Текст книги "Черная Ганьча"
Автор книги: Вениамин Рудов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
Мать отодвинула стакан, заулыбалась сквозь слезы:
– Не обращай внимания... Нахлынуло... Заслушалась твоего старшину, отца вспомнила. Как он пел!.. А ты в меня пошел – безголосый. – И снова расплакалась.
Чтобы отвлечь ее, Суров стал уточнять, каким поездом думает ехать. Она поняла, отмахнулась:
– Иди, сын.
Холод чувствовал себя именинником.
Еще бы, такая стрельба!
– Отлично!.. От-лич-но... – кричал он в телефонную трубку, сидя на ящике из-под патронов. Ворот его был расстегнут, ремень ослаблен. – До одного. Все молодцы, товарищ капитан... Не поймете? Молодцы, говорю. В самый раз отстрелялись.
Было часов около шести. Разморенное красное солнце заходило за черную тучу, и Холод, кося глазом, подумал, что к ночи опять разразится гроза.
Сухое лето нынешнего года на исходе засверкало молниями, заклокотало потоками дождей. Не успевали просыхать лужи, днем стояла тяжелая духота, и над землей висело марево.
За Суровым в самый разгар стрельбы приехал оперативный сотрудник из области и увез на заставу. Заканчивали без него, и теперь старшина Холод докладывал результаты.
На стрельбище было оживленно. Солдаты подтрунивали друг над дружкой, подначивали Шерстнева, не забывая прислушиваться к тому, что говорит старшина.
– ...Крепкая пятерка... Все до одного. Пишите: Колосков – отлично, Мурашко – отлично, Лиходеев – хорошо. Крепкая четверка у Лиходеева. Азимов отлично, Шерстнев... А что Шерстнев – отлично...
Шерстнев пробовал изобразить на лице снисходительность – если, мол, кому-то доставляет удовольствие называть его в числе отличников пожалуйста. А вообще-то, впервые за службу выполнив упражнение на "отлично", он втайне был горд собой.
– Ну ты мош-шу выдал! – Лиходеев повернулся к нему, и по лицу Шерстнева невольно пробежала улыбка.
– Перевоспитываюсь. Ты как думал, комсомольский бог!
– В люди выходит, – с ехидцей сказал Мурашко, на всякий случай отступив подальше.
– Тянусь, парни. Понимаешь, Лиходей, какая штука: как хочется на Доску отличников! Сплю и вижу: "И.Ф.Шерстнев – гордость подразделения". И портрет в профиль. Посодействуй, Логарифм.
– Проваливай.
Шерстнев подогнул в коленях длинные ноги:
– Ребята, вы слышали, как он со мною! Азимов, будешь моим секундантом. И вы, товарищ старший сержант Колосков. Я этого не оставлю.
Поддавшись общему настроению, Азимов рассмеялся:
– Шалтай-балтай, да? Секунда не думай, минута болтай, да?
Холод закончил разговор, спрятал в планшетку список стрелявших и, все еще сияющий от удовольствия, оправил на себе гимнастерку.
– Добре стрельнули, товарищи. На инспекторской так держать. – Подкрутил усы. – Суровцы должны высший класс показать!
Давно солдаты не видели своего старшину в таком приподнятом настроении. Шерстнев вместе со всеми дивился и думал, что причина тому одна: Лизка выдержала экзамены в лесотехнический и послезавтра приезжает домой за вещами.
– Хвизическую подтягнуть надо, – продолжал Холод. – Шерстнев, вам говорю. Рябошапка, вас тож касается.
Шерстнев ближе всех стоял к старшине, тот взял у него автомат, погладил рукой вороненую сталь. Легкая тучка набежала на бритые щеки, в глазах промелькнула печаль.
– И вы будете стрелять, товарищ старшина? – не без подковырки спросил Шерстнев. – Или на этом кончим?
Холод вытер вспотевший лоб, подбоченился:
– А то як же! Я что, гадский бог, не воин? У старшины порох не весь израсходованный. Про запас держим. Не боись, солдат, старшина еще вдарит...
– ...в белый свет, как в копеечку. – Шерстнев хохотнул. – Вы уже свое отстреляли.
– Это как понимать – отстрелял? Кто такую чепуху сказал?
– Хоть я. – Видно не заметив ни изменившегося лица старшины, ни того, что вдруг стало тихо, Шерстнев куражился: – Ваше дело теперь – табак. Очки с носа – бульк, а пулька за молочком.
