Текст книги "Черная Ганьча"
Автор книги: Вениамин Рудов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Уже не раз Вера заговаривала с ним, выражаясь слишком неясно, он не понимал, чего она хочет. Сейчас слова жены у него вызвали горечь.
– Раньше я понимал все, о чем ты говорила и что писала, понимал. А сейчас, не обижайся, все твои новые работы вызывают у меня болезненное чувство. Даже последняя, "Трудный день", где на строевом плацу я изображен чуть ли не в роли надсмотрщика на кофейной плантации, а солдаты – загнанных рабов напоминают.
– А ты чего хотел? – Она села.
– Мужества и простоты. А ты пишешь непонятно, болезненно.
– Давай оставим это, – сразу нахмурившись, сказала Вера. – Так было хорошо, а ты впрямь взял да разрушил. – Она тяжело вздохнула, посмотрела на него долгим взглядом, притянула к себе сопротивляющегося ее ласкам сына. Мне страшно недостает каких-то простых вещей, зависящих от тебя... Чтобы за обеденным столом склонялось не две, а три головы; недостает твоего взгляда, оторванного от казенных бумаг, твоей руки на моем теле... Это – мой хлеб. И я его лишена. Не хочу никого учить. Лишь жить тобой, Мишкой, любимой работой. Больше – ничего!
Выговорившись, опять растянулась на песке, сразу как бы отдалившись и став чужой. Он буквально почувствовал это отчуждение, внезапное и неприятное, как ведро студеной воды на разгоряченное тело. Но лишь горько усмехнулся, сказав:
– А ты лишаешь меня моего хлеба.
Восстанавливая в памяти тот день, Суров незаметно одолел путь. На хозяйственном дворе стояла крытая брезентом грузовая машина, от спортплощадки слышались веселые выкрики и удары мяча: приехали поселковые с шефским концертом.
Суров вошел на кухню. Горела плита, пахло борщом и рыбой. Из кладовки в полуоткрытую дверь был слышен бас Холода:
– Чого б тут сидел... Ни в увольнение не попросишься, ни тебе потанцювать. Ты што, Бутенко, у старики записався чи, может, пенсию ждешь, як некоторые? Га?
– Ужин, товарищ старшина...
– Что ты мне про ужин. Готовый твой ужин. Концерт скоро, а там и танцы. Дивчат понаехало!..
Бутенко долго не отзывался, и неожиданно Суров услышал такое, что поразился.
– Некрасивый я... на что сдался девчатам, товарищ старшина...
– Чего-чего?
– Им такой не нужный.
– Кто сказал, плюй на того. Брехня! Человек всегда красивый, если он человек. А ты же славный хлоп-чина, Алексей. – И вдруг загремел басом, как на строевом плацу: – А ну марш мне одеваться! И щоб я таких слов не чув больше. Ач выдумал – некрасивый!..
"Нет, Колоскову не заменить Холода", – невесело подумалось Сурову.
27
От путевки Суров наотрез отказался – она была ему ни к чему. Юг встретил по-летнему знойным днем, пыльной зеленью старых каштанов, обилием фруктов и овощей. Прямо на улицах, похожие на диких поросят, высились за дощатыми загородками горы полосатых херсонских арбузов, носились свирепые осы. По городу гулял ветер, пахло морем и яблоками – они тоже лежали навалом, – их покупали сразу помногу.
Пробираясь от вокзала к трамваю, Суров шел, как сквозь разомкнутый строй, меж двух рядов цветочниц, и от обилия ярких южных красок у него рябило в глазах. Обрызганные водой цветы выглядели только что срезанными, блестели – как от росы, и в каплях сверкало солнце. Его оглушил разнобой выкриков:
– Молодой человек, возьмите.
– Смотрите, какая прелесть!
Отовсюду к Сурову тянулись руки с флоксами, кроваво-красными розами, нежно-белыми астрами и пучками гвоздик.
– Купите, отдаю по дешевке.
– Что вы, бабоньки, он же к нам на заработки приехал, вы же видите!
– Ах, как жаль: бледный, бедный.
Вслед Сурову неслись шуточки, выкрики, не очень колкие, но и не ласковые, не знай он южан, припустил бы от цветочниц бегом или стал огрызаться. Но он, чтобы от них отвязаться, купил букетик гвоздик, и этого оказалось достаточно.
