355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Венечка Пономарь » Условие. Имущество движимое и недвижимое. Разменная монета » Текст книги (страница 15)
Условие. Имущество движимое и недвижимое. Разменная монета
  • Текст добавлен: 30 июня 2017, 04:00

Текст книги "Условие. Имущество движимое и недвижимое. Разменная монета"


Автор книги: Венечка Пономарь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)

Глава девятая
ПОРА ЦВЕТОВ

В шерстяной гимнастёрке Феликс промёрз до костей, пока бежал от штаба к казарме. Руки сделались красными, пальцы не слушались. Но он всё равно поднялся на самую высокую сопку и, ёжась на ветру, долго смотрел на освещённый прожекторами берег, океан, промёрзшую пятнистую тундру. Феликс привык к здешнему пейзажу: зимней белизне, весеннему свету, цветущей летней тундре. Вот только к ветру было не привыкнуть. Ровный, мощный, он никогда не стихал, лишь менял направления. Деревья тут не росли. Ветер давил и сгибал людей. Феликсу казалось, весь воздух земли прошёл, ускоряясь, сквозь это место, словно сквозь реактивную воронку. На сопке натужно скрипела старая геодезическая вышка. Сколоченная наспех ржавыми гвоздями, она давно была бы разобрана на дрова, если бы не топили углём, который здесь в изобилии добывали открытым способом. Зимой снег в посёлке становился чёрным от угольной пыли. Феликс прижался щекой к отполированной ветром серебристой жердине. Мёртвое дерево, как ни странно, было тёплым.

Это прикосновение напомнило ему Ленинград, белую ночь, далёкий май. Точно так же стоял он в сквере ранним утром, прислонившись к дереву щекой. Только к живому, с листьями. И не было так холодно.

Феликс помотал головой, прогоняя наваждение. Внизу, где в бухту впадала речка, между сопками была плоская, как тарелка, площадка. Когда-то там стояла деревня. Сейчас осталась одна полуразрушенная белая церковь. Ещё до революции, говорили, люди переселились то ли на Командоры, то ли на Аляску. Феликсу хотелось сходить туда, посмотреть на церковь вблизи, но, вероятно, сделать это можно будет только летом, когда времени будет побольше. Пока же времени у Феликса не хватало даже на сон, хоть он теперь и не участвовал в бесконечных учениях, почти не прыгал с парашютом. Из-за тёплого океанского течения вода у берега не замерзала даже зимой. В свете прожектора Феликс увидел плывущую льдину. На льдине лежала нерпа. Свесив голову, она смотрела вниз – в чернильную воду и, как показалось Феликсу, корректировала движение льдины опущенной в воду ластой.

Феликс улыбнулся. Ещё несколько минут назад ему ох как не хотелось возвращаться в казарму. Ночное дежурство в штабе – обычно такое долгое, спокойное – пролетело стремительно. Во время прежних дежурств Феликс безмятежно спал, нынче же без конца звонили: из армии, из округа, даже из Москвы. Феликс не понимал смысла зашифрованных сообщений, переспрашивал цифры, тщательно всё записывал, относил на второй этаж дежурному офицеру. У того тоже была горячка. Феликсу казалось, часы спешат, так быстро летело время. Но они не спешили. Его сменили минута в минуту.

Увидев в воде что-то для себя интересное, нерпа, словно ртуть, стекла со льдины. Феликс подумал: жизнь не столь мрачна и безысходна, как иногда кажется. То, что он замыслил совершить в казарме, конечно, было рискованно, но и забавно. Как посмотреть. Феликсу интереснее было бы посмотреть. Пусть это сделает кто-то другой. Однако решение было принято, отступить значило струсить. Он сбежал с сопки и – уже не глядя по сторонам – устремился к казарме. «Может, обойдётся? – мелькнулась, впрочем, мыслишка. – Может, Родин опомнился? Нельзя же быть такой дубиной!» Это был самообман. Ефрейтору Родину нравилось быть дубиной.

А позади была целая жизнь.

…Тоскливая ночь на жёсткой скамье призывного пункта. Всё время тянуло в туалет по малой нужде. Казалось, среди испуганных грубых, губастых лиц, бритых сизых голов друзья невозможны. На первом этаже было зеркало. Проходя мимо, Феликс не узнал себя. Ему сделалось смешно. В мыслях, мечтаниях он оставался прежним, между тем как сам сейчас совершенно не отличался от окружающих. «Они мне больше, чем друзья, – подумал Феликс, – у нас общая судьба».

