Текст книги "Черная Ганьча"
Автор книги: Вениамин Рудов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Солнце быстро опускалось за вершину дальнего холма с одиноким дубом на самой макушке. Оттуда, из-за озаренной в багрянец листвы, как по команде, один за другим вынеслись четыре утиных выводка. Проводив их взглядом и нарушив затянувшееся молчание, Холод спросил:
– Заночуете у нас, товарищ подполковник?
– А вам этого хочется? – Вопрос прозвучал полушутливо, полусерьезно.
– Полагается знать, товарищ подполковник. Порядок должон быть завсегда.
Голов ответил, что, конечно, проследует на заставу, а если к чаю еще поднесут миску любимой картошки в мундирах да постного масла вдобавок – и совсем ладно. И уже на ходу добавил, что еще не решил, где проведет эту ночь.
– Все ясно, – сказал старшина.
9
Из лесничества на заставу Суров возвращался пешком кратчайшей дорогой. Со всех сторон его обступали сосны, кое-где белели молодые березки, выросшие сами по себе на вырубках. Вдоль затравенелой колесной дороги синел ельник.
Как все люди, часто бывающие в движении, Суров был сухопар, тонок, шел кажущимся со стороны медленным пограничным шагом – четыре километра в час, изредка отмахивался от комаров зеленой фуражкой, которую держал в руке.
Давно перевалило за полдень, Суров торопился на заставу. После окончания поиска он ни минуты не отдыхал – прямо с места задержания нарушителя Быков направил его в лесничество для проверки поступившего сигнала. Сигнал не подтвердился – задержанного в лесничестве не знали и ни одного его родственника там не нашлось.
В лесу пахло сыростью, грибницей. Так пахнет всегда перед дождем. На Гнилой тропе, по которой сейчас шагал Суров, листья пружинили под ногами и чавкали со всхлипом, как на вязком болоте. В лесу висела тяжелая духота. Набегавшись за ночь, Суров не спешил, устал. Ноги гудели, и не мудрено – без отдыха, не присаживаясь, считай, почти сутки.
С запада наползали тучи. В наступившей тишине звенели комары, роилась мошкара. За ельником долбил сосну невидимый дятел, бил часто-часто, с небольшими перерывами. В безветрии застыл запах смолы. И как-то вдруг дятел смолк, загустела тишина, все вокруг замерло в ожидании.
Суров шел прежним неторопким шагом. Вспомнилась Вера, не выходил из головы Мишка. Суров мучительно тосковал по сыну, тосковал скрытно, по-мужски, спасаясь работой.
Сказать, что Вера стала ему совсем безразличной, было бы неправдой. В самом деле, не мог же он вычеркнуть из памяти десять совместно прожитых лет со всем хорошим и плохим, что у них было. Плохого, если вдуматься, все-таки было не так уж много, твердил он себе, стараясь быть справедливым.
Часто он теперь думал, что могло не дойти до разрыва, если бы Вера заботилась не о себе одной, если б, допустим, предложила попросить перевода на юг, на морскую границу, а не настаивала на демобилизации. Вне армии Суров не представлял себе жизни.
Над самыми верхушками деревьев с шумом пронеслась стайка чирков и словно провалилась за лесом у Черной балки – там было глубокое озерко, окаймленное камышом.
В тишине послышались чьи-то шаги.
Суров сошел с тропы под еловый шатер, остановился. Шаги слышались у вывороченной сосны, перегородившей Гнилую тропу. Чуть ли не бегом на дорогу вышла девушка в сапогах и короткой, канареечного цвета, курточке-безрукавке, с сумкой через плечо.
Суров узнал Шиманскую, аспирантку биофака Минского университета, приехавшую в начале лета в лесничество на практику. Вышел из укрытия.
Шиманская в испуге подалась назад, а увидав пограничника, заулыбалась:
– Ой, товарищ капитан, вы?
Суров надел фуражку:
– Здравствуйте.
– Я так рада. – Она подала ему затвердевшую, шершавую ладонь. На запястье кровавилась неприсохшая царапина.
– Где это вас?
– Пустяки. В Дубовой роще. Заработалась, а тут гроза надвигается. Испугалась... Где-то царапнуло. Бог с ним, заживет. Никогда не думала, что в лесу бывает так страшно.