С вокзала до улицы, на которой жила сейчас Вера, было рукой подать, но Суров сразу к ней не поехал, сел на трамвай и отправился к морю – он все еще не был внутренне подготовлен к встрече с родными.
Море лежало внизу выпуклое, безбрежно раздольное. Близ берега прошел прогулочный пароход, огласив воздух резкими звуками какого-то танго, нелепо звучавшего в редкостной красоте окружающего. По горизонту густо чернели лодки, и Суров представил себе флотилию любителей-рыбаков, тишину и взлетающие – то вверх, то вниз – "самодуры" с нанизанными на них крючками, прикрытыми яркими перышками.
По ноздреватым, стертым ступеням сбежал вниз. Пляж, как летом, был устлан купальщиками. С трудом нашел свободное место под выступом ракушечника, нависшим над узкой полосой каменистого пляжа. Суров бегло взглянул на старика с загорелой до черноты лысиной и седыми усами, лежавшего кверху лицом, разделся и бросился в воду.
Купался долго, до озноба. Вода была обжигающе холодной – осенняя. Когда вышел на берег, зуб на зуб не попадал, тело покрылось гусиной кожей.
Старик сосед встретил рассерженно:
– Я, молодой человек, к вам за сторожа нанимался, или что? Хорошенькое дело, бросил одежду и пошел себе. Безобразие! Где вас воспитывают?..
– Извините. – Суров принялся растираться.
– Вот-вот. Сначала они купаются, пока верба не вырастет в одном месте, потом хватают воспаление легких... Хорошенькое дело. – На секунду умолк, отвинтил колпачок термоса, налил чаю: – Пейте.
Суров отказался. Ему уже стало тепло.
– Конечно, чай они не пьют. Зачем молодым людям чай? Они пьют коньяк, они себе хлещут вино, – бормотал старик. – А вино, молодой человек, я бы сам выпил на шармак... или, как говорят воспитанные люди, на дармовщину. Или как?
Забавный старик. Суров прошел к ближайшему ларьку, купил бутылку вина.
Старик для приличия стал отказываться:
– Вы что, молодой человек! Я же пошутил... Надо понимать шутку. Говоря, он тем временем опять отвинчивал от термоса колпачок. – Иди знай, что встречу воспитанного человека. И где? На пляже! Расскажу моей старухе, так она не поверит, опять скажет: "Старый брехун, кому ты заливаешь!" Ну, как говорил тот, дай бы не последняя.
Старик выпил, плотоядно взглянул на бутылку. Суров ему подлил, и тот, смакуя, прихлебывал, шевеля седыми усами и от удовольствия жмуря глаза.
– "Красный камень" – это же напиток богов, чтоб вы таки были живой и здоровый... и я с вами вместе. Почему сами не пьете?
– Успею. – Суров глядел на гряду ракушечных скал.
Он их вспомнил и не поверил: те самые, где первый раз встретился с Верой. Скалы уступом шагнули в море, и теперь меж камней, по пояс в воде, мальчишки удили бычков.
"Неужели десять лет пробежало?" – удивлялся Суров. Все, как раньше: скалы, камни в зеленых бородах водорослей, мальчишки...
– Посмотрите на этих байстрюков, хорошо посмотрите, – сказал старик, приглашая Сурова к разговору. – Им сам черт не брат, и милиция – не пугает. Думаете, их холера возьмет от холодной воды? Как бы не так. Даже не чихнут, извините за выражение.
Суров не слушал – вспомнил то давнее, Веру, все, что прошло, и его неудержно потянуло к ней.
– Уже уходите? – удивился старик. – Тут же еще полбутылки вина.
– Справитесь, – усмехнулся Суров.
– Что поделаешь, – притворно вздохнул старик. – Молодые всегда спешат. И куда, спрашивается? Это нам надо спешить.
С подарком для сына и купленными гвоздиками Суров шел к Вере. Он никогда не дарил ей цветов, и эти, первые в его жизни, обернутые куском целлофана, держал на отлете, с неуклюжестью провинциала, смущаясь и привлекая к себе внимание встречных.
Еще не зажигали огней, и город в предвечерних сумерках выглядел чуточку чопорным, несмотря на массу гуляющих, шум и гул, наполняющие улицы. Волнение, охватившее Сурова на пляже, не улеглось до сих пор. Торопился, как десять лет назад, жадно приглядываясь к домам, улицам, прохожим. Все было как тогда, все, без изменений, оставалось прежним, если не считать новых домов. Как и тогда, стены хранили дневное тепло, в двориках, греясь у стен, сидели старухи на низких скамеечках, и так же пахло жареными бычками, и так же шумно играла детвора, и дикий виноград закрывал веранды и окна.
Подробности эти входили в сознание Сурова чисто автоматически, потому что экзотика ему всегда была если не безразлична, то, во всяком случае, не вызывала сильных эмоций. Знакомые подробности воспринимались в связи с Верой и через расстояние в десять лет.
Когда он вышел на Старо-Портофранковскую, на улицах зажглось электричество, стало светло. Суров зашел в гастроном, взял бутылку шампанского. За углом следующего квартала, вторым, стоял Верин дом, двухэтажный, старой постройки, из камня-ракушечника. Замедлив шаг, Суров зажал между колен коробку с подарками, поправил съехавший набок галстук и решительно двинулся к воротам.
Звонок, как и десять лет назад, не работал. Суров стоял под дверью, не решаясь стучать. Та же темно-коричневая в глубоких трещинах краска лежала неровным слоем на толстой, с резными наличниками, дубовой двери, и все та же медная ручка с головкой хищной птицы тускло поблескивала в полутьме коридора. Но что-то новое и волнующее вошло в Сурова, и он еще долго стоял, пока отважился осторожно потревожить хозяев.
Открыл Константин Петрович, заметно сдавший, седой, с лицом, иссеченным морщинами. Зятя он не сразу узнал:
– Вы к кому?
– Константин Петрович, это я...
– Юра?.. Не может быть... Юрочка... Ах ты, боже мой! – Тесть смешался, по-стариковски неловко стал суетиться: – Проходи, Юрочка... Понимаешь, гость у нас, ну... в общем учились с Верочкой... Вещи сюда положи... Дай чемодан.
Сослепу принял пакет с Мишкиными подарками за чемодан и все бестолково топтался в прихожей, пока Юрий не догадался сам открыть дверь в комнату. На одно короткое мгновение он смутился, увидев Веру, Мишку и молодого, наверное одних с Верой лет, человека в расстегнутой рубашке с закатанными до локтей рукавами.
Молодой человек принялся надевать галстук. Вера, загоревшая дочерна и пополневшая, испуганно посмотрела на Юрия, и было заметно, что не знает, то ли броситься мужу на шею, то ли просто руку подать. Она была в легком цветастом сарафане с глубоким вырезом на груди.
Мишка ринулся к отцу, повис на нем:
– Папка!.. Папочка!..
Суров прижал к себе сына, а тот, целуя куда попало, счастливо твердил одно слово:
– Па-а-почка!.. Папочка!..
У Константина Петровича дрожали руки.
– Видишь... я говорил, – бормотал он, неведомо кому адресуя слова. Предупреждал, да-с.
– Успокойся, папа. Тебе нельзя волноваться.
– Да, разумеется, мне нельзя...
Вера пришла в себя, расцеловалась с Юрием, взяла у него цветы и поставила в вазу, к букету астр.
– Гвоздики!.. Как мило с твоей стороны, Юрочка. Мои любимые. Ты угадал.
В ее словах он почуял фальшивинку и сказал грубовато:
– На вокзале всучили.
Вера пропустила мимо ушей его бестактную фразу и, будто опомнившись, представила молодого человека:
– Мой однокашник по художественному, Валерий. Знакомься, Юра. – И поспешила добавить: – Валерий помог мне устроиться на работу, я писала тебе.
Оба холодно поклонились. Суров мимоходом отметил, что Валерий хоть и смущен, но чувствует себя здесь по-домашнему. И странно, не ощутил ревности, хотя Вера еще была его женой.
Мишка не отходил ни на шаг, весь лучился.
– Ты насовсем, папка? Правда, насовсем?
– Пока не надоем, сынуля. Пока на месяц. А дальше посмотрим... как ты себя будешь вести.
– Больше не дали? – спросила Вера, и Сурову почудилось, что жена с облегчением вздохнула.
– Я же сказал.
– Может, еще скажешь, что уже ужинал? – спросила Вера с иронией. – Мы как раз собирались за стол.
– Что ты! Оголодал как волк.
Вера будто повеселела:
– Тогда прошу всех к столу.
Суров открыл шампанское, разлил в бокалы.
– И мне, – потребовал Мишка.
Ему налили самую малость.
– За здоровье хозяйки. – Первый тост произнес Валерий.
Константин Петрович воспротивился:
– Сначала за гостя, за тебя, Юрочка! С приездом!
– Благодарю, Константин Петрович.
Валерий вспыхнул, оставил фужер, слегка пригубив. Вера выпила до дна, с незнакомой Сурову лихостью.
Ужинали в той самой комнате, где висел портрет деда. Беседовали о всяких пустяках. Вера расспрашивала о Холодах, интересовалась заставой, спросила, не привез ли он оставшиеся этюды, сказав, что хочет продолжить работу над полотном о границе, которое начала на заставе, а узнав, что не привез, тут же забыла о них.
Потом они мило шутили. Валерий рассказал какой-то смешной анекдот с кораблекрушением и людоедами. Все дружно и громко смеялись, но то неприятное, что возникло между ними вначале, продолжало стоять незримой преградой, и ни один из сидящих за чайным столом не знал, как преодолеть его или вовсе разрушить.
Суров делал вид, будто наслаждается домашним вишневым вареньем, усердно черпал его из блюдца и смаковал, не ощущая вкуса и запаха.
Вера комкала салфетку и с какой-то чужой, отсутствующей и незнакомой улыбкой на ярких губах украдкой смотрела на Сурова, словно выискивая на его лице что-то такое, чего раньше не знала.
Константин Петрович напомнил, что внуку пришло время ложиться, но Мишка заартачился, сказал, что пока папа не ляжет, он тоже не отправится спать.
– Можно, папочка?
– Поздно, Мишук. Я еще хочу погулять.
– Возьми с собой, ну, папа!
– Не упрямься, сын.
– Ну, папулечка!..
Он говорил "папа", "папочка", и у Сурова от этих часто повторяемых слов вздрагивало сердце и губы твердели. Чтобы не огорчать мальчика, пообещал назавтра прогулку к морю.
– И маму возьмем?
– Без мамы нельзя тебе. Обязательно с нею.
Помимо воли ответ прозвучал довольно двусмысленно, но мальчик отправился спать, а с ним вместе ушел Константин Петрович.
– Ты в самом деле хочешь гулять? – Вера сделала шаг к нему.
– Да, пройдусь, голова побаливает.
Оба они понимали, что насчет головы он соврал, но ни Суров, ни Вера не стали выяснять правду и отношения.
Суров лишь взглянул на Валерия и, ничего не сказав, вышел из дома.
Шел и думал, что не обманулся в предчувствиях: Вера – отрезанный ломоть, и это, сдавалось ему, стало ясным сейчас со всей очевидностью. Что ж, нет худа без добра, скрытое стало явным, теперь хотя бы не станешь теряться в догадках. Он и мысли не допускал, что в нем говорит обыкновенная ревность, протестует мужская гордость и даже себе он не хочет в этом признаться.
На Пролетарском бульваре было пустынно. Пахло морем и степью. Ветер дул со степи и приносил запах скошенного поля, горьковато-сладкий, как запах миндаля. Прогромыхал трамвай, и вновь воцарилась тишина. Суров подумал, что ему трудно будет провести месяц на юге и, вероятно, он не добудет до конца. Тишина и шумящие под ветром деревья напомнили о заставе и почему-то о сыне. Хорошо бы хоть завтра взять с собой Мишку и укатить назад.
"Как так – Мишку без Веры? Чепуху говоришь, дорогой товарищ Суров. Совершеннейшую чепуху мелешь и выдаешь ее за разумный выход из положения. Твоему сыну нужна мать, и никакая другая женщина, даже Люда, не сумеет ее заменить". От этих мыслей стало не по себе. Вспомнил Люду, и пришло запоздалое сожаление, что не зашел к ней – времени в Минске было достаточно.
И, будто в насмешку над ним, за спиной громко захохотали. Позади, из затененных ворот, вышла парочка: парень, длинный как жердь, и низенькая, по плечо ему, девушка. Смеясь, они пробежали мимо к остановке трамвая.
"Так и мы когда-то с Верой..." – подумал Суров и повернул обратно.
Прогулка в одиночестве и тишине не прошла бесследно – тишина рождала мысли, которые не приходили до сих пор ему в голову, – виновата ли Вера во всем?
Мишка поднял всех ни свет ни заря. Сборы были недолгими. На улице дул ветер, и было свежо. Вера заботливо поправила на Сурове ворот спортивной рубашки.
– Ты слишком легко одет, – сказала с тревогой. – Пойди пиджак накинь, мы обождем.
– Пошли, – он взял ее под руку.
Вера прижалась к нему плечом, ласковая, податливая. Сквозь тонкий спортивный костюм ощущал тепло ее тела, и ему стало хорошо на душе. Показалось невероятным, что кто-то другой мог вот так просто, не таясь людей, шагать, прижавшись к его жене, думать о самом интимном, мысленно ее обнимать.
По камням спустились вниз к тому месту, где выступ ракушечника защищал от ветра, расположились за ним, как за стеной, и Вера сразу захлопотала.
Над морем висела темная дымка, гнало волну, и грядами вспыхивали бурунчики, как белые кружева. Солнце поднялось мутное, без яркого блеска, плохо грело, как будто дымка не пропускала тепло. Пляж был пустынен. Лишь несколько смельчаков качались на волнах.
Пронзительно орали чайки, падая на волну и взметываясь в воздух с выхваченной добычей, в прибрежных скалах стоял неумолчный гул.
Суровым овладело желание искупаться. Пловец из него был не ахти какой, и Вера воспротивилась:
– Пожалуйста, не выдумывай. – Она повисла на нем с одной стороны, Мишка, обезьянничая, с другой.
Он их легко оторвал от себя, отбежал в сторону, мигом разделся, с разгона нырнул под волну – она накрыла его с головой, обожгла, выбросила наверх, снова накрыла, играючи, и с силой понесла мористей.
– Юра-а-а! – в ужасе закричала Вера.
"...а-а-а", – донеслось до него.
Очередной вал стремительно понес его к берегу, прямо на камни ракушечника с острыми как лезвия зазубринами, скрытыми под скользкой зеленью водорослей. Он успел подумать, что надо выгрести чуть левее, в неширокую расщелину между двух каменных круч, и тогда он избежит увечья. Сжало горло от чрезмерных усилий, хотел передохнуть и наглотался воды, рванулся в сторону, и тут его в третий раз накрыло волной, прижало...
Когда он, задохнувшийся, выбрался на берег, на Вере не было лица. Бросилась к нему бледная, окинула жадным взглядом.
– П-полотенце, – попросил, стуча зубами.
Вера его растирала, и слезы сползали у нее по щекам. Сурову было стыдно за мальчишеский свой поступок, ухарство ему едва не стоило жизни, а Вере доставило столько волнений!
– Ух ты, здорово! – восторгался Мишка. – Волна ка-ак даст, а ты р-раз. Это кроль, да, папа?
– Такой стиль называется дуроль, Мишук. Понял?
– Вот и нет, кроль, я знаю.
За завтраком забылось волнующее происшествие. К чаю Вера подала любимый Суровым яблочный пирог.
– Какой пышный! – воскликнул он, принимаясь его разрезать. – Чудо!
– Так уж и чудо, – закраснелась Вера. – Хочешь мне сделать приятное?
– Правда. И сейчас докажу. Хватайте, пока я весь не слопал. Пироги твой коронный номер, Веруня.
– Только ли пироги?
– А что еще?
– Хотя бы живопись.
– Из меня плохой ценитель.
– Прибедняешься. Если бы захотел... Ты всегда легкомысленно относился к моей работе. Вот если бы я всецело отдалась штопанью носков и приготовлению пирогов...
Суров отложил в сторону недоеденный кусок, посмотрел на нее.
– Странные рассуждения... Переменим пластинку. Все же у меня отпуск, и видимся впервые после долгой разлуки.
– Черт с ним, с пирогом, – рассмеялась Вера. – Что это я в самом деле! Ты согрелся? – спросила участливо и хотела набросить ему на плечи свою теплую кофту.
Он перехватил Верины руки, притянул ее к себе и с головой накрыл тою же кофтой.
– Домашний арест, – пошутил.
При желании она бы могла подняться, но, вероятно, ей было хорошо.
– Задушишь, – сказала глухо.
Снял с ее лица кофту и поцеловал в губы.
– Как не стыдно, – закричал Мишка. – Как не стыдно!
Вера поднялась, поправила волосы.
– Марш заниматься, лентяй.
Усадила сына за букварь, приказав читать вслух. Суров посмотрел на нее с удивлением.
– Он у нас уже ученик. – Вера поняла взгляд мужа. – Во вторую смену ходит. И я попросилась во вторую, у себя на работе.
Море по-прежнему волновалось, исчезла темная дымка, и грело солнце. Пляж заполнялся людьми. Суров и Вера разделись, подставили спины под солнечные лучи. Верино тело отливало бронзой, рядом с нею Суров проигрывал.
– О, мой бледнолицый северный брат! – дурашливо воскликнула Вера, хлопнув его по белой спине.
Суров положил ей руку на плечи. Вера молча смотрела ему в глаза, не снимая с плеч его руки, повернула к нему голову, наклонив ее низко-низко, что-то шепнула, что он не расслышал.
– Что ты сказала?
– Я тебя люблю, Суров, – сказала она. – И ты большой, бо-ольшой чудак, мой капитан. Нашел к кому ревновать, к Валерке! Он же мизинчика твоего не стоит, Суров. Посмотри мне в глаза, чего ты их прячешь?
Он посмотрел на нее со смущением и удивленно, словно открыл в ней неведомые раньше черты.
– С чего ты взяла, что прячу? У меня совесть перед тобой чиста.
– Хочешь сказать, что у меня не чиста? Ошибаешься, Юра. Если так думаешь, то ты последний болван. – Она горячечно зашептала: – Дурачок, мне, кроме тебя, никто не нужен, никто на всем белом свете. Валерке скажу, чтоб ноги его больше не было в нашем доме. Он просто хороший парень... Почему ты такой, Юрочка?.. Смотри, как люди живут здесь!.. А мы разве с тобой жили?
Суров хотел оборвать весь этот разговор, но она тесно прижалась к нему плечом.
За время разлуки что-то в Вере переменилось, и он не мог уловить – что. То ли стала женственнее, то ли немного кокетничала, искусно скрывая наигранность. Ее ласка ему туманила голову, он, не привыкший к таким откровениям, со всех сил сдерживал чувства и даже тихонько от нее отстранился, но так, чтобы не обидеть.
От Веры не ускользнуло его состояние:
– Не можешь простить мое бегство, да, Юра? И считаешь, что я, выйдя замуж за пограничника, должна нести свой крест до конца, так, Юра?
– Чего ты хочешь, Вера? – Он сел, поджав под себя ноги.
– Жить, а не прозябать в глуши.
– У тебя нет другой темы?
– С любовником можно говорить о всяких милых глупостях, дурачиться и дурачить его. А с мужем, пойми меня, пожалуйста, надо начистоту, откровенно.
– Сию минуту?
– Юра, не своди все к шутке. Это очень серьезно... Серьезнее, чем ты думаешь.
– Тогда тем более здесь не самое удобное место. У меня впереди еще тридцать суток отпуска, не считая времени на дорогу. Наговоримся, выясним отношения. И если ты сочтешь, что наши дороги должны разминуться, – изволь.
– Что? – Вера повернулась к нему, в ее широко раскрытых черных глазах застыло удивление. – Ты меня не любишь, Юра? – спросила шепотом.
– Выдумка.
– Когда любят, я думаю, такими словами не бросаются.
– Тебе кажется, если любишь, надо об этом орать на всех перекрестках, прыгать без парашюта с пятого этажа и по первому зову любимой бросаться очертя голову? Верочка, мы с тобою десять лет вместе. Тебя природа не обделила наблюдательностью – успела меня изучить, знаешь характер, натуру. У него сошлись брови над переносицей.
Вера знала: не к добру, однако не торопилась оборвать неприятный ему разговор.
– Ты считаешься только со своими желаниями, – сказала упрямо.
– С необходимостью.
– Не поправляй меня, знаю, что говорю.
– Я – военный человек и живу не там, где хочет жена, а где прикажут. Если ты этого не можешь понять, то я никогда не сумею тебя убедить в своей правоте.
Замолчал, потому что Мишка подошел к ним, изменившийся в лице, серьезный, с тою же, как у отца, едва заметной складочкой между бровями. Сурову он напомнил полузабытого Мишку-солдатика, жившего делами заставы.
– Ругаются, ругаются... – сказал он, сморщив нос, будто готовый заплакать.
Суров привлек его к себе:
– Ты что, Мишук, не в духе?
– Ты сам не в духе, – парировал Мишка. Обернулся к матери и сказал с укоризной: – Дедушка что говорил? А ну скажи, мама.
Вера вспыхнула до самых ушей, они у нее стали малиновыми:
– Учи уроки.
– Выучил... Дедушка миллион раз говорил, что...
– Миша! Сколько тебя учить, чтобы ты не вмешивался в разговор старших!.. Молчи, паршивец. – Вера шлепнула его по руке.
У Мишки от обиды исказилось лицо.
– Все равно скажу: деда велел ехать всем на границу. Деда, знаешь, как ругает маму... каждый день.
Суров приподнял Мишку со своих колен, поставил на ноги.
– Фискалить стыдно! – сказал строго. – Чтоб я от тебя такого не слышал больше. Никогда.
Солнце стало здорово припекать. Мишка, успокоившись, вскоре уснул. Суров подумал, что сын уснул не ко времени – пора им собираться в обратный путь, а там – в школу. Сказал об этом Вере.
– Пускай поспит полчасика. Успеем.
Почти каждый день они втроем уезжали на пляж. Суров успел загореть дочерна, выглядел отдохнувшим и часто ловил на себе любопытные взгляды купальщиц, влюбленный взор Веры. Ни он, ни Вера к разговору об увольнении больше не возвращались, между ними установился дух понимания. Вера окружала его неназойливой заботой, он старался платить ей внимательной лаской и делал это с удовольствием. Жена радовалась его маленьким подаркам, вроде флакона духов или заварного пирожного со стаканом фруктовой воды. Ровно в полдень Суров провожал семью до остановки трамвая, вечером возвращался с пляжа, занимался с Мишкой или играл с Константином Петровичем в шахматы, неизменно ему проигрывая. Часто все вместе ходили в кино, возвращаясь домой, пили чай с вареньем.
Рано утром Суров уезжал к морю. Миша еще спал, и его не будили. Вера с ним приезжала потом, после завтрака.
В доме установилась видимость покоя и счастья. Суров понимал, что она иллюзорна и непрочна, держится лишь потому, что и он и Вера обходят стороной острые углы, оставляя самое тяжелое на "потом". И оба понимали, что эта их недомолвленность когда-нибудь, в ближайшие несколько дней, заявит о себе во весь голос, и ни ему, ни ей не уйти от решения трудной для обоих задачи.
А пока шло как шло.
Безмятежно жилось одному Мишке. Окруженный вниманием, лаской, каждый день бывая у моря, он за последние две недели преобразился – редко хмурился, окреп. И все тянулся к отцу.
Однажды Суров надел военную форму, и Мишка попросил его пойти прогуляться.
– Похвастать перед мальчишками? – спросил Суров.
– Очень нужно, – пожал Мишка плечами. – У Витьки – папа капитан дальнего плавания, у Вовика – летчик, а Олюшкин папа – ударник коммунистического труда, его портрет висит на бульваре.
Суров не ожидал, что сын так ответит – как взрослый.
– Мало гулял сегодня?
– Нужно, – серьезно ответил Мишка.
– Деловой разговор?
– Угу.
Вышли на Старо-Портофранковскую. Горели уличные фонари. Мишка шагал, заложив руки за спину, копируя отца и стараясь идти с ним в ногу. Молчал. Суров ждал, не торопил, искоса поглядывал на сына, с тревогой чувствуя, что Мишка неспроста затеял прогулку. Улица была пустынна, редкие прохожие с любопытством поглядывали на молча шествующих офицера в пограничной форме и мальчика.
– Почему ты с нами не хочешь жить? – тихо, не поднимая глаз, спросил Мишка, остановясь у чугунной ограды какого-то дома.
Суров опешил. Мишка произнес очень страшные слова – в его устах они прозвучали именно страшно и обличительно. Сам вопрос был задан в таком тоне, что ни уйти от него, ни отделаться шуткой было нельзя. Но и ответить с тою же прямотой, с какой Мишка спросил, не мог, потому что нужно было взять вину на себя или свалить ее на Веру, Мишкину мать.
– Как тебе объяснить, Мишук? – начал он не совсем уверенно. – Ты уже школьник, а у нас, на границе, поблизости нет школы. Это – всем нам в тягость будет: каждый день отвозить тебя и привозить. И мама здесь устроилась на работу... Сложно, Мишук, ты большой мальчик и должен понимать. А приехать сюда насовсем не могу, служба. Сам понимаешь, парень.
– Другие могут. – Мишка повторил чужие слова.
– Они не пограничники, другие. Или ты хочешь, чтоб папа демобилизовался?
– Что ты!
Разговора не получилось. Повернули обратно и снова до самого дома шли молча. У ворот Мишка спросил:
– Скоро бросишь нас?
– Бросают ненужную вещь, тряпку, окурок, камень. А ты мой сын. Как же я могу тебя бросить?
– Ты не любишь нас.
– Глупости.
Суров взглянул в освещенные окна Вериной квартиры и подумал, что мальчишка, как губка, впитывает в себя разговоры взрослых, что сегодня скажет об этом Вере, скажет недвусмысленно и резко. Да и пора наконец выяснить отношения – до возвращения на границу остается меньше двух недель.
Вера задержалась, ее еще не было дома. Суров отвел Мишку в квартиру и сразу же вышел на улицу встречать жену. Обычно она возвращалась с работы, идя от трамвайной остановки через скверик, пересекала Академическую и выходила прямо к своему дому.
Жену встретил в сквере в компании сослуживцев по универмагу – он уже был с ними знаком. Был там и Валерий, что-то тараторил своим картавым говорком.
– А вот и твой благовегный, Вегочка, – крикнул, первым увидя Сурова.
"И этот хлюст здесь", – с неприязнью подумал Суров.
Все к нему обернулись.
Лицо Веры мгновенно преобразилось, посветлело, она бросилась к нему:
– Юрочка...
От Веры пахло вином, но вся она лучилась от счастья, и злые слова, какие он приготовился ей сказать относительно Мишки и вообще всего, что происходило, разом потеряли значение. Вера принялась объяснять, что отмечали сегодня день рождения одного из сослуживцев, ну, по такому случаю распили две бутылки вина.
Подошли к компании, Суров поздоровался.
Крашеная лет тридцати блондинка бесстыже уставилась на него.
– Я не знала, что у Веры такой интересный муж. Верочка вас прячет от всех.
Вера обожгла ее взглядом:
– Интересный, да не про твою честь, Инна.
Компания натянуто рассмеялась. Вера, подхватив Сурова под руку, распрощалась.
– Ты в форме, – лишь сейчас обратила внимание Вера. – Тебе к лицу, и ты в самом деле в ней выглядишь, я бы сказала, эффектно. У Инки неплохой вкус.
– Кто она?
– Понравилась? Могу познакомить. – Вера с на игранной беспечностью рассмеялась: – Инка любит военных, не зевай.
Ему были неприятны и ее слова, и встреча с подвыпившей компанией.
– Шлюхи мне были всегда противны, – отрезал сухо.
Вера его затормошила:
– Фу, какие гадкие слова! Не смей хмуриться! И вообще не люблю тебя солдафонствующего. Сейчас придем домой, и ты снимешь форму. Да, снимешь, я так хочу.
– С какой стати? Ты стыдишься ее?
– Отвыкла, – сказала Вера, помедлив. – Здесь спокойнее, Юрочка, а я так жажду покоя, представить себе не можешь. И чтобы ты был рядом... штатский.
– Старые песни на новый лад?
– Все те же, мой друг. Вспомню о заставе... Нет, лучше не вспоминать.
Не заметили и прошли мимо дома. От моря шел гул, там слабо светилось небо и ярко горела одинокая звезда – то зеленым, то синим огнем. В тишине шелестели сухие стручки акаций, и было слышно, как внутри них перемещаются затвердевшие зерна.
Суров потянулся за портсигаром.
Вера положила руку на его ладонь:
– Не надо, Юра. Успеешь.
Наверное, понимала его состояние – неудержно потянуло туда, на заставу, где все было близко и дорого, где оставались старшина Холод и Ганна Сергеевна, солдаты – такие разные и хорошие. Молча снял ее руку, открыл портсигар. Зажег спичку, прикуривая, и поймал на себе Верин взгляд, до удивления незнакомый.
28
Холод отдыхал перед выходом на поверку. Ганна Сергеевна засиделась на кухне допоздна: с вечера учила жену заместителя шить детское приданое. Затем, проводив соседку, читала. Поспал Холод не больше двух часов и проснулся, лежал с открытыми глазами, глядя в потолок. Всякие мысли одолевали старшину, непонятное беспокойство томило сердце. Раньше его успокаивал домашний уют: Ганна содержала квартиру в большой чистоте, следила, чтоб муж был досмотрен, накормлен. В доме пахло борщом, пирогами. И еще чебрецом – Ганна с лета запасала его, клала в гардероб, под кровать. Нынче и уют не веселил, не грел.