Текст книги "Черная Ганьча"
Автор книги: Вениамин Рудов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
– На заставе трудно, слов нет. И при всем этом вы не дело затеяли, Вера Константиновна. Поверьте, я говорю от души.
Она не хотела слушать и бросила грубо:
– Это меня одной касается.
– Не только.
– Я о себе говорю.
– А я о многих.
Вера не поняла, какой смысл Быков вложил в последнюю фразу.
– Нынче каждый думает о себе, – возразила она подполковнику. – Такой сейчас век.
Он изумленно на нее посмотрел:
– Откуда это у вас!.. В двадцать шесть лет...
– Откуда у всех.
– Скажите, ваш муж уже был пограничником, когда вы поженились?
– Хотите сказать: "Видели очи..."?
– Не считаю ее мудрой, эту поговорку. Человек может ошибиться.
– Вы меня имеете в виду?
– И вас.
– Значит, теперь я должна нести свой крест до конца. Вы это хотите сказать?
По тому, как вспыхнули его скулы и загорелись глаза, Вера поняла, что Быков рассержен. Он заговорил, приподняв голову и рассматривая ее в упор.
– О каком кресте вы говорите! Не нужно становиться в позу. Зачем вы кокетничаете, товарищ Сурова? Ну зачем? Я на протяжении всего нашего разговора щажу ваше самолюбие. И напрасно. Галантность не всегда, знаете, уместна.
– Сожалеете, что не грубили? Подбирали слова... для вящей убедительности.
– Да, подбирал, Вера Константиновна. Подбирал потому, что надеялся на желание понять их. А вы все о себе, о себе. Можно подумать, что вы единственная, великомученица, жертва, так сказать. А давайте в открытую: кому-то нужно выносить дурнопахнущие горшки из больничных палат, кому-то нужно добывать уголь в районах вечной мерзлоты, где дети страдают от недостатка кислорода и света. Обыкновенного дневного света лишены в течение многих месяцев! Вы знаете, какие они?.. Или думаете, легко в геологических партиях, на арктических станциях? Да я вам могу до бесконечности продолжить перечень таких мест. Кому-то нужно быть и там. Это называется исполнять гражданский долг. Вот и вы его исполняйте. Надо же! А на заставе не так уж плохо.
Она подумала, что он прощается, протянула ему руку:
– Может быть, вы правы. Не знаю.
– Хорошенько все взвесьте. – Он пожал ее пальцы. – Не стоит голову забивать пустяками. Вы художница, а здесь непочатый край тем. Работайте, а мы подумаем, как развеять ваше одиночество. Вот скоро пришлем заместителя. Обязательно женатого и обязательно с дитенком Мишкиных лет. Устраивает?
Вера не знала, что ему ответить. Лгать не хотелось. Быков говорил искренне, без рисовки, такую манеру разговаривать она отмечала у своего отца – он не ходил вокруг да около и не заботился о том, как собеседник воспримет его слова.
Быков собрался уходить, прощаясь, сказал:
– Обязательно организуем выставку ваших картин. Да, да, не возражайте. Пускай народ посмотрит, какие таланты прячет граница. – Уже в дверях задержался: – Мысль одна пришла: быть хорошей матерью и женой – тоже почетная должность. Ей-богу, правда.
Он ушел. Вера осталась одна со своими встревоженными мыслями. Быков не убедил, не развеял ее настроения. Наоборот, в голове теперь был полный сумбур.
Юрий забежал поздно вечером. Еще с порога на Веру дохнуло табаком. Если бы посмотрела мужу в лицо, могла бы увидеть на нем предельную усталость, пожелтевшие от табака губы – все то, что в ней раньше вызывало болезненную жалость.
Она встретила его потухшим взглядом и спросила равнодушно:
– Ужинать будешь?
– Мы с подполковником недавно обедали. – Стуча сапогами, прошел в соседнюю комнату, где спал сын.
Она ему прошипела вдогонку:
– Пожалуйста, тише.
Злой этот шепот заставил Юрия взглянуть на жену с удивлением: такою он еще не видел ее.
– Что с тобой, Вера?
– Ничего со мной. Громыхаешь сапожищами.
Юрий подошел к ней, заглянул в лицо:
– Ты здорова, лапочка?
Он прикоснулся губами к ее виску. Как от удара, она отшатнулась.