Их объединили в команду, велели всем находиться в одной комнате, выбрать дежурного, чтобы он бодрствовал. На стенах были развешены плакаты. С них орлами смотрели щекастые солдаты, сержанты и старшины. «Служишь по уставу – завоюешь честь и славу!» Заснуть не удавалось. В коридоре грохотали ботинки, затевались переклички. Одни команды уходили, другие прибывали. Призывной пункт функционировал круглосуточно. Феликс поднялся, подошёл к окну. Была осень. Дождей в том году почти не было. По ночам ударяли заморозки, опавшие листья становились сухими, ломкими. В ту ночь на небе было полно звёзд. Несколько проштрафившихся призывников подметали обнесённый высокой белой стеной асфальтовый двор. Внезапно обострившимся слухом – хоть в пограничники иди! – Феликс услышал, как скребут мётлы, шуршат листья, о чём-то тихо переговариваются подметалы. Он выбрался в коридор, спустился по лестнице вниз. В другом углу двора листья сжигали. Они горели плохо, больше дымили. В чёрном ночном воздухе дым казался светлым. Феликс вспомнил, как нравилось ему прежде смотреть на сжигаемые в парках и скверах листья. Провожая глазами лиственный дым, Феликс печалился о вещах мировых, абстрактных. Или попросту блажил. На призывном пункте возле костра в обществе бритых наголо парней с мётлами он как будто наблюдал себя со стороны. Вроде это происходило не с ним.

Покурив с подметалами, Феликс вернулся в комнату, где храпела его команда. Почему-то на призывном пункте не топили, видимо, готовили будущих воинов к испытаниям, а от окон сильно дуло. Феликс надумал угнездиться подальше от окон. Как раз была такая скамья. Но её всю занял здоровенный малый – Дима. До армии, судя по всему, ему жилось вольготно. Дима явился на призывной пункт пьяный, сопровождаемый какой-то шпаной с гитарами, хриплоголосыми, сквернословящими девицами. Сразу повёл себя нехорошо – хамил, искал, кому бы дать в морду, ухватил зачем-то одного толстяка за щёку, отнял у мирно завтракающего призывника огурец. Все были расстроены, напуганы, потому с Димой не связывались. Надеялись, протрезвев, успокоится. Вид похабно развалившегося на лучшей скамье Димы возмутил Феликса. Он решительно бросил в изголовье рюкзак. Дима приоткрыл опухшие глаза: «Ты чего? Не понял? Я здесь». Феликс нацелился в Димину физиономию локтем. «Заткнись, гад… – прошипел, чувствуя, как ненависть застилает глаза, пульсирует в висках, – навсегда заткнись, убью…» – с упоением размахнулся. Больше всего на свете в этот момент ему хотелось, чтобы Дима дёрнулся, ох как бы он тогда бы ему врезал! Терять было нечего. Хоть на ком выместить ярость за то, что призывали в армию. Он знал, что это случится. Но не хотел, чтобы случилось. Дима тупо молчал. Феликс удобно устроился на скамье, ногой спихнул Димину сумку. «Отвернись, гад, – громко потребовал, поворачиваясь на бок, – изо рта воняет». Дима напряжённо сопел, не двигаясь. Потом отвернулся.

…Многочасовой перелёт вдоль кромки Ледовитого океана. Внизу – ледяные горы, необозримые белые пространства. Очень редко под самолётом проплывали вросшие в снег человеческие постройки: металлические мачты, размеченные флажками, северные аэродромы. В зависимости от времени суток пейзаж внизу менял цвет. Утром снег казался голубым. На закате – розовым. Ночью – мерцал, искрился во тьме. Летели долго. Феликс впервые видел другую жизнь, иные места. Все беспокоились: куда летим? Бывший с ними лейтенант загадочно помалкивал. Но и без него было ясно: везут в дыру и совершенно точно не на юг. Это могло бы быть романтично, если бы было добровольно. Но всё равно Феликс не завидовал Серёге Клячко. Подстриженный, в костюме при галстуке, с комсомольским значком на лацкане, с верноподданническим лицом, тот, должно быть, сидел сейчас на лекции в институтской аудитории. У Серёги была цель. Он знал, чего хотел. У Феликса цели не было. Феликс не знал, чего хотел. А если знал, то не мог выразить в словах. Странно, подумал он, когда-то я жалел Наташу, а сейчас сам догнал её в сиротстве: ни семьи, ни дома, ни свободы. И без понятия – как жить, зачем всё? «Ничего, – усмехнулся он, – в армии будет время подумать».