Девушка тараторила без умолку, перескакивая с одного на другое, но больше всего о жуках-короедах. Суров, разумеется, знал о вредителях леса, но Шиманская рассказывала с такой увлеченностью и такие рисовала страхи, что обыкновенные жучки стали казаться ему огромными страшилищами.
Он вдруг вспомнил, что девушку зовут Людой, что ей двадцать восемь лет, вспомнил и другие записи в паспорте, который она предъявила, придя на заставу за разрешением работать в Дубовой роще, близ границы.
Люда говорила, и у нее пламенели щеки, светились коричневые глаза.
Несколько раз Суров порывался уйти. Люда не умолкала, ему было неудобно ее прерывать.
– Знаете, я собрала столько материала для своей кандидатской диссертации, что даже на докторскую хватило бы. – Она рассмеялась, обнажив два ряда мелких и острых, как у белки, зубов. – Зимой буду защищаться. Приезжайте.
– Это еще для какой надобности я там?
– Просто так. Разве нельзя? Жена не приревнует.
Его покоробило.
Она не заметила его недовольства:
– В самом деле, приезжайте, я напишу вам. Девчонки от зависти иссохнут.
Люда заговорила о своей научной работе. В ее словах не было того уважения, какое питал к науке Суров, говорила просто, буднично, как о заурядном житейском деле. И еще – что жизнь здесь куда интереснее суетной бестолковщины столичного града Минска, где люди постоянно торопятся, сами не зная зачем и куда. Она употребляла старомодные, вышедшие из употребления слова, и Суров думал, что, по всей вероятности, Люда подражает кому-нибудь из пожилых представителей науки, возможно, своему руководителю.
Несмотря на многословие и кажущуюся развязность девушки, Суров угадывал, что, болтая о всякой всячине, она пытается скрыть мучительную стесненность и страх перед возможностью остаться одной в мрачном лесу. Над головой вились тучи комаров. Они летели несметными полчищами из ельника, из моховин и еще бог знает откуда, из каких потайных мест, назойливо лезли в лицо, жгли руки, шею и нудно звенели. Люда принялась отмахиваться от насекомых, стояла вполоборота к Сурову, поглядывала в сторону лесничества до него было отсюда семь километров.
Непредвиденная встреча была своего рода разрядкой, и Суров не спешил уходить, тем более что приближалась гроза. Издалека с глухим шумом накатывал ливень. Ветер пробежался по верху деревьев. Стало свежо, запахло дождем.
– Кошмар, до чего грозы боюсь! – сказала Люда с испугом. В лесу вдруг потемнело, словно сразу наступил вечер. – Вы ведь меня не оставите, правда?
– А если брошу?
– На вас не похоже.
По листьям орешника ударили первые капли дождя. Молния полоснула небо наискось, загромыхало раскатисто, и вновь синяя молния пополам расколола небо.
Хлынул ливень.
Суров увлек Люду под низкорослую ель, вдвоем они еле уместились там, присев в неудобной позе на корточки. Подул ветер, стало холодно и темно. Сквозь мокрую гимнастерку, прилипшую к телу, Суров ощущал тепло – Люда сидела, плотно прижавшись к нему, прислушивалась к грозе и всякий раз, когда над ними раскалывалось небо и молния озаряла темень, испуганно втягивала голову, словно это могло спасти ее от беды.
Суров, чтобы ее успокоить, положил свою руку ей на плечо, полуобнял. Она, не меняя позы и не противясь, сидела молчаливая, доверчиво прижавшись к нему.
– Во кошмар! – Она пробовала шутить, но шутки не получилось. – Мамочки, как я боюсь!.. Ужас!..
– Живы будете.
Совсем близко с грохотом упала сосна. Ее выворотило порывом ветра, и она, падая, корежила кустарник и молодые деревца.
Люда не вскрикнула, не спросила, что там случилось поблизости. Суров не знал, о чем она подумала в те секунды, но девушка задрожала всем телом, дернулась, как от удара.
– Вывороток, – сказал он. – В бурю еще не такое бывает. Лесоводу полезно знать.
– Разве? Мне показалось, молния...