– Лапочку поищешь в другом месте. Для тебя я просто дурочка. Дурочка, которую ты ни во что не ставишь. – В запальчивости она наговорила ему много несправедливых и горьких слов.
Он стоял в дверях в наброшенной на плечи шинели и смотрел на нее, хотя вряд ли слушал и вникал в смысл слов.
– Мы с Мишкой уедем от тебя, слышишь?
Юрий разминал между пальцев сигарету и глядел, строго поджав губы и самую малость нахмурясь. Вера выдохлась, все наболевшее выстрелила на одном дыхании, ждала упреков, просьб, была готова услышать угрозы. Но он, дав ей выговориться, просто сказал:
– Ложись спать. Ты устала.
Юрий ушел. За окном, по снегу, удаляясь, скрипели его неторопливые шаги.
"Истукан", – подумала Вера и машинально посмотрела на часы – они стояли на книжной полке, несуразные, в аляповатой оправе из красного плексигласа, тикали громко, с раздражающим звоном.
Было без двадцати минут восемь.
Какой там сон! И до сна ли сейчас? Только Юрий может спать в десяти пятнадцатиминутном разрыве между отправкой двух пограничных нарядов. Прислонился к подушке и готов. Как сноп.
Вера прислушалась – тихо. Видать, Юрий открывает калитку. Точно: взвизгнули ржавые петли. Сейчас он поднимется на крыльцо и скроется до утра в своей канцелярии. Что ему до ее мук и терзаний!
Вера не пробовала, как это делала раньше, упрекнуть себя в необъективности. Еще вчера, неделю назад, год, три, пять она по утрам с острой жалостью, с чувством боли и непонятной вины глядела на усталое лицо Юрия, когда после бессонной ночи он приходил домой. Так бывало... Ее взгляд наткнулся на Мишкины шерстяные носки. Укладывая сына, она положила их сушиться на теплую плиту. Пятки будто собаки начисто выгрызли – сплошные дыры от ступни до щиколотки. Как к ним подступиться?
Кажется, пустяк – носки, а добавили горечи, вызвали слезы.
Плачь не плачь – чинить нужно. Нужны ножницы, немного шерстяных ниток, крючок. Нужно, а нет. Как и нет уюта в этой пустоватой кухне с голым крашеным полом, колючим кактусом на подоконнике и веревкой, с угла на угол, через всю кухню, – для белья... Стол, три табурета. И буфет с горкой дешевой посуды...
Вера держала в руке носки – они еще хранили тепло неостывшей плиты – и не знала, что с ними делать. Легче всего – выбросить. А взамен где взять? Но ведь носки Мишке потребуются завтра же. Придется у Ганны одалживать. Всякий раз по любому пустяку – к Ганне.
За стеной, на кухне у Холодов, приятным негромким голосом пела Ганна, ей подтягивал муж. Отчетливо слышались слова песни, словно две кухни не были разгорожены стеной. Ганна выводила печальным голосом:
Чорнii бровы, карii очi,
Тэмнi, як нiчка, яснi, як дэнь...
Подхватывал Холод мягким, берущим за душу баритоном:
О, очi, очi, очi дiвочi,
Дэ ж вы навчылысь зводыть людэй?..
Хорошо, слаженно пели Холоды.
Вере было не до песни – тоскливо и пусто, хоть криком кричи. Из глаз хлынули слезы, горячие, неуемные, оросили щеки, губы.
Чы вас цыганка прычарувала,
Чы вам ворожка чарiв дала...
Печальный Ганнин голос брал за сердце.
Вера рыдала, и некому ее было утешить.
– Я пийшов, Ганно, – услышала Вера голос старшины.
– Иды щаслыво, иды, Кондраточко, – не сказала, пропела Ганна.
Песня умолкла. Хлопнула дверь. Старшина ушел на заставу. Вера безотчетно поднесла к глазам Мишкины носки, чтобы вытереть слезы. Вспомнила: утром сыну не дашь рванье.
Когда она вошла к соседке, ее объяло теплом жарко натопленной плиты. Пахло чем-то вкусным. Ганна, прихватив губами несколько шпилек, раскрасневшись, скручивала на затылке распустившуюся косу. Кивнула Вере головой. Вера не раз здесь бывала, но лишь сейчас не то с завистью, а скорее с неприязнью охватила взглядом веселенькую кухню с домашней работы половичками, затейливыми вышивками на занавесках, батареей цветов на лавке и другими нехитрыми атрибутами, от которых кухня, как и ее хозяйка, выглядела приветливой и нарядной.
Ганна заколола косу.
– Аккурат ко времени пришла, Вера Константиновна, – певуче сказала она.
Вера увидела на кухонном столе сотни полторы пирожков, поджаристых, румяных, – от них исходил вкусный запах.
– Пробуйте на здоровье, – Ганна стала угощать гостью.
– Спасибо, не хочется.
– Хоть парочку. – Ганна так просила, что Вере стало неловко.
– Вот пришла... Посмотрите, что мой постреленок с носками сделал! Вера отложила в сторону недоеденный пирожок и с горечью призналась: – Я же никогда таких вещей не делала. Ну, не умею.
Ганна рассмеялась:
– Чтоб в вашей жизни большей беды не было, Вера Константиновна. Вот сейчас последние достану, и тогда носками займемся.
Из духовки пахнуло жареным мясом. Ганна, достав противень, принялась выкладывать на стол пирожки, всякий раз потирая пальцы и приговаривая:
– Ух и горячие!.. Как огонь... Они ж как набросятся на них, так не то что двух, пять сотен не хватит. С мясом и грибами. Знаете, как они по домашнему изголодались!
"Ничего себе аппетит! – неприязненно подумалось Вере. – Весь смысл жизни в том, чтобы жирно поесть, сладко поспать, и никаких идеалов, ничего возвышенного".
И, словно в унисон ее мыслям, Ганна спросила, взяв у Веры носки:
– Почему вы грибы не собирали, соседка?
– А ну их...
– Напрасно. Сейчас бы... К картошке или еще к чему. На заставе жить грех не заготовить грибов или ягод. – Разговаривая, Ганна ловко обрезала ножницами рваные края носков и принялась штопать. – Вы еще не привыкли к нашей лесной жизни, а привыкнете, обживетесь – хорошо будет.
Из-за стены послышался голос Юрия – он, наверное, по какой-то надобности забежал домой.
– Через пару минут буду, – сказал Юрий по телефону.
– Все слыхать, Вера Константиновна, – вздохнула Ганна, когда за стеной умолк голос Юрия. – Все, от слова до слова. – Ганна на секунду запнулась, но лгать она не умела и продолжала с бабьей жалостливой участливостью: – Близко к сердцу не берите. Мой, бывало, тоже...
– О чем вы?
С деланным удивлением Вера кольнула Ганну недоумевающим взглядом из-под изломанной брови, чувствуя, что самой становится мерзковато и гадко от ненужного притворства, от фальшивой позы, понимала, что Ганна не подслушивала, а невольно стала свидетельницей ее ссоры с Юрием тонкостенный финский домик плохо изолировал звуки.
Ганна же опустила руки с недоштопанным носком:
– Простите...
Вера спохватилась – нужно было как-то исправить бестактность, ведь Ганна бесхитростно сказала о том, что слышала разговор с Юрием, Ганна – не сплетница.
– Мне так одиноко, Ганна. Если б вы знали! Всегда одна, одна... Глазам стало горячо от слез.
Могла ли Ганна не откликнуться! Принялась успокаивать Веру:
– Ой, голубонько, чего в слезы ударилась! Разве ж так можно? По такому случаю плакать?.. В ваших годах, бывало, затоскую в одиночестве, смутно на сердце станет, так шукаю рукам занятие. В доме всегда хозяйке работа найдется. А как дите появилось, Лизочка, значит, наша, так не успею оглянуться – день пробежал. – Ганна снова принялась штопать. В ее руке быстро мелькал медный крючок, все меньше становилась дыра в Мишкином носке. – Мой Кондрат с солдатами – как та квочка: он им за мамку, за няньку, за папку. Гляну на него – одни усы остались, он их смолоду носит, а сам костлявый. Это последние годы раздобрел: подходит старость.
Вере подумалось, что хочешь не хочешь – раздобреешь: столько есть пирожков всяких...
Ганна, разделавшись с одним носком, взялась за другой.
– Вы завтра пойдете молодых встречать? – спросила, откусывая нитку.
– Каких молодых?
– С учебного. Первый раз на заставу попадут, так им к пирожкам и ласковое слово нужно. Тут мамы нема.
"Значит, пирожки молодым солдатам!" – невольно с уважением подумала о Ганне Вера. Ганна живет одними с мужем заботами, его дела трогают и ее, и в меру своих сил она старается ему во всем быть полезной.
– Хорошо вам, – сказала она с доброй завистью.
Ганна быстро откликнулась:
– А вам чего плохо? Муж такой славный, сынок, Мишенька, у вас, как та куколка, сама молодая. Не заметите, как Мишенька школу кончит, на человека выучится – главное, чтоб человеком стал, а не вертопрахом, чтоб дома помощник был и людям пользу приносил. Им же очень трудно, нашим мужьям. Ганна замолчала, сделала еще несколько стежков и передала Вере недоштопанный носок: – Сами доделайте. Надо и такое уметь.
Вера взяла носок, сделала пару неумелых стежков и опустила руки. Теперь, когда у Ганны освободились руки и покоились на коленях, Вера обратила внимание на ее толстые, огрубевшие от работы пальцы с коротко остриженными ногтями, на пышущее здоровьем, еще моложавое лицо. Представила себя в ее годы с такими же вот огрубевшими руками, и снова на нее накатило раздражение. Все, о чем говорила до сих пор Ганна, ее советы и мысли, радости и надежды представлялись никчемными.
– Важно, голубонько, себя найти, – наставляла Ганна, не замечая или делая вид, что не замечает в гостье неожиданной перемены. – Тогда года как один день пройдут. А вы к тому ж художница. Видела ваши картины. Правда, не все понимаю, у меня всего пять классов. Кабы мне такой талант, я бы рисовала и дарила людям, чтоб им тепло делалось, всю заставу бы в веселые краски размалевала. Может, я по малограмотности глупости говорю, не знаю, как словами высказать то, что на сердце. Вы уж не обижайтесь.
Вера слушала, ждала: сейчас Ганна, умудренная жизненным опытом жена пограничника, на простом и понятном языке произнесет несколько слов, после которых все станет на свое место – она этого так хотела! Ведь Юрий для нее не просто отец Мишеньки и ее, Верин, муж. Юрий так много для нее значит! Может, в самом деле прав Быков?
Ганна же продолжала свое:
– А еще скажу вам, что и на границе жить можно. Мы с Кондратом привыкли. Города нам раз в году хватает – когда в отпуск. А тут тебе и ягода, и гриб, и воздух какой!..
Боже, о чем она говорит, эта женщина! Всю жизнь – здесь?!. У Веры было такое ощущение, словно ее безжалостно обманули, украли самое дорогое. Она поднялась с табурета, почти не владея собой:
– Куцые у вас мысли, извините меня. Я хочу жи-и-ить! Жить! А не прозябать. Вы же влачите существование, би-о-ло-ги-ческое! Можете это понять?
Ганна, будто ей плеснули в лицо кипятку, покраснела, в немом удивлении подняла к гостье глаза, вспыхнувшие обидой. Она тоже встала. Из комнаты девять раз прозвонили часы.
– Чего извиняться! – через силу сказала она. – Кому как, а я, Вера Константиновна, убеждена, что ваши мысли короче моих. Боже избавь, я не к тому, чтобы вас обидеть или злое сказать в отместку. Только вы – жена пограничника! Как же вы можете все одно и одно: о себе, о себе? А о них, о наших мужьях, кто подумает?
Вера ответила с холодным бешенством:
– Сейчас приведете в пример Волконскую... Впрочем, это я зря вам...
Ганна гордо подняла голову, от резкого движения выпали шпильки и раскрутилась коса.
– Я читала о декабристках. Благородно. Красиво. – Ганна сказала это просто, без рисовки и не в укор Вере, но с тем неброским достоинством, какое привело Веру в крайнее замешательство.
– Извините, Ганна. Нервы ни к чему. Это пройдет.
– Все проходит, – согласилась Ганна и села на табурет. – Сидайте и вы. Может, не скоро придется еще раз вместе посидеть. – Выждала, пока села гостья. – За своим мужем я всегда без слов – куда он, туда и я. Не потому, что иголка вместе с ниткой. Мы же люди!.. А мой "гадский бог", – Ганна улыбнулась, лицо ее посветлело, словно под летним солнцем, – он никогда не ловчил, как и ваш Юрий Васильевич, не искал, где легче. Одним словом, не жалею я, Вера Константиновна, что года мои прошли на границе. – Она перебросила косу на грудь. – Вот и косу мою трошки снегом припорошило, а я считаю, что прожила не хуже людей... Не знаю, что вам еще сказать. Вы образованнее меня.
Вера сидела с опущенной головой.
– Я поступаю безнравственно, подло, – пробормотала она. – Но я хочу жить...
Ганна отняла у нее носок, в молчании закончила штопку.
– Вот и все. Пускай Мишенька носит на здоровье.
Провожая Веру, Ганна задержалась у порога.
– Не мне вас учить, Вера Константиновна, извините меня, коли что не так сказала.
Два человека, каждый по-своему, говорили Вере одно и то же. Но не убедили ее.
Через неделю она уехала.
17
С рассвета и до отъезда Голов дотошно, будто при первом знакомстве, изучал участок шестнадцатой, спускался в овражки, спрятанные в кустарниках, взбирался на пригорки, заходил в лес, а под конец залез на вышку и больше часа вел наблюдение за Кабаньими тропами и за соседней деревенькой. Спустившись, потащил с собою Сурова на Кабаньи тропы, к месту, где Шерстнев обнаружил след нарушителя.
– Вот здесь прикройся, – приказал он. – Кто знает, каким путем он с тыла пойдет, за тыл мы с тобой не в ответе, а сюда всенепременно будет стараться пролезть.
Суров и сам был такого мнения, это и высказал, добавив:
– Польские друзья мне говорили, что в первый послевоенный год на Кабаньих тропах держали нелегальную переправу через границу националистические отряды лондонцев*.
______________
* Лондонцы – польское эмигрантское правительство в Лондоне в годы второй мировой войны. Проводило антидемократическую политику.
– Совершенно верно. В следующий раз приеду, повидаемся с польскими товарищами. А покуда не дай себя врасплох застать. Силенок хватит?
– Хватит не хватит, все равно не добавите.
– Угадал. Обходись своими.
У Сурова, когда он слушал указания подполковника и когда провожал его до машины, все время на языке вертелся вопрос: почему нужно обходиться своими, не такими уж большими силами? Граница всегда остается границей, и незачем на ней экономить, техникой на границе людей не подменишь. Вопрос так и остался невысказанным.
Прощаясь, Голов, словно не было между ними ночной перепалки, тепло пожал руку.
– Кто старое помянет... Поговорку небось помнишь. И об инспекторской не забывай.
Забудешь! Инспекторская вот-вот – на носу. Август на исходе, в сентябре жди комиссию. За свою заставу Суров не беспокоился.
– Не подкачаем.
Голов, садясь в машину, пожурил, погрозив пальцем:
– Еще не перескочил, а кричишь "гоп".
Возвращаясь с границы, Суров думал, что до инспекторской немного осталось – десяток дней, от силы недели две. Он был готов во всеоружии встретить комиссию, которую, знал, возглавляет сам генерал Михеев, человек строгий, но справедливый и всеми уважаемый, несмотря на резкий характер. "Оставшиеся дни надо полностью использовать на учебу личного состава", думал Суров, поворачивая к заставе.
День выдался ветреный. Ветер гнал опавшие листья. Они еще были почти зеленые, и редко среди них попадались совсем пожелтевшие. Подступала осень. Небо с писком и шумом стригли стаи ласточек – то взмоют кверху, то пронесутся над самой землей.
На заставе, когда приближался к дому, Сурова встретил Холод.
– Все в порядке, товарищ капитан, – доложил он.
– Люди отдыхают?
– Так точно.
– Что у вас сегодня по расписанию?
– Инструкция по службе.
– Отставить инструкцию. Проведите сегодня строевую. А к огневой и я подоспею. Стрельбище готово?
– Для спецстрельб, як вы приказали. Грудных мишеней не хватало, так сами сделали. Все готово, товарищ капитан. Чуть не забыл сказать, девушка звонила, спрашивала вас, вечером опять позвонит.
– Девушка? – с улыбкой переспросил Суров. – Может, женщина?
– И девушка может, вы же еще не старый... – Он осекся, не досказав. Виноват, товарищ капитан, в чужое полез. – Холод сконфуженно переступил с ноги на ногу. – Своего хватает. Со своим не знаешь, куда подеться. – За два дня лицо его постарело, осунулось, под глазами образовались отеки. – Не знаю, как сказать вам, слов нема...
– Пойдем в сад, поговорим.
Сели на скамейку над врытым в землю железным баком. Яблоки в этом году уродили на славу, ветви прогнулись под их тяжестью, и их пришлось подпереть. Ветер срывал плоды, и они глухо ударялись о землю.
– Беда, – Холод сокрушенно покачал головой. – Сколько он их накидает, гадский бог! Придется сушить.
Сквозь поредевшую листву яблонь виднелся спортгородок с обведенными известью квадратами вокруг спортивных снарядов. И сад, и спортгородок были частичкой Холода, созданы его трудом и заботами. И баню строил он, и резные ворота – его рук дело. Сурову бросился в глаза подавленный вид старшины, и что-то заскребло внутри.
– Рассказывайте, Кондрат Степанович! Я пойму вас. С Лизкой нелады, провалилась?
Землистого цвета лицо старшины искривила гримаса, дрогнули седоватые, опущенные книзу усы:
– Дочка на уровне, последний экзамен сдает. Приедет послезавтра. Ох, товарищ капитан, Юрий Васильевич!..
– Разохались!.. Вы же не барышня. – И пожалел, что, не подумав, бросил обидные слова.
Холод молчал.
Из квартиры старшины был слышен Ганнин голос – она напевала что-то свое, украинское, приятным мягким голосом, без слов. Оба с минуту прислушивались к мелодии.
– Хорошо поет Ганна Сергеевна, – сказал Суров.
– Скоро отпоет.
– Что так?
Они поглядели друг на друга, у Холода повлажнели глаза, и он их не прятал, поднялся, вдруг постаревший, с подрагивающими набрякшими веками. Два года – достаточный срок, чтобы привыкнуть к человеку, познать его сильные и слабые стороны, сработаться или просто отыскать терпимые отношения и дальше этого не идти.
Для Сурова Холод являлся образцом той незаменимой категории помощников, без которых работа не работа, – любящих свое дело, сильных и безотказных. Он искоса наблюдал за этим сорокадевятилетним человеком с крупными чертами лица и добрым взглядом чуточку выпуклых глаз. Куда все подевалось? Перевернуло человека, незаметно, вдруг. Опущенные плечи, убитый взгляд.
Холод расстегнул карман гимнастерки, помешкал, раздумывая, и, будто отрывая от себя что-то живое, протянул сложенный вдвое лист нелинованной бумаги.
– Вот...
– Что это?
– Рапорт... Об увольнении.
Суров оторопело смотрел на листок. И вдруг, рассердясь, сунул его обратно в руки старшине:
– Возьмите и никому больше не показывайте.
– Не, товарищ капитан. Чему быть, того не миновать. – Хрустнул пальцами. – Как говорится, насильно мил не будешь. Отсылайте.
– Да бросьте вы, что за нужда! Кто вас гонит? Служите, как служили.
– Я уже с ярмарки, товарищ капитан, с пустым возом.
– Откуда это взялось, Кондрат Степанович?
– Не моя выдумка. И не моя вина, что подслушиваю все ваши балачки, Юрий Васильевич. Дома – стенки як з хванеры: усё слыхать, з подполковником разговор за меня имели – опять же окно покинули настежь. Слышал, как вы за меня с подполковником... Не заедайтесь с начальством. Это все одно, что против ветра... И подполковник, скажу я вам, правильное рассуждение имеет: для заставы старшина нужон молодой, как гвоздь, штоб искры высекал! А з меня один дым. Скоро и того не будет, порох посыплется.
Смешок у него получился грустноватый.
Суров не мог себе представить заставу без старшины Холода. Не кривя душой сказал, усаживая рядом с собой на скамью:
– Для меня лучшего не надо, Кондрат Степанович.
– Спасибо на добром слове. Но с таким струментом, – вынул из нагрудного кармана очки, потряс ими, – с ним в писари, на гражданку, чтоб заставой и близко не пахло. Для вас новость, правда? А они меня огнем пекли, прячусь от людей, вроде украл чего.
– Все давно знаем, – просто сказал Суров. Положил ему руку на колено: Забирайте свою писулю, Кондрат Степанович. Инспекторская поджимает, работы прорва.
– Не возьму. Думаете, легко было отдавать? Я ее, гадский бог, который раз переписываю! Ношу, ношу, покудова не потрется, новую кремзаю... Отсылайте. Уже перегорело. Кондрат Холод отслужился... А инспекторскую, Юрий Васильевич, здамо. Пока моему рапорту ход дадут, не один хвунт каши сварится. – И как об окончательно решенном: – Для всех так будет лучше.
Сурову расхотелось спать. Рапорт его серьезно расстроил. Разумеется, старшину пришлют или Колосков примет обязанности.
– Значит, окончательно решили, Кондрат Степанович.
– Бесповоротно. Отрезал.
– И куда думаете податься?
– Тут осяду. Привык. И дочка, Лизка, по лесному делу хочет. Пристроимся с Ганной в лесничестве. Место обещано. Пойду в объездчики, и опять же Холод в седле, вроде второй заход в кавалерию. И вы рядом, заскочу иной раз. Пустите?
– Дезертиров знать не желаем. Близко к заставе не подходите. – Суров поднялся.
– А мы втихаря, через забор – скок. – Дрогнули в усмешке крылья широкого носа: – Шутки шутками, а надо делом займаться. Пойду строевой устав штудировать.
Дома Сурова поджидала еще одна неприятность. Минуя заставу, он прошел к себе. Мать встретила ласковой улыбкой:
– Устал, Юрочка. Ну как там? – Она имела в виду Голова.
– А ты как? Все хлопочешь. Угомону, как говорит Кондрат Степанович, нет на тебя. – Мать подшивала новые шторки для кухонного окна. – Отдохни. Насобирай грибов, самая пора начинается.
– Нет уж, – уклончиво ответила мать. – Другим разом, Юрочка. Недосуг сейчас. – Откусила нитку. – Есть хочешь?
– Еще бы!
– Иди умойся. Первое тоже будешь?
– Все подряд. Что есть в печи, на стол мечи.
Не так уж хотелось есть, но он знал: матери будет приятно, она всегда старалась во время своих коротких наездов хорошо и вкусно его покормить. Он думал, что таковы все матери, все они одинаковы в своем стремлении побольше и поплотнее накормить своих детей.
За столом, глядя в исхудавшее материнское лицо, Суров ощутил ту же острую жалость, как и вчера, когда обнаружил, что старость ее не обошла стороной.
– Ешь как следует, Юрочка!
– А ты?
– Напробовалась, пока готовила. Да и завтракала недавно. Захочется, возьму. Пока я здесь, питайся домашним.
Он не обратил внимания на это ее "пока", ел с аппетитом. Такого супа, какой она приготовила сегодня, он действительно давно не пробовал, даже когда Вера была с ним.
– Отличный суп, мама. Добавочка будет?
Она понимала, что он ей хочет сделать приятное, улыбнулась доброй улыбкой, но вместо добавки подала второе, присела к столу.
– Все время о тебе думаю, сын, – сказала она, и ее бледноватые губы слабо передернулись.
– Образуется, – ответил он с напускной беспечностью, отрезая кусочек поджаренного мяса. – Вкуснятина!
– Не надо, Юрочка. Я вполне серьезно.
– Мама...
– Нет уж, потрудись выслушать.
– Разве обязательно сию минуту? Давай перенесем разговор на другой раз, на воскресенье, допустим, раз тебе очень хочется поговорить о моих семейных делах.
– Что значит – "хочется"! И вообще, разве я тебе чужая?
– Самая, самая близкая. Самая родная. – Суров отодвинул тарелку. Спасибо.
– На здоровье. Посидим здесь. Хочешь или не хочешь, а я обязана с тобой поговорить. Сядь, пожалуйста! Ну сядь же! – Она разволновалась, и бледные скулы ее слегка порозовели. – Твой отец тоже был тверд характером, и не думай, что моя жизнь с ним была усыпана розовыми лепестками. Я не оправдываю твою жену и не виню во всем тебя одного. Я всегда была с твоим отцом: в горах, в песках, в карельских болотах и опять в песках. Такая наша женская доля – быть при муже женой, подругой, прачкой, кухаркой, но, главное, другом. Отец твой все делал, старался скрасить мою жизнь. Я же не всегда была старой и некрасивой. – Мать засмущалась и в этом своем смущении выглядела беспомощной. Согнала улыбку. – Я это к тому, Юрочка, что дальше так нельзя.
– Разве я ее гнал?
– Еще этого не хватало! Сын, ты хоть раз попробовал представить себя на ее месте? А я знаю, что такое одиночество. Да, да, одиночество. Ты все время с людьми, в заботе, в работе, на службе. А она? Знаю все слова, которые ты мне скажешь в ответ.
Он попытался смехом разрядить обстановку:
– Вот еще!
– Не юродствуй. Я не могу больше молчать. Ты думаешь, мне сто лет отпущено?
– Я бы тебе отпустил все двести, мамочка, ей-ей.
– Оставь. Мне хочется видеть своего единственного сына счастливым. И внука – тоже. Ты о Мишеньке подумал? За что вы оба, оба вы, я ни с кого вины не снимаю, так жестоко наказываете дитя?
Мать затронула самое больное, и Суров поморщился, как от хлесткой пощечины. Но промолчал.
– Поезжай, сын, за ними и привози. И еще помни, что она молода, что есть у нее жизненные интересы помимо кухонных, прачечных и еще там каких-то. Вот я тебе все и выложила, – сказала она с облегчением. – Послезавтра и уеду.
Суров изумленно взглянул на нее.
– Ты шутишь, мама?
– Вполне серьезно. И ты знаешь почему.
– Не знаю, честное слово. Что за спешка! Поживи, отдохни от жары, от нянькиных хлопот. Надя любит чужими руками.
– Ты не должен так говорить о сестре. Вас у меня всего двое: единственный сын и единственная дочь. И ей я нужнее. Ладно, Юрочка, не будем пререкаться, я старый человек, и меня не переубедить. Дай слово, что после инспекторской отправишься за семьей.
В ожидании ответа она, поднявшись, глядела на него, поджав губы и сжав сухонькие ладони.
Со двора послышался голос Холода:
– Выходи строиться... Шерстнев, вас команда не касается?
– Товарищ старшина, я...
– Последняя буква в азбуке. Марш у строй!
Холод опять в родной стихии, голос его звучит бодро, уверенно, будто не он недавно с убитым видом вручил Сурову рапорт.
– Хорошо, мама, я поеду, – сказал Суров. – Ты пару минут погоди, отправлю людей на занятия, вернусь – поговорим.
– Иди, иди спокойно. Мы уже переговорили. Распорядись о машине к дневному поезду.
– Это еще мы посмотрим, – от двери сказал Суров.
Старшина прохаживался вдоль строя, придирчиво оглядывая солдат от фуражек до носков сапог, делал отдельные замечания, но в целом, видимо, был доволен – выдавали глаза, молодо блестевшие из-под широких бровей. "Ну чем не орел, – думал Суров. – Горят пуговки гимнастерки, носки сапог – хоть смотрись, шея будто удлинилась, голова кверху".
– Застава, равняйсь!
Как бичом щелкнул. За один этот голос пускай бы служил, сколько может.
– Чище, чище выравняться! Еще чище! Шерстнев, носки развернуть. Лиходеев, каблуки вместе.
Стоят, как изваяния, не шелохнутся. И кажется Сурову, что стих ветер. И вроде покрасивел, помолодел, ну прямо преобразился Кондрат Степанович. Не скажешь, что сверхсрочник по двадцать седьмому году службы. Как орел крылья расправил: грудь вперед, плечи развернуты. Увидал капитана. Колоколом загремел баритон:
– Застава, смирно! Равнение на средину!
И пошел командиру навстречу, печатая шаг.
Отрапортовал, торжественным шагом возвратился к строю.
– Застава, ша-а-гом марш!
В тишине дружно щелкнули каблуки сапог, сверкнули надраенные бляхи поясных ремней. Старшина вышел в голову колонны.
Суров всегда с волненьем ждал минуты, когда старшина крикнет "запевай" и первым зазвучит его удивительный баритон.
– Запевай!
Выше сосен взлетела песня.
Шли по степи полки со славой звонкой,
И день и ночь со склона и на склон...
Шла, ведомая пожилым старшиной, горсточка солдат в зеленых фуражках, слегка покачиваясь в такт песне и глядя прямо перед собой. Сурову казалось, что его солдатам подпевает ветер в верхушках сосен, а они, золотом отливающие, рыжие великаны, качаются, послушные поющему ветру.
Он возвратился домой и застал мать в слезах.
– Что с тобой, мамочка? – Он так давно не видел ее плачущей, что сейчас, растерявшись, стал суетливо наливать воду в стакан.