Позади был так называемый карантин, курс молодого бойца. На следующий день после бани их привели в дощатый барак – подобие спортивного зала – построили. Сержант оглядел их, как показалось Феликсу, с брезгливым отвращением. «Отжимания от пола на-ча-ли!» Когда последние в изнеможении затихли на полу, сержант объявил пятиминутный перекур. Через пять минут построились. «Отжимания от пола на-ча-ли! – пропел сержант. – Норма – триста раз! Будем отжиматься, пока все не научитесь по триста!» Особенно туго приходилось одному парню – вроде сильному и крепкому, но странно закостеневшему, с как будто смазанными чертами лица. Он дико краснел, кашлял. Через десять минут после начала упражнений его тельняшка становилась тёмной от пота. «Что, Прохоров? – поинтересовался сержант. – Много водочки на гражданке попил?» – «Да уж не отказывался», – прохрипел Прохоров. «На прыжках первым пойдёшь», – перешагнул через него сержант. Через несколько дней, когда Феликсу трудно стало поворачивать голову, так надулись мышцы, сержант скомандовал: «Приседания на-ча-ли!»

В первые полгода службы Феликс не чаял, как дотащить голову до подушки. Он научился мыть полы, ловко чистить картошку, заправлять койку так, что натянутое одеяло пело, как струна, одеваться и раздеваться за сорок пять секунд. Научился укладывать на специальном столе парашют, преодолевать штурмовую полосу с макетом дома, перекладиной и прочими препятствиями, выдерживать марш-броски, к концу которых сознание отключалось, только лёгкие со свистом втягивали воздух, ноги же двигались сами по себе. Феликс научился стрелять из АКМ, разжигать на снегу костёр, выбивать ногой у нападающего нож, хватать этого самого нападающего за руку, ногу, полу одежды, перебрасывать через себя, давить ему горло коленом или бить в лицо рубящим ребром ладони. Научился и орудовать ножом, но какими-то эти ножевые занятия оказались недолгими. «Припрёт в бою, зубами глотку перегрызёте», – сказал офицер-инструктор. Вот только прыгать с парашютом Феликс не научился. Каждый раз, когда они сидели или лежали на поле с сумками на спине и на брюхе, ожидая погрузки в самолёт, у него портилось настроение, Феликса охватывало мучительное оцепенение, проходящее только в воздухе, когда он слышал вверху хлопок раскрывающейся «тряпки». В самый первый раз Феликс чуть не пропустил команду: «Пошёл!», растопырился в десантном люке, как рак, но сержант помог ему пинком, а дальше всё было как во сне. Через неделю после начала прыжков они проходили медосмотр. Феликс встал на весы и не поверил: он похудел за неделю на пять килограммов! Собственно, всякий раз, когда предстояло прыгать, Феликсу было не по себе. До сих пор это было как во сне, разве только в воющий люк он теперь обречённо валился сам.

Теперь он бесконечно завидовал Серёге Клячко. Если Феликс обращался к товарищам, товарищи обращались к нему, то в основном это были консультации насчёт укладки парашюта, просьбы одолжить иголку или гуталин, чистый листок или конверт, чтобы написать очередное письмо. За два месяца Феликс написал писем больше, чем за всю последующую жизнь. Он писал матери и отцу, которые жили врозь, что сейчас не очень огорчало Феликса, так как ответных писем получалось больше. Писал каким-то малознакомым девушкам, у которых, в свою очередь, интересовался адресами других малознакомых девушек. Написал даже учительнице литературы Марине Александровне, но та пока не ответила. Только лучшему другу Серёге Клячко не было письма. И не было письма любимой девушке Кате Сурковой. На то имелись причины.