У Холода посерело лицо, опустились плечи. Он растерянно оглянулся, обвел солдат затуманенным взглядом, остановился на Шерстневе:
– Спасибо, солдат... Отблагодарил.
– Шутка, товарищ старшина. Честное слово, треп. Ну что вы, я же просто так...
Приволакивая ноги, старшина вышел из круга, побрел тяжелой походкой к окопчику, где стоял в траве коричневый полевой телефон, сел на ящик из-под патронов, поникший, по-стариковски согбенный.
И тогда со всех сторон на Шерстнева посыпалось:
– Подонок...
– За такое по морде надавать.
– В остроумии упражняешься? – тихо спросил Лиходеев.
Шерстнев бросился к нему:
– Логарифм, ты что, меня не знаешь? Ну просто так, для трепа. Не хотел.
Колосков сжал кулачищи:
– Слизняк... Не хочется об дерьмо руки марать.
– Очень разумная мысль, – мрачно пошутил Сизов. – В такую рожу плюнуть жалко.
– Ребята, да я...
Его обступили со всех сторон, он стоял среди них чужой, одинокий и, кажется, впервые в жизни почувствовал, что значит по-настоящему быть одиноким – один против всех. И даже Бутенко, чуть ли не ходивший за ним по пятам, и тот сердито сказал:
– А ты ж таки добра свыня, Игорь.
Шерстнев затравленно оглянулся:
– Ребята, я ведь болтнул... Ну, пойду извинюсь, хотите? Лиходей, хочешь, извинюсь перед стариком?.. Я все прочувствовал и так далее...
– Сам ты старик. Пошли, ребята, что с ним тут разговаривать!
Лиходеев первым разомкнул круг, за ним пошли все.
На заставу возвращались без песни.
Старшина шел по обочине, слегка наклонив голову вправо, будто прислушивался: в подлеске гудели шмели.
Шерстнев шагал в голове колонны, избегая смотреть на старшину и слыша за своей спиной недружный топот.
18
Влип, красавец! Без пересадки на гауптвахту. Газуй на четвертой, и никаких светофоров. Капитан отвалит. А ты Лизке еще трепался: "У меня железно: решил – встречу, значит, кровь из носу".
Ужинать не хотелось. Пришел после всех, позвал Бутенко.
В раздаточном окне отодвинулась заслонка.
– Чого тоби?
– Зачерпни воды.
– У крыныци хоть видром пый... – Бутенко осекся. – Що з тобой, Игорь? Билый, аж свитышся. Захворив, чы що? На вось молока выпый.
– Иди ты со своим молоком!..
– Може, повечеряешь? Ты ж нэ ив. Заходь, покормлю.
– Слушай, Лешка, друг ты мне или не друг?
– А що?
– Смотри в глаза! На меня смотри.
– Кинь дурныка выкомарювать. Чого тоби?
Шерстнев, отделенный от Бутенко перегородкой, смотрел в курносое и худое лицо повара, но видел Лизкино – кроме нее и своего собственного волнения, в эту минуту не было ничего больше. Скажи ему кто раньше, что он по уши втрескается, расхохотался бы или принялся ерничать.
– Лешка, послезавтра она приедет.
– Лиза?
– Расскажи ей, что к чему. Передай, мол, хотел встретить, но, сам знаешь. Про старшину молчи.
Он говорил и не мог понять, что с Бутенко. Еще минуту назад был парень как парень, с румяным от плиты лицом и добрым взглядом карих небольших глаз.
– А на що вона тоби, Лизка? – Голос Бутенко странно дрожал и был еще тише обычного. – Ты ж ии не любышь.
– Лешка!.. – И то главное, чего он в мыслях не допускал, разом пришло с развеселившей его ясностью и даже показалось комичным. – Ну ты даешь! Парень не промах.
Бутенко выбежал к нему, скомкав в руке поварской колпак. С тою же бледностью на лице заговорил умоляющим голосом:
– Не чапай ты дивчыну. На що вона тоби? Лизка така хороша, чыста. У тэбэ их скильки було, дивчат! Для щоту пошукаешь у другим мисци. Чуешь, Игорь?
Такое и слушать не хотелось.
– Иди ты, знаешь... – Повернулся к двери.
– Игорь... – Бутенко выбежал за ним следом.
– Эй, повар, мне провожатых не надо.
Идя двором к казарме, Шерстнев чувствовал на себе умоляющий взгляд. Потом долго не мог освободиться от взгляда, от видения рук, теребивших колпак. Кто мог подумать, что тихоня в Лизку втюрился! Надо будет ей рассказать.
Для смеха.
В отделении повалился на койку, взял в руки книгу, но читать не мог.
Из ленинской комнаты слышалась музыка. Там ребята смотрят сейчас телевизор, крутят пластинки. А ну их, с телевизором, с пластинками вместе! Подумаешь, ополчились. Что, разве неправду старшине сказал? Прячется, чудак, со своими очками, а вся застава давно знает.
– Шерстнев, к капитану!
Дежурный позвал и ушел.
От громкого окрика подхватился с кровати, книга упала на пол. Поднял ее, дольше чем надо разглаживал пальцами примявшиеся листы. По коридору шел медленно, у двери канцелярии постоял. Потом рванул дверь на себя.
– Рядовой Шерстнев по вашему приказанию прибыл.
Капитан показал рукою на стул:
– Садитесь, рядовой Шерстнев.
За окном молнии освещали сад, вспыхивали в зелени кустов, высаженных вдоль дорожки к калитке. По листьям зашлепали первые капли дождя.
– Садитесь, – повторил капитан.
Скверно, когда сидишь, а на тебя сверху глядят, будто сверлят, беспомощного, с присохшим к гортани шершавым языком. И вопросик с подначкой подбросят, не знаешь, к чему клонят.
– Сколько вам лет?
– Вы же знаете.
– Отвечайте!
"Интересно, какое выражение лица у него? Наверное, злое. Хорошему быть неоткуда – жена не возвращается. И я – не сахар, грецкий орех в скорлупе".
– Сорок седьмого... Считайте.
Сейчас он тебе отсчитает до десятка. И, как прошлый раз, направит по границе до самой гауптвахты пешком. От заставы к заставе.
– Иногда мне кажется, что вам меньше ровно наполовину.
От тихого разговора становится не по себе, лицу жарко, и в горле тесно. С трудом вытолкнул слова:
– Это... неинтересный разговор.
– Перестаньте дурака валять! Героя изображаете, а дрожите шкурой, как щенок на морозе.
Поднялся, не спросясь. Встретился глазами со взглядом Сурова.
– Сидеть!..
Хотя бы крикнул. А то шепотом, а у самого лицо – как из камня.
– Вы кому служите? – спросил, как гвоздь в башку вогнал.
– Разрешите...
– Вы мне сапоги чистили?
– Нет.
– Носили воду? Отвечать!
– Нет.
– Рубили дрова?
– Да нет же!
– Встать!
Шерстнев поднялся, старался не глядеть в черные, налитые гневом глаза под черными же, сведенными в одну линию бровями.
– Так вот я спрашиваю: кому вы служите?
От устремленного на него взгляда Шерстневу стало не по себе:
– Родине служу.
– Чего же вы валяете дурака?
– Я ничего...
Капитан ударил ребром ладони по столу:
– Вот именно – ничего, пустое место. А смотрите на всех свысока: я, дескать, сложная натура, у меня извилин не сосчитать. Что мне там какой-то старшина с семью классами образования и все эти селючки вроде Бутенко, Азимова! И хвастунишка отчаянный. Зачем наврали девчонке, что окончили институт? Вас же выгнали со второго курса за непосещаемость.
– Какой девчонке?
Краска бросилась Шерстневу в лицо.
– Лизе.
Капитан покачал головой, разгладилась морщина над переносицей – видно, отошел.
Ветер хлопнул оконной створкой, задребезжали стекла. Вовсю хлестал ливень. Капитан закрыл окно, вернулся к прерванному разговору.
– Сожалею, что ваше хамство не карается Дисциплинарным уставом. Я бы за старшину на всю катушку. Хотел бы знать, какая ржа вас точит. – Он снял фуражку, пригладил рукой ежик. – Идите, Шерстнев, и подумайте хорошенько. И перед старшиной извинитесь. Вам когда на службу?
– В четыре.
– Идите отдыхать.
Случись вызов к капитану по другому поводу, ребята были бы тут как тут – с советами, расспросами, сочувствием.
В ленинской комнате по-прежнему крутили пластинки, и никому не было дела до него, Игоря Шерстнева, будто он сегодня совершил преступление. Прошел пустынным коридором в свое отделение. На койках лежали Мурашко и Цыбин – спали. Или притворялись, чтобы не разговаривать с ним. То и дело комнату освещало вспышками молний.
Шерстнев лег на койку. На капитана не было ни обиды, ни злости. Все слова, какие сказал капитан Суров, он принимал. Они были правильные, и ни изменить их, ни добавить к ним. Что обижаться на Сурова! Это его право. И обязанность. Другой на его месте отвалил бы на всю катуху.
С улицы обдало заревом, грохнуло.
С испугу дурным голосом взревел Жорж.
Мурашко и Цыбин не шелохнулись, спали перед выходом на границу.
Шерстнев подумал, что надо постараться уснуть, и вдруг приглохшая было мысль о Лизке едва не сорвала с постели: ведь он должен встретить ее на станции...
Еще несколько месяцев назад он Лизку, как, впрочем, и других девчат до нее, не принимал всерьез, из озорства называл ее конопатенькой, а она с неприкрытой яростью кидалась к нему с кулаками, бледнела, и веснушки на щеках и носу проступали еще ярче. Он не допускал и мысли, что наступит время и ворвется в его сердце нечто тревожаще новое, что Лизка, если захочет, сможет вить из него веревочку, играть, как ей вздумается, а он готов будет все стерпеть, лишь бы была с ним одним.
...Девчонка повзрослела как-то вдруг, из угловатого подростка превратилась в красивую девушку с правильными, как у матери, чертами лица, отцовскими бровями – вразлет – и рыжей копной волос, которые трудно поддавались гребешку.
А еще не так давно, приезжая из интерната на каникулы, по заставскому двору носилось рыжее существо с двумя косичками, похожими на мышиные хвостики, с выступающими вперед острыми коленками, с которых не сходили царапины. Коричневые глаза, опушенные длинными ресницами, так и стригли по сторонам. Бывало, Лизка сунет конопатенький, в рыжих веснушках, нос туда, где меньше всего ее ждали, скажет тоненьким голоском что-нибудь дерзкое и поминай как звали. Строевые занятия – она тут как тут. Стоит в сторонке, смотрит, молчит. И вдруг пискнет фальцетом:
– Прокопчук, как ходишь, чамайдан! Разверни плечи. Плечи разверни, каланча пожарная.
И уже нарушен ритм шага, строй сбился с ноги. Давится смехом офицер, хохочут солдаты.
А Лизка издалека кричит:
– На левый хланг его, непутевого!
Прокричала, и след простыл. Потом она уже у вольера, куда не каждый солдат осмелится подойти. Сидит на корточках, воркует:
– Рексанька, хороший ты мой... Заперли тебя, бедненького. Рексанька на волю хочет. Что, миленький, плохо тебе?.. У-у-у, гадский бог, я ему дам, инструхтору.
А начальство на заставу нагрянет, Лизка и здесь не опоздает. Правда, когда немного постарше стала, стеснялась. Чужих людей. Солдат – нет. Крутят кино – втиснется между двух солдат, ткнет локтем соседа, чтоб подвинулся:
– Расселся!
И притихнет, будто нет ее. На экране чужой, неведомый Лизке мир. Она погружается в него, как в озеро, когда, купаясь, ныряет. Утопит голову в ладошки, сидит, чуть дышит.
Да-а, Лизка... Шерстнев лежал и вспоминал.
...Лизка собирала землянику. Шла одна лесом. Ягод на пригорке было множество, она быстро наполнила литровую банку, не услышала, как он подкрался к ней.
– Давно ждешь?
Лизка вскочила на ноги – испугалась.
– Тебя, что ли?
– Сама же свиданку назначила. Нехорошо, Елизавета Кондратьевна, слово надо держать. – Он ерничал, поигрывая бровями и приглаживал усики тем игривым приемом, какой действовал безотказно где-нибудь в Минске у кафе "Весна".
– Проходи, кавалер. Небось сиганул в самоволку.
– Догадливая барышня. Сиганул. Заметил среди зелени этакий яркий цветочек... Молодой, интересный мужчина не устоял.
– Воображала. – Сорвала ромашку, и желтая пыльца осела на белой блузке. Пошла, не обращая внимания, безразличная.
Догнал ее, отнял банку.
– Лес кругом, граница рядом. Лизочка, я буду твоим телохранителем. Змей здесь видимо-невидимо.
– Отдай банку, не для тебя собирала. – Рассмеялась: – А ты отличишь ужа от гадюки, телохранитель? Отдай же, Дон-Кихот, ха-ха-ха. Рыцарь печального образа, ха-ха-ха.
Он улучил минуту, когда ее руки были заняты банкой, и поцеловал в смеющийся рот; хотел было еще раз, но она с силой ударила его по лицу:
– Вор!
– Ты что?
– Ворюга, крадешь. – Лизка отпрыгнула в сторону. – Фу, слюнявый.
Его изумила ее хищная ярость – казалось, сделай он шаг ей навстречу и она ударит банкой.
– Ну ты сильна, Лизуха! Выдала.
– Лизухой корову кличут, студент.
Он пропустил мимо ушей это ее "студент", принялся выспрашивать, как окончила десятилетку, думает ли дальше учиться и в каком техникуме или вузе. Сначала Лизка относилась к нему с недоверием, поглядывала искоса, следя за каждым его движением и готовая влепить ему еще одну оплеуху. Но он не дал ей повода подумать о нем плохо, стал рассказывать о себе. Получилось само собой, что до заставы они шли, разговаривая мирно и дружелюбно. Лизка рассказала, что документы отправлены в лесотехнический, что год после окончания десятилетки она пропустила, но ничего страшного, у нее уже год рабочего стажа в лесничестве – теперь примут.
– Все ищут свою синюю птицу, – мечтательно сказала Лизка. – Выдумывают разные фантазии. – Тряхнула рыжей головой: – А мне не надо ее. Вон их сколько, птиц, вокруг – синих, белых, зеленых. – Она доверительно обернулась к нему: – Кончу лесотехнический и сюда: хорошо в лесу, лучше нет...
Как так получилось, что они подружились, сами не могли понять. До самого отъезда на экзамены встречались тайком, редко, болтали о всякой чепухе. Больше говорил он, строил всяческие планы, Лизка безобидно посмеивалась. Притвора...
В день отъезда в Минск у нее дрожали губы. Она их кривила, наверное пробуя изобразить усмешку, какую видела на холеном лице заграничной актрисы в недавно просмотренном фильме. Ледяного равнодушия, как у актрисы, не получалось. К губам приклеилось подобие застывшей улыбки. Лизка стояла за полосой света, бившей из окна в сад.
Опаздывая, он перепрыгнул через низкий штакетник, ограждающий сад, прямо в кусты крыжовника, чертыхнулся вполголоса, продираясь к дорожке.
– Понимаешь, Лизок, никак от твоего папаши не вырваться. Глаз не сводит.
Она отстранилась от его протянутых рук, и тогда он заметил ее кривую, как у актрисы, усмешечку.
– Приветик, – сказала. – И до свидания. Можешь проваливаться, рыцарь печального образа.
– Ты чего?
– Я ничего. Просто так. Нравится.
– Я же не на гражданке.
– Мне какое дело. Вас таких много.
– Завела нового?
– Завела.
– Не Бутенко ли?
– Леша во сто раз лучше тебя.
Он изобразил в голосе удивление, хлопнул себя по лбу:
– Надо же! Темно, а она точно как снайпер! Подумать...
– Кто? – подозрительно спросила Лизка.
– Муха, Лизок.
– Чего?
– Какая муха тебя укусила?
– Дурак.
Он рассмеялся – на Лизку нельзя сердиться, просто невозможно, когда она, как еж, натопыривает иголки.
– Кончим?
– А чего же ты...
– Ничего же я. – Он обнял ее, она пробовала вырваться, правда, не очень настойчиво. – Перестанем ругаться, Лизок. Сегодня опоздал, а будешь возвращаться из Минска, встречу на станции, карету к перрону подам. Ты только не подкачай там на экзаменах.
Вся напускная сердитость с нее слетела:
– Не смей, слышишь! И не вздумай... Ты с ума сошел...
– Будет законный порядок, Лизочка. Черепок чего-нибудь сообразит. – Он постучал себя по лбу. – Ты поступи, а мне служить...
Она прикрыла ему рот ладошкой:
– Т-с-с... Отец!..
Старшина протопал мимо, в нескольких шагах, обернул голову к полосе света в сад, где роились ночные мотыльки и бабочки.
Лизка неумело прильнула губами к его губам. И выскользнула из рук.
19
Сурову показалось, что уже поздно, что проспал чрезмерно долго и мать, наверное, уехала без него. Он мигом сбросил с себя одеяло, вскочил с постели.
– Ты чего, Юрочка? Спал бы. Ляг еще на полчасика.
– На полчасика? – переспросил он, зевая. – Не стоит.
– Как знаешь.
Мать принялась накрывать к завтраку. Термос чаю приготовила с вечера, масло и хлеб стояли на столе под салфеткой. Чемодан наготове под вешалкой у двери.
Застилая кровать, Суров вздрагивал от знобящего холодка. Запахло осенью. Отъезд матери навеял щемящее чувство разлуки и одиночества. Он подумал, что минут через двадцать возвратится с границы газик, на нем он проводит мать и вернется в пустую квартиру, которая запахла жильем за эти несколько дней.
Вытираясь, украдкой посмотрел на нее. Мать будто ждала его взгляда.
– Ты что такой скучный встал? Не выспался?
– Нормально спал. Тебе показалось. – Выглянул в окно. – Не задождило бы. Похоже.
За спортгородком начинался сосняк. Через него пробили тропу к большаку, ведущему в обход лесничества к железнодорожной станции.
Суров сначала не поверил, увидев бегущего по тропе старшину. Кондрат Степанович бежал тяжелой рысцой, переваливаясь с боку на бок и придерживая рукой левый карман гимнастерки, словно там лежало нечто живое. Уже видать было красное от бега лицо, опустившиеся книзу усы и темные пятна пота на хлопчатобумажной гимнастерке. Обогнув спортгородок, Холод перешел на скорый шаг, часто ловя воздух открытым ртом.
Анастасия Сергеевна с чашкой чая в руке остановилась на полпути к столу и тоже смотрела в окно.
– Что же ты, Юрочка! Поторопись.
– Успокойся, мам.
– Какой ты, право.
Суров давно взял себе за правило сдерживать эмоции. Что бы и где ни случилось, держать себя в руках, не показывать, что взволнован. И сейчас, когда Холод, подходя к крыльцу, поправил фуражку, он открыл дверь.
Старшина покосился в сторону Анастасии Сергеевны – она все еще держала в руках чашку чая.
– Чэпэ, товарищ капитан!
Суров натянул гимнастерку.
– Мамочка, завтракай без меня и собирайся.
Пересекая двор, Суров увидел стоящую на выезде, у ворот, грузовую автомашину, толпившихся вокруг нее солдат. Над ними почти на целую голову возвышался Колосков. Ему, жестикулируя в такт словам, что-то доказывал Лиходеев.
– ...Лизка? При чем тут она? – кипятился Лиходеев.
– Кончайте, – сказал Колосков. – Капитан разберется.
– Чего разбираться! Я говорю – Лизка. Знаю, что говорю, – торопливо зачастил тонким голоском Мурашко.
– Видали свистуна! – Руки Лиходеева взлетели кверху, будто он дирижировал хором.
Все это Суров схватил мимоходом, не успев подумать, есть ли связь между солдатским разговором о Лизке и происшествием, о котором, по всему видать, на заставе уже знали.
– Чем порадуете? – спросил, войдя в канцелярию и выждав, пока Холод прикроет за собой дверь.
На усатом, полнощеком лице старшины была боль. Стоял, вытянув руки вдоль тела, забыв оправить на выступающем животе вздувшуюся пузырем гимнастерку, и с какою-то непонятной виной глядел в лицо Сурову.
– Шерстнев звонил с переезда, говорит, машину разбил и человека суродовал.
– Шерстнев? С переезда?
– Так точно.
– Как он там оказался?
– Не знаю, товарищ капитан. Выяснять нужно. С переездом плохая связь.
– Дозванивайтесь.
– Мы скорее доедем.
Раздумывать Суров не стал, надел поглубже фуражку, пристегнул к поясу пистолет, на ходу снял с вешалки плащ.
– Остаетесь за меня, старшина. В отряд доложу сам, когда разберусь. Понятно?
– Товарищ капитан...
В голосе старшины послышались незнакомые нотки. Такого еще не бывало, чтобы Холод, получив приказание, осмелился, пусть и в такой, как сейчас, вежливой форме, уклониться от выполнения.
– Что с вами, старшина! Я ведь ясно сказал: остаетесь.
В кузов машины сели Колосков, Лиходеев, Мурашко и Суров. Анастасию Сергеевну усадили в кабину.
Машина вынеслась за ворота, на грейдер. Суров оглянулся. На крыльце, глядя вслед пылившему грузовику, стоял Холод, приставив ладонь козырьком ко лбу.
Одиннадцать километров до переезда показались как никогда длинными. Суров успел передумать о многом, но пуще всего недоумевал, почему газик оказался на переезде, в тылу участка, куда шофер не имел права выехать самовольно. Для газика, отправленного на дальний фланг за Шерстневым, была одна дорога – по дозорке. Еще большее недоумение вызывали слова старшины, что Шерстнев "суродовал" человека. Не Колесников, шофер, а Шерстнев. Стало быть, Шерстнев сидел за рулем.
Суров понимал, что попытки разобраться в происшедшем, сидя здесь, в кузове автомашины, за несколько километров от переезда, бессмысленны, что подробности выяснятся только на месте, но мысли вертелись вокруг одного и того же: почему шофер поехал тыловой дорогой и в сторону от маршрута?
И еще подумалось, что не видать в ближайший год академии – такое происшествие в канун инспекторского смотра! Голов ни за что не простит.
Анастасия Сергеевна не разрешила себя везти до станции, сошла.
Суров спрыгнул на землю, хотел что-то сказать матери, но она остановила его жестом руки:
– Не надо, сын. Станция близко, дойду. Занимайся своим.
– До свидания.
Поспешное расставание огорчило не меньше, чем происшествие.
Неладно начался день.
За поворотом показался полосатый шлагбаум на переезде, будка стрелочника под красной черепицей, вздыбившийся газик. Было похоже, будто хотел с разгону взобраться на маковку железобетонного столба у шлагбаума, да не хватило силенок. Так и застыл, уткнувшись радиатором в его основание.
Шерстнев, зажав между колен автомат, курил, сидя рядом с Вишневым на лавочке. Автомат смотрел дулом вниз; в стороне, умаявшись, спал на траве шофер, солдат по первому году службы Колесников, тихий, исполнительный парень.
Суров прошел к машине. У нее оказались поврежденным радиатор, разбиты фары и ветровое стекло. Осколки стекла блестели на влажной земле, а немного поодаль темнело успевшее забуреть пятно крови. Наметанный глаз схватил отпечаток башмаков со сбитыми каблуками и длинный, метра в три, след, прочерченный носками, – видно, человека ударило в спину, уже безвольного швырнуло вперед, почти к железнодорожному пути, где темнело пятно.
Шерстнева обступили солдаты. Он стоял, понурясь, неохотно отвечал на вопросы и поглядывал на капитана, ожидая, когда тот заговорит с ним.
– Колесникова ко мне! – приказал Суров, глядя мимо Шерстнева, словно не замечая его.
Лиходеев растолкал шофера. Тот испуганно поднялся, заморгал белесыми ресницами, крутнул в сторону Сурова стриженой головой на тонкой цыплячьей шее и робко приблизился.
– По вашему приказанию рядовой Колесников прибыл. – Шофер не сводил с Сурова испуганных глаз и, как бы ища помощи у Шерстнева, мотнул головой в его сторону.
Шерстнев шагнул вперед:
– Виноват только я, товарищ капитан, – сказал он, приставив к ноге автомат.
– С вами разговор потом. Докладывайте, Колесников.
Сбивчиво, то и дело адресуясь к Шерстневу за подтверждением, Колесников доложил, что, возвращаясь на заставу по дозорной дороге, нечаянно съехал с мостков в вымоину, машина застряла и только Шерстнев сумел ее вырвать и вывести на дорогу.
– На какую дорогу? – уточнил Суров.
– На тыловую, – ответил за шофера Шерстнев.
Суров сдержал готовые сорваться с языка резкие слова.
– Что вы забыли в тылу? – спросил теперь уже у Шерстнева.
– На дозорке у седьмого мостик обрушился, вы же знаете, товарищ капитан.
– Товарищ капитан знает, что там позавчера объезд сделан. Слушайте, Шерстнев, не морочьте мне голову. Говорите правду.
Высокий, почти одного роста с Суровым, но уже в плечах и тоньше в поясе, Шерстнев уставился на носки своих пыльных сапог. Красивое продолговатое лицо со светлыми усиками стало бледным.
– Разрешите не отвечать. Потом объясню, вам лично.
Солдаты и Колосков переглянулись между собой. Лиходеев подмигнул Мурашко, и оба отошли в сторону.
Суров же внимательно посмотрел на Шерстнева. Просьба была необычной, и он не стал настаивать.
– Хорошо, – согласился он. – Кого вы тут сбили?
Тихий до этого, Шерстнев так и вскрикнул в протестующем жесте:
– Не сбивали мы никого. Сам он, несчастный алкаш, под машину попер. Вот человека спросите, на его глазах...
Вишнев только и ждал, когда его позовут. Подошел, поздоровался с Суровым:
– Здраим желаем, товарищ начальник. Взаправду на моих глазах вся происшествия, авария, значится, была. Могу доложить, как оно разыгралось. Первым долгом заверяю: ваши ребята тут не виноватые ни на маковое зерно. А вот ни столечко. – Вишнев выставил кончик обкуренного пальца. – Во всем Васька сам виноватый, потому как натурально был уже набрамшись до завязок. Сам виноватый, и вы никому не верьте, ежели другое скажут. Правильно Шерстнев говорит: алкаш он, Васька, мусорный человечишко.
– Поселковый, со станции?
– Да знаете вы его. Барановский Васька. Запрошлым годом, помните, в полосу врюхался, на самой проволоке повис. Длинный, как каланча. Сцепщиком работал, выгнали.
Суров в самом деле припомнил пьяного верзилу. Когда его задержали, он с перепугу орал истошным голосом: "Пропа-а-а-ло!" – орал, покуда не очутился в пристанционном поселке под замком у участкового.
– "Пропало"? – улыбнулся Суров.
– Он самый, – засмеялся Вишнев.
А только пьяный не пьяный – все равно человек, и за него отвечать надо. Спросил озабоченно:
– Где пострадавший?
И опять стрелочник рассмеялся:
– Васька-то? Вона, в посадке. Без задних ног дрыхнет. Еще в себя не пришел. Вы постойте, товарищ начальник, доскажу для ясности. Васька, значится, с самого ранья тепленький. Пришел ко мне – хоть выкручивай, фляжку, значится, сует: "Хлобыстнем, Христофорыч". Я при деле, на службе, значится, курьерский проводил, иду открывать шлагбаум. Ну, известное дело, послал Ваську куда следует. А тут ваши ребята на газике. Куда едут, я, конечно, не знаю, дело военное. А Васька, тот им наперерез. Ни отвернуть, ни остановиться. Вот Ваське-то и попало.
Пьяный, развалясь на траве под деревьями, лежал кверху лицом, храпел громко, с присвистом. Вся правая сторона Васькиного лица забурела от запекшейся крови, нос и губы распухли.
– Ему не впервой, – пренебрежительно сказал стрелочник. – Об ем не беспокойтесь, как на кобеле засохнет. Алкаш, одним словом. Они, алкаши, как кошки живучие, холера им в печенку! Прошлый год, помню, Васька этот, значится, набрамшись по самую завязку, в сад ко мне припожаловал. В юне дело было, только-только яблок завязался, махонький. А пьяному – что? Трын трава: зачал трясти. Аккурат я обедать пришел, слышу – шум. Выскакиваю – Васька! "Что же ты, сукин сын, – кричу, – вытворяешь! Зенки, – говорю, – открой, яблок зимний, а ты его..." В сердцах долбанул по дурному кумполу, думал, окачурится...
Пьяный застонал, скрежетнул зубами. Все оглянулись.
Был он омерзительно грязен, лежал колода колодой, с опухшим, кирпичного цвета лицом.
Сурову недосуг было слушать байки словоохотливого стрелочника, время перевалило за полдень. Голову о происшествии еще не доложено, не все выяснено, и, главное, неизвестно, отделался ли Барановский одними ссадинами, освидетельствовать надо его. Солдаты, гадливо морщась, подняли безвольное тело. Суров перехватил обращенный к Барановскому взгляд Шерстнева, полный брезгливой презрительности и злобы.
На заставу Суров возвратился с вконец испорченным настроением. Происшествие относилось к категории чрезвычайных, о которых докладывают высшему командованию, и там издают приказы со строгими взысканиями и оргвыводами. Но не столько они волновали Сурова, сколько судьба Шерстнева. У него не было сомнений, что Голов останется верен своему слову: Шерстнева будут судить.
Суров чувствовал себя ответственным за солдата, и в то же время несколько виноватым – полгода прошло, а он, Суров, так и не подобрал к солдату нужного ключика.
Что авария произошла без человеческих жертв и увечий, служило небольшим утешением. И все же надо спасти солдата от трибунала. В конце концов, машину можно восстановить за сутки. А Шерстнева, если осудят, потом трудно исправить. Еще в первые недели его службы на заставе Суров понял, что это один из тех молодых людей, которых не сразу раскусишь: скрытные они, настороженные.