Он начал сердиться: тоже еще лесовод! Элементарных вещей не знает – и туда же: кандидат наук. Поймал себя на мысли, что видит в Люде не женщину, а нуждающееся в его защите безобидное, беспомощное существо, боящееся грозы, безлюдного леса и одиночества.
По дороге, где они стояли минуту назад, теперь к Черной Ганьче стремительно несся поток мутной воды, она кипела, пенилась и была похожа на разлившуюся в половодье бурливую речку. Раз за разом вспыхивали молнии, вырывая из тьмы кусок леса, прошитого струями косого дождя, скачущие в потоке сучья, палый лист, лесной хлам.
Дождь не переставал. В верхушках сосен ярился ветер. Сквозь ветви цедила вода – то в одном, то в другом месте. Суров, уклоняясь от нее, мотал головой. Люда сидела в прежней позе, не шевелясь, молчала, зажмурив глаза.
Ей было холодно.
Капель над головой участилась, и вдруг, прорвав кровлю, в укрытие хлынула вода, окатила обоих с головы до ног, не оставив сухой нитки.
Они выскочили из-под елки под дождь и ветер. Люда, сгоряча не рассчитав, шагнула к дороге. Поток ударил ее по ногам с такой силой, что они подломились в коленях. Еще секунда-другая, и ее бы понесло вниз, к Черной Ганьче. Она успела ухватиться руками за куст.
Суров же, постояв, огляделся по сторонам, натянул до самых бровей промокшую фуражку, расправил под поясом гимнастерку.
– Пошли, – сказал, крепко взяв Люду за руку, и шагнул на дорогу, в поток. Вода достигала колен.
Люда повисла на нем всей тяжестью:
– Пожалуйста, не надо.
Он сильно и зло рванул ее, подхватил на руки и понес. Люда притихла. Ему же сразу стало жарко и тяжело. Он пересек поток по диагонали, направляясь к развилке троп, откуда, как знал, по косогору дорога ведет к лесничеству и там, на возвышенности, вода не задерживается. Суров шел маленькими шажками, нащупывая почву. Несколько раз споткнулся о скрытые водой корневища.
Когда, изнемогая, вышел к развилке и опустил Люду на землю, с него градом катил жаркий пот, мелко и противно дрожали руки и ноги.
Люда стыдливо одернула задравшуюся вверх и обвившуюся вокруг ног мокрую юбку, рывком головы откинула назад потемневшие от дождя волосы. Вид у нее был жалкий, и в глазах стоял страх, – видно, боялась, что Суров не пойдет с нею дальше. И тем не менее, пролепетав слова благодарности, сказала, что теперь все страхи уже позади и к лесничеству доберется без чужой помощи, одна.
– Как знаете, – сказал Суров.
У него не было ни времени, ни желания проявлять галантность – надо успеть написать и отослать в отряд донесение о действиях по задержанию нарушителя. Да и устал предельно. Какие там еще могут быть проводы! Козырнул и, не оглядываясь, зашагал в обратную сторону, назад.
Люда же, недалеко отбежав, притаилась за дубом и долго глядела ему вслед, пока он не скрылся за очередным поворотом в гуще олешника. Тогда и она что было сил помчалась к поселку.
Когда Суров подошел к заставе, она смутно угадывалась в плотных сумерках, заполнивших двор и все окрест. Дождь давно перестал, вызвездило, и в многочисленных лужах дробились звезды и узенький серп луны. После дождя стало прохладно, попряталась мошкара, забились в моховины надоедавшие днем комары. Но Сурову было жарко. Он очень устал: за день отмахал не меньше тридцати километров. Подумал, что после такого похода не грех взять себе выходной. Сейчас же хотелось немногого: поесть и лечь спать. Ноги гудели. Промокшие сапоги обтягивали их до боли тесно, как обручами, и сильно жали в пальцах; неприятно липло к телу белье, так и не высохшее на нем с минувшей ночи.
10
Во дворе заставы, несколько в стороне от вольера, стояла машина Голова. Проходя через калитку, Суров увидел ее и как-то машинально прибавил шаг, однако, достигнув крыльца, принялся неторопливо очищать сапоги от прилипшей к ним грязи, аккуратно, как привык делать любое дело – споро и обстоятельно.
Появлению на заставе начальника погранотряда Суров не больно обрадовался, это сулило мало приятного. Но нет худа без добра, подумал он, приведя сапоги в порядок и поднявшись на первую ступеньку крыльца: Голов усилит заставу людьми, должно быть, и еще один газик подбросит. Да и службист он опытный, поможет организовать службу соответственно сложившейся обстановке. С такими мыслями взялся за дверную скобу. Через неплотно прикрытый ставень увидел усатое лицо старшины, погон с продетой под него портупеей, очки на носу. Холод с кем-то переговаривался по телефону, что-то записывал в служебный журнал, прижав трубку к поднятому кверху плечу. Потом, захлопнув журнал и положив трубку на рычаг аппарата, старшина вскинул очки на лоб, потер переносицу, широко зевнул и похлопал себя по губам короткопалой ладонью, гася зевок и прогоняя сонливость.
"Подполковник лег спать или отправился на границу, – заключил Суров. Иначе старшина не напялил бы очки. Он и меня боится, чудак человек, будто не знаю". Суров потянул на себя дверь, но раньше его кто-то нажал на нее изнутри.
Вышел Холод.
– Товарищ капитан, в ваше отсутствие происшествий не случилось.
– Хорошо, старшина. – Суров прошел в открытую дверь. – Начальник отряда спит?
– У соседа. Не захотели тут ночевать. Обмундирование в порядок привели, хвонарь взяли. Я поесть зготовил, так даже не посмотрели. К чему это, товарищ капитан? Что у нас – не воинское подразделение, чи мы хуже всех в отряде?
Суров сам подумал что-то подобное. Махнул рукой:
– Ладно, старшина, переживем как-нибудь. Большего горя не было б.
Холод с непонятной поспешностью забежал вперед, к столу, где стояли телефонные аппараты и лежала раскрытая бухгалтерская толстая книга, неловко повернулся и как бы невзначай прикрыл газетой очки.
Суров, сделав вид, будто ничего не заметил, прошел к себе, в тесноватую канцелярию.
Первым делом снял поясной ремень, стянул влажную гимнастерку, хотел снять сапоги, но, раздумав, взял со стола портсигар, закурил и, кладя его на прежнее место, увидел письмо от Веры: знакомый почерк – крупный, с наклоном влево.
После того, что произошло, после ее отъезда, письма жены ему были неприятны. Не читая, сунул конверт в боковой карман брюк, несколько раз кряду затянулся и погасил сигарету.
Вошел старшина. По обе стороны его короткого носа синели две вмятины след от очков. Сейчас острее, чем когда-либо раньше, бросалось в глаза то, что скрывала военная форма: старшина постарел. Новый поясной ремень, надетый поверх кителя по случаю приезда начальства, еще рельефнее обозначил вспухший живот, слишком туго затянутый галстук налил лицо нездоровой багровостью. И тем не менее Кондрат Степанович силился показать, что ему ничуть не стало труднее служить, с наигранной бодростью вскинул руку к козырьку впервые надетой сегодня фуражки:
– Ужинать будете?
– Надо. – Суров снял с вешалки сухой китель.
– А вы тут вечеряйте, в канцелярии. За сутки набегались.
– Сколько за обслуживание на дому?
– С начальства не берем, – улыбнулся Холод, обернулся назад: – Бутенко, давайте.
Небольшого росточка, немного смешной в высоком поварском колпаке и короткой белой куртке, Бутенко держал перед собой поднос с тарелками, чайником и эмалированной кружкой.
– Знимить пробу, товарищ капитан, – краснея и запинаясь, попросил солдат.
Садясь к столу, Суров обратил внимание, что чьей-то заботливой рукой койка застелена чистым бельем, угол одеяла отвернут, приоткрывая белую простынь. И еще увидел Суров букет цветов на приемнике, чисто вымытый пол и свежие занавески на окне.
Вот уже полгода, как уехала Вера, полгода жил он в опустевшей квартире. Все это время он проводил большей частью в канцелярии, днюя в ней и ночуя. И как-то ни разу не приходило в голову задуматься над несложными вещами: когда бы он ни пришел в канцелярию, в ней всегда было уютно и чисто, проветрено.
Поев и приказав разбудить себя в три, Суров отправился спать на квартиру. Он не был в ней больше недели и, когда вошел, на него дохнуло застоявшимся воздухом, табаком и, самую малость, "Красной Москвой", любимыми духами Веры. Флакон в красной высокой коробке стоял непочатый на туалетном столике и источал чуть слышный аромат.
Не зажигая света, Суров разделся, сложив одежду на стуле рядом с диваном – кровать не стал разбирать. Открыл окно, и комната стала наполняться свежим воздухом и прохладой.
Должно быть, от чрезмерной усталости долго не приходил сон. Суров лежал на спине, вытянув руки поверх одеяла. Из окна лился приятный холодок.
В одиночестве пришли всякие мысли. "Соломенный вдовец", – подумал о себе. Наедине иногда подтрунивал над собой, хотя было совсем не смешно. Знал, так дальше нельзя – решать нужно раз и навсегда, в ту или иную сторону. И главное – не расслабиться.
О разном думалось Сурову: застава должна не подкачать на инспекторском смотре, за лето хлопцы основательно подтянулись и в службе и в дисциплине. И задержание сегодняшнее зачтется: люди показали отличную натренированность, знание участка. Даже Шерстнев вроде бы изменился. Или притворяется?
– Один пишем, два в уме, – как-то сказал о Шерстневе старшина.
Наверное, он прав, Холод. Опытный человек, добрый служака, а, видать, придется расстаться: взялся за него Голов еще тогда, на весенней...
Незаметно Суров уснул.
11
Когда старшина Холод, распечатав новую пачку "Памира", закурил двадцать первую за эту ночь сигарету, аккурат пришло время поднимать Колоскова. Холод, однако, не торопился, знал – старший сержант сам, минута в минуту, встанет, накормит собаку, поест и, явившись за получением приказа на охрану границы, в точно назначенный срок зашагает по дозорке неторопливым шагом, фиксируя наметанным глазом любую вмятину на контрольно-вспаханной полосе.
Холод не ошибся: со двора послышалось звяканье рукомойника.
О Колоскове Холоду думалось хорошо: добрый сержант и правильный человек, несмотря на то что всего лишь двадцать первый разменял. Парень рассудительный и с понятием, не чета Шерстневу-ветрогону. Тот от гауптвахты до гауптвахты на заставе гость, у этого благодарности в карточке не умещаются. Вот бы кого Лизке в мужья, уж коль ей замуж приспичило. Тут бы Кондрат Холод не стесняясь сказал: что да, то да! Такого зятя с дорогой душой примет. Так нет же, гадский бог, Шерстнев глупой девке приглянулся.
Сигарета оставила горечь во рту, а мысли о Шерстневе окончательно испортили настроение. Пожелтевшими от табака пальцами раздавил в пепельнице сигарету, высыпал на газетный лоскут окурки, горелые спички, все вместе, выйдя на крыльцо, бросил в урну.
С озера веяло холодом. Сквозь дымку тумана далеко за осинником розово проклевывалось небо. Налетел ветерок, и озеро покрылось рябью, будто сморщилось. Холод повел плечами, вдохнул, набрав полную грудь холодного воздуха, с шумом выдохнул вместе с табачным перегаром и сплюнул с досады: сколько раз зарекался не курить! Сам начальник санслужбы советовал: лучше иной раз, когда на службу не надо, чарку пропусти, а сигарету – ни боже упаси.
Так разве кинешь! Кто в старшинской шкуре не был, тот не нюхал пограничной службы! – ты и строевик, ты и хозяйственник, ты и ветеринар, и каптер, и аптекарь, и еще черт знает кто ты есть. А разве доброе слово от кого услышишь? Как бы не так.
Возвратясь в дежурку, старшина пробовал себя утешить – год остался. Один год отдать, чтоб аккурат пятьдесят стукнуло, а там – строй свою жизнь, бывший старшина Кондрат Холод, с уклоном на старость, но чтоб душа молодой оставалась, чтоб можно если не наверстать упущенное, так пожить с Ганной в свое удовольствие. Ведь заслужили: четверть века на границе. Это тебе не фунт дыма. Говорят, жизнь прожить – не поле перейти. Нехай бы попробовал кто на своих двоих отмерить те километры, что выходил Холод по дозорным тропам за двадцать пять годочков.
А год пролетит... если начальник отряда дозволит. Подполковник запросто может сказать: "Хватит. Выслуга есть, пенсию дадут, собирай, старшина, чемоданы".
Дежурство подходило к концу. Наряды возвращались с границы. Заставу наполняли шум, веселые голоса, в столовой то и дело слышалось:
– Бутенко, добавь.
– Спасибо, Бутенко...
– Бутенко, чаю...
* * *
Сон не приходил. Холод закрыл глаза. Дрожали набухшие бессонницей веки, и неприятно саднил нос в тех местах, где уже сгладились вмятины от очков. Ганна лежала рядом, тихая, со спокойным лицом, еще не тронутым морщинками. В полумраке затемненной комнаты белела подушка, на ней выделялась толстая Ганнина коса, почти такая, какая была двадцать лет назад, когда они только поженились. Холод чувствовал, что Ганна не спит, притворяется, жалеет его, а он ее жалости сейчас никак не принимал. Вздохнул.
Ганна нашарила в темноте его ладонь:
– Чего б человеку не поспать после службы? Кончил дело, спи, набирайся сил. – Теплыми пальцами сжала запястье: – Не вздыхай тяжело, не отдам далеко.
Он отнял ладонь, сел.
– Гадский бог, надо же было те очки цеплять!
Ганна тоже села, перекинула косу за плечо.
– Ну и что? Ты в очках на профессора похож. – Она пробовала шутить, но, видя, что мужу не до шуток, сказала серьезно и успокаивающе: – Пускай видел. Пенсию мы уже выслужили. А года наши такие, что можно очки носить. Пенсионные года наши подошли.
– Пензия, пензия!.. – В ярости обернулся к жене, взъерошенный, злой. Гадский бог, разве с такими руками на пенсию! – Разгорячившись, трахнул сразу обеими по подушке, утопив их по самые кисти.
Ганна скорее с удивлением, чем со страхом взглянула на мужа: никогда до этого выдержка не изменяла ему, а тут бык быком.
– Кондраточко, родный, за што ж ты со мною так? Ах ты ж, боже мой!.. Мы первые... или последние? Все уходят. А мы ж с тобой отсюда никуда, у лесничестве останемся. И дочка по лесному делу хочет... Жить нам и радоваться...
Ганна говорила, говорила, обняв его рукой за шею.
– Старый я уже, Ганно. Песок скоро посыплется.
Она его шлепнула по губам:
– Цыц! Чтоб таких слов не слышала. Для меня ты самый молодой, самый красивый, Кондраточко. А какой для начальства – нехай тебя не печалит. Мы свое отдавали честно.
Под ее шепот его сморил сон. Спал недолго. Ганна его разбудила:
– Посылай за Головым машину. Звонил.
12
Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза – человек и зверь. Два ярко-желтых, с зеленоватым отливом зрачка глядели на Сурова со страхом и злым любопытством. И вдруг исчезли так же внезапно, как перед этим вспыхнули в зарослях олешника близ дозорной тропы.
Потом, когда рассвело и Суров возвращался с поверки, он увидел на контрольно-вспаханной полосе цепочку лисьих следов. Рыжая ступала по-хозяйски неторопливо, испятнав мягкую пахоть глубокими отпечатками лап.
Цвет лисьих глаз напомнил о Вере – в день отъезда у нее были точь-в-точь такого цвета зрачки. Одетая подорожному в старенькую, когда-то синюю, теперь выгоревшую, в пятнах, болонью и поношенные, тоже некогда модные туфли на каблучках-шпильках, она держала в одной руке чемодан, в другой – Мишкин игрушечный автомат. У крыльца, урча мотором, подрагивал газик, а Мишка, усевшись рядом с шофером, канючил:
– Вот еще!.. Тоже мне!.. Едем, мамка. Ну, мамочка!
Вера сделала шаг к двери, остановилась. На ее припудренном лице остались следы недавних слез. И слезы звенели в голосе, когда она подняла к Сурову глаза с ярко-желтыми в ту минуту зрачками:
– Неужели тебе безразлично? Мы же сейчас уедем... Совсем. Навсегда!
На нее было жалко смотреть. Она ждала увещеваний, просьб, надеялась, что он станет отговаривать, как, послушавшись генерала Михеева, сделал это на первых порах их совместной жизни.
– Ты сама этого хотела, – сказал он коротко.
– Но я здесь жить не могу... Не могу! Поймешь ты когда-нибудь?
– Тысячи других могут... Впрочем, зачем повторяться? Мы с тобою много говорили на эту тему.
У Веры насмешливо выгнулась левая бровь, криво дернулись небрежно подкрашенные губы:
– И это все, что ты нам можешь сказать?
– Кому – нам?
– Хотя бы мне. И твоему сыну.
Он ответил не сразу. Протянул руку, чтобы взять у нее чемодан, и ровным голосом, каким разговаривал, сдерживая гнев, произнес, глядя поверх ее головы, повязанной белой косынкой:
– Оставайся.
Сначала дрогнули углы косынки под подбородком. Сурову показалось, а может, в самом деле в глазах Веры мелькнул настоящий испуг. Потом в искреннем недоумении взлетели и сразу опустились обе брови. Лицо ее в злости стало тусклым и некрасивым.
– Вот как!.. – сказала глухим голосом. – Он нам делает одолжение, благодетель. – И вдруг истерически прокричала: – Ненавижу! Все: проклятую дыру, дурацкую романтику. И твоего Голова. Можешь ему передать. Не-на-ви-жу!
Выскочила на крыльцо. Газик плавно тронулся.
Обычно в запальчивости – а с Верой в последнее время это часто случалось – она упрекала его, что дружит с начальником пограничного отряда Головым, упрекала таким тоном, словно общение с подполковником порочило Сурова, а заодно и ее, Веру.
С Головым Сурова связывало давнишнее знакомство: он, тогда еще курсант-выпускник пограничного училища, проводил последнюю свою стажировку на заставе, которой командовал старший лейтенант Голов.
Перед отъездом на стажировку командир дивизиона намекнул Сурову, что его, вероятно, откомандируют на заставу, где от бандитской пули погиб старший лейтенант Суров, отец.
И Суров тяготился бесцельным, как он полагал, пребыванием здесь, на юге. В подразделении Голова, охранявшем участок побережья, слово "граница" воспринималось условно. Узкая полоса галечника среди нагромождения ноздреватых ракушечных скал – какая это граница!
В его представлении настоящий рубеж проходил далеко отсюда, в Туркмении, по вершинам и ущельям Копет-Дага, среди безмолвия гор, где тишина часто взрывалась грохотом выстрелов и горы на них откликались сердитым, долго не смолкающим эхом. Оно, как артиллерийская канонада, перекатывалось с вершины на вершину, по каменным осыпям сбегало в ущелья и стремительно взлетало, чтобы потом замереть далеко внизу, в предгорьях, откуда за узкой равнинной полосой начинались горячие Каракумы.
Юрий однажды слышал и на всю жизнь запомнил, как горы умеют сердиться, стонать и плакать: в тот ненастный осенний день отец не возвратился с границы домой.
К Туркмении Суров был очень привязан, и эта его привязанность объяснялась просто: там он родился и рос, в пограничном поселке с поэтическим названием Сахарден до сих пор живет его мать, из Сахардена же она проводила его в училище и ждала возвращения...
Застава, на которой Суров проходил стажировку, располагалась за городом, в курортном районе с нерусским названием. Первые дни Суров ловил себя на том, что мысленно повторяет это название. Оно ему нравилось и вызывало причудливые ассоциации: акрополь, Карфаген, Парфенон... Стоило смежить веки, как начинало казаться, что тот реальный мир, мир настоящего, в котором он живет, мечтает и учится жить, – плод буйной фантазии. Но опять же запах цветущей акации напоминал ему совершенно незнакомый запах олив, а плеск волн манил в дальние дали.
Юрий не умел долго предаваться мечтаниям. Открывал глаза и видел пляж в мозаике тел – загоревшие до черноты, шоколадные и белые, еще не тронутые солнцем, тонкие, грациозные парни и девчонки, располневшие женщины. С утра до поздней ночи людской шум глушил рокот моря.
В бинокль с вышки можно было рассмотреть далекий горизонт и далекие, казавшиеся игрушечными, белые корабли – даль их окрашивала в один цвет. Те, что уходили к берегам Крыма и дальше, к Босфору, исчезали за чертой горизонта, словно проваливались. Другие, что шли в порт, постепенно вырастали в размерах, меняли окраску. И тогда исчезало очарование дали, сужался нарисованный воображением круг – были просто пляж и просто гавань. Юрий отнимал бинокль, переводил взгляд влево, открывалась панорама порта. Там гремели лебедки, весело кричали маневровые паровозики, у причалов отфыркивались океанские лайнеры, толпились люди.
Много интересного повидал Юрий на юге. И тем не менее все увиденное представлялось ему экзотикой, яркой и пестрой, но отнюдь не границей. Настоящее виделось в суровых и скромных тонах, на заставе, куда он стремился с нетерпением влюбленного.
Однажды выдался свободный от занятий воскресный день. На спортивной площадке только начался волейбольный поединок, когда за Юрием пришел дежурный.
– Старший лейтенант вызывает.
В канцелярии Голов встретил Юрия кивком головы, кинул быстрый и цепкий взгляд поверх очков, сразу как бы став значительно старше.
– Подходяще, – сказал он, видимо, для себя. Отпустил дежурного, но вернул с полпути: – Сейчас ровно тринадцать. Передайте заместителю, что вернусь к двадцати одному. – Подумав, добавил: – Выходной возьму. Искать в Черноморке.
Дежурный ушел. Голов открыл дверцу сейфа, достал несколько трехрублевок, одну протянул Сурову:
– Возьми, стажер. На всякий пожарный.
Юрий вспыхнул:
– Зачем?.. Что вы, товарищ старший лейтенант!
– Дают – бери, бьют – беги. Я не бью, даю. Отдыхать поедем. Пошли стажер. Раз к Голову приехал, он тебе все покажет. На том стоим. – Стоял, протянув руку с трехрублевкой между пальцев.
– Мне не нужно, товарищ...
– Характер показываешь? У меня у самого характер. Не хочешь, как хочешь. Была бы честь предложена.
– Не возьму.
Голов, не сердясь, спрятал деньги.
– Уважаю твердость, амбицию – нет. Ладно, время дорого. Жена заждалась. – Захлопнул дверцу сейфа. – Поехали.
За воротами заставы Голова встретила жена, миловидная женщина с завитыми волосами и ярко накрашенным ртом.
– Заждалась! – воскликнула она, побежав мужу навстречу и беря его под руку. – Грандиёзное невнимание к даме.
Голов отнял руку, похлопал жену по спине:
– Надо говорить "грандиозно". Поняла, Фросечка?
– А я что – разве не так сказала?
Он взял ее под руку, она не успела обидеться.
– Вот чудненько! Мировой денечек. И стажер с нами? Вот чудненько!
Поначалу ехали в пустом и громыхающем трамвае через длинный бульвар, мимо санаториев, скрытых в гуще деревьев за оградами, добрались до вокзала, пересели в другой, теперь уже до отказа набитый вагон, в котором и стоять было трудно. Минут сорок спустя, потные и уставшие, высадились у дальнего пляжа, где тоже негде было приткнуться.
Юрий подумал, что не стоило тащиться в такую даль, с равным успехом можно было провести несколько часов близ заставы, у моря.
Стоило Голову появиться в своей зеленой фуражке, и сразу его окликнуло несколько голосов:
– Голов!..
– Алексей...
– Леша... К нам давай. Сюда-а-а!
Ему махали руками, кричали.
– Башку за друга клади, – довольно произнес Голов, обернувшись к Сурову и глядя на него с превосходством. – Дошло, как нужно с народом жить? – Полез в карман и быстро, не спрашивая, сунул Юрию трехрублевку: – Без разговоров.
Юрий не успел ни возразить, ни отдать: Голов, улыбаясь и лавируя между лежащими на пляже, уверенно вел Фросю на голоса, положив ей руку на плечо.
Предоставленный самому себе, Юрий разделся, полежал на песке, непривычно белый среди дочерна загоревших людей. Друзья Голова, люди среднего возраста, видно, тоже военные с женами, расположились кружком, достали снедь, звали Юрия, но он отказался.