Позади было внезапное определение после почти года службы в типографию дивизионной газеты, освоение специальности верстальщика-наборщика, первые звенящие металлические строки, самолично отлитые Феликсом на линотипе. Вскоре он написал первую заметку, которую после небольшой правки напечатали. Его взволновало не столько содержание заметки – оно мало чем отличалось от содержания других заметок, – сколько подпись под ней: «Рядовой Ф. Кукушкин». Ему почудились другие – большие – машины, печатающие другие – большие – газеты, где та же фамилия, но уже без «рядовой», стояла под другими – большими – заметками.

Вероятно, это было наивно. Ведь уже мнил себя Феликс историком, зачитывался историческими сочинениями до полного идиотизма.

На вступительном экзамене в университете ему достался несложный, в общем-то, вопрос: охарактеризировать общественное и политическое положение России второй половины девятнадцатого века. Он так глубоко задумался, что забыл об экзамене, об уставших, мечтающих об обеде, экзаменаторах. Ему показалось, он незримо присутствует на тайном заседании исполнительного комитета «Народной воли». «Теперь мы, кажется, с ним покончим», – произнёс знаменитые слова Михайлов. Феликс мысленно возразил, что режим смягчается, правительство делает уступку за уступкой, в обществе открыто произносятся такие слова, как «демократия», «гласность», «свобода». Недавние пушкинские торжества показали, что в стране существует общественное мнение. Пусть неоформленное, слабовыраженное, идеалистичное, но оно существует и оно в принципе враждебно зажиму, угнетению, произволу. Можно даже говорить о некоем равновесии сил. Люди не боятся высказываться. Правительство не решается наказывать за высказывания. Необходимо длить мирное, если угодно, «нравственное» наступление на правительство. Необратимые процессы демократизации захватывают все слои российского общества. Насильственная смерть самодержца может всё в один момент разрушить, весы качнутся в сторону исторического безвременья. Царская бюрократия придушит общество, вернёт страну к печальной памяти временам Николая Павловича. «Но как быть с жертвами, понесёнными нами на этом пути? Кто возьмёт на себя ответственность перед светлой памятью мучеников отменить приговор Александру?» «Не отменить, – подумал Феликс, – хотя бы повременить с исполнением. Быть может, настанет день, когда его можно будет судить открытым судом. Уничтожить царя сейчас – бесконечно увеличить число мучеников…» «Или дать время правительству собраться с силами! Они и так у нас на хвосте!»

Феликс очнулся, увидел себя сидящим перед экзаменатором. «Неужели вы в самом деле полагаете, что народовольцы поторопились укокошить Александра Второго? Что, не случись цареубийства, история России сложилась бы иначе?» – «Не знаю насчёт иначе, – ответил Феликс, – я имею в виду, что осмысление возможных форм общественного бытия России, поиски каких-то своих путей развития, они в те годы велись весьма активно. А после покушения – на четверть века запрет, тьма. Как там у Блока? Победоносцев простёр совиные крыла…» – «Осмысление возможных форм общественного бытия… – с сомнением повторил экзаменатор. – Вы, вероятно, имеете в виду образованную часть российского общества. Но велика ли она была в стране почти поголовной в то время неграмотности? Народ, пока шло это, как вы полагаете, осмысление, продолжал страдать, и с каждым днём его страдания усугублялись, – экзаменатор начал решительно загибать пальцы, – голод, неурожайные годы, издевательства чиновников, преследования на религиозной почве, абсолютное политическое бесправие. Народовольцы видели это и, естественно, народное горе на их весах перевешивало ваше гипотетическое „осмысление“. К тому же они полагали – и не без основания, – что образованная часть русского дворянства слишком мягкотела, слишком привыкла к роскоши и удобствам, слишком разложилась, чтобы разделить страдания народа, повести его за собой. Конечно, искусственно создать революционную ситуацию невозможно. Да они и сами признавали, что террор – это страшно. Помните, что сказал Степняк-Кравчинский? Ужаснее террора может быть лишь одно – безропотно сносить насилие. Насилие же оставалось нормой государственной и общественной жизни в России как до Александра Николаевича, так и в его время, так и после него. Вот почему я никак не могу согласиться с вашим утверждением, что, отмени народовольцы казнь Александра или перенеси её на более поздние сроки, да хоть вообще объяви они о роспуске своей организации, в России бы что-то изменилось. Их террор никоим образом нельзя ставить на одну доску с террором правительства. Он был всего лишь реакцией на насилие несравненно более ужасное, которому в России подвергался весь народ». Феликс молчал. Экзаменатор был прав. Но и Феликс был прав. Рассудить их было невозможно. «Вы знаете предмет лучше многих, – нарушил молчание экзаменатор, – но я не могу поставить вам „отлично“. За ваш искренний неформальный ответ я ставлю вам „хорошо“». Феликс вышел из аудитории. Это был последний экзамен. Все остальные он сдал на пятёрки. Для поступления не хватало одного балла. Так закончился для него экскурс в историю.

Феликс с юмором отнёсся к охватившей его журналистской горячке. «Вляпаю ошибку, – подумал он, – меня выгонят из типографии, опять начну прыгать, или ещё хуже, отправят служить в пехоту на дальнюю точку». Феликс чувствовал: успех приходит не с горячечными мечтами-надеждами, а с неубывающей готовностью трудиться. Заметки давались ему с трудом. Он писал их ночами. Но и труд отнюдь не был гарантией успеха. Пока что Феликс только осилил форму, то есть научился писать так, как писали другие в дивизионной газете. Вряд ли это было большим достижением. Теперь предстояло главное – осилить содержание. Осилить – значит, наполнить своими мыслями, взглядами, своим пониманием реальности. Как Феликс понимал реальность? Он давно смирился с существованием реальности и нереальности. В газетах была нереальность. В действительности её не было, но она как бы была. Реальная же реальность в действительности была, но её как бы не было. Когда Феликс писал по законам нереальности, всё, в общем-то, получалось. Но как только пробовал протолкнуть в нереальность что-нибудь из реальности, возникали неимоверные трудности. Нереальность щетинилась, сопротивлялась, выталкивала реальность. В конце концов рождалось что-то третье: не совсем ложь, но и не совсем правда. Иногда Феликс находил в себе силы писать правду, как он её понимал. Эти заметки было бессмысленно предлагать в дивизионную газету. Но всё чаще скатывался в третье состояние. Он понял: третье состояние удел многих, если не большинства.

Позади был год службы. Со дня на день в часть должны были прибыть молодые – осеннего призыва – солдаты. Позади было самое трудное. И тут опять возник ефрейтор Родин!

Ещё в карантине их смущали строгостями, которые ждут их в части. Согласно неписаному закону, молодые работали за себя и за стариков. Если Феликс шёл в наряд – дежурить по казарме – со стариком, тот всегда выбирал себе ночную – более спокойную – половину суток. И неизменно уступал Феликсу право подметать казарму, мыть шваброй в коридоре полы. Спать молодым полагалось исключительно на вторых ярусах двухъярусных кроватей. В этом, кстати, Феликс не обнаружил ничего унизительного, так как лучше смотреть в потолок, чем в железную сетку над головой, на которой к тому же кто-то со скрипом ворочается. Ну, и, конечно же, в столовой первым наливали в миски старикам.

Феликс угодил в часть, где большинство составляли солдаты, прослужившие всего на полгода больше. По идее, им полагалось быть тихими, да вот беда, числом они значительно превосходили стариков и дедов, прослуживших по году-полтора. Их призыв установил в казарме гегемонию. Вероятно, это был невиданный в армии случай: всего через полгода они сделались полноправными стариками! Настоящих стариков и дедов они, конечно, не беспокоили, с молодыми же – призыва Феликса – не церемонились. До издевательств, впрочем, не доходило. Воздух в казарме, словно электричеством, был перенасыщен физической силой. Каждый мог ударить сапогом в челюсть. К тому же вместе прыгали, мёрзли в тундре. Всем был известен случай, когда доведённый до отчаяния молодой ночью перевязал обидчику оба парашюта – тот разбился. Это дисциплинировало новоявленных стариков, но унизительные вечерние построения, когда проверялось содержание карманов, многократное мытьё полов одной тряпкой без швабры, неоправданно частая чистка сортиров – это всё имело место. Особенно усердствовал в насаждении отношений такого рода ефрейтор Родин. Он ничем не рисковал, поскольку не прыгал с парашютом, в рейдах не участвовал, околачивался при начальстве в АХО.[1]1
  АХО – административно-хозяйственный отдел.


[Закрыть]
Каким-то он там считался незаменимым специалистом. Феликс сразу не поладил с Родиным. Дело шло к чистке сортира, но тут Родина отправили в командировку в штаб округа.

Стало потише.

Феликс уже переместился со второго яруса. Прислали каких-то лаборатористов из другой части. К двухъярусным кроватям добавили одинарные. Феликс к тому времени пописывал заметки в газету. Вместо передовиц газета иногда помещала на первой полосе фотографию отличившегося воина и краткий текст внизу: «Хорошо несёт службу правофланговый социалистического соревнования младший сержант такой-то…» Поскольку Феликс единственный из работников типографии обнаружил журналистские способности, ему поручили вести рубрику «Равнение на лучших». Уважение к Феликсу сразу возросло. Он установил очередь для желающих попасть в рубрику. Кого пропускал быстро, кого мог и придержать, ссылаясь на недоступные пониманию простодушных ребят редакционно-типографские причины. Увидеть собственную фотографию в газете, послать номер родителям, девушке, на место прежней работы хотелось многим. Никто не пикнул, когда Феликс занял престижную – одинарную – койку вдали у окна у батареи. Но время от времени вспоминали Родина: «Эх, молодые, нет на вас Родина!» Сейчас Феликс не понимал: по какому праву свирепствовал ефрейтор, почему он стоял перед ним руки по швам, как кролик перед удавом? Его раздражали разговоры о Родине, которые со страхом вели даже весенние молодые, которые вообще его не видели. «Сейчас что… Вот приедет Родин…» – «Да пошёл он! – заорал однажды Феликс. – Дерьмо ваш Родин!» По слухам, ефрейтор исполнял важную работу в штабе округа и вскоре должен был появиться в части. Однако время шло, Родин не появлялся. О нём забыли. На носу было прибытие в часть молодых. С их прибытием из молодых выходил призыв Феликса.

В тот день Феликс, как обычно, отправился утром в типографию. «Сегодня двадцатое декабря тысяча девятьсот семьдесят девятого года, – возвестил висящий в коридоре репродуктор, – температура воздуха минус тридцать шесть градусов». Феликс подумал, в Ленинграде сейчас открылись ёлочные базары. Суркова, должно быть, спешит в лёгкой шубке на занятия в медицинский институт. Феликс испытал приступ мгновенной грусти, но уже минул год службы, он научился преодолевать подобные приступы… «А на острове Корфу сейчас, а?» – хлопнул по плечу дневального, вытянувшегося с ножом на поясе возле тумбочки с телефоном. «Гы…» – хмыкнул польщённый вниманием к его скромной персоне дневальный. Феликс освоился в мире простых слов и эмоций. Когда, отобедав, они вернулись строем в казарму, Феликс увидел в курилке Родина – высокого, худого, с недопустимо длинными для простого воина волосами. Причёска свидетельствовала, что при штабе ефрейтору жилось вольготно. К нему тотчас бросились старички: «А, Шура! Прилетел! Мы-то думали, ты сразу на дембель, думали, скостит генерал полгодика…» – «Ага, скостит, – довольно заулыбался Шура, – после дембеля звал прапором остаться, только в гробу я это видел. Э… смотрю, знакомые лица… – увидел Феликса. – Ого, ремень на брюхе, что, дедом стал?»

Родин! Феликс вдруг испытал дикий испуг, на лбу выступила холодная испарина. Это было необъяснимо. Он прыгал с парашютом, выбивал ногой у нападающего нож, бегал десять километров с автоматом и РД[2]2
  РД – рюкзак десантника.


[Закрыть]
за плечами… Почему он испугался?

Вечером Феликс опять увидел ефрейтора – уже подстриженного – в курилке. Тот стоял привалившись к кафельной стенке, презрительно цедил что-то сквозь зубы. Ему поддакивали, перед ним вовсю подобострастничали молодые воины, из тех, что боялись Родина, не видя. Феликс устроился мыть руки, внимательно прислушался к разговору. «А чего генерал? – скрипел противный голос Родина. – Нормальный мужик. Раз работаю в штабе, он заходит. Я: здравия желаю, товарищ генерал, нет у вас отвёртки? Он ушёл куда-то, смотрю, тащит…» – «Во, Шура… Ну… Ага, генералу, дай отвёртку, не слабо…» Феликс быстро взглянул на Родина, увидел на его лице некоторую растерянность. Похоже, Шура не ожидал, что его встретят с таким почтением. По мере того как Родин утверждался в необъяснимых своих правах, физиономия его становилась всё более капризной и наглой. «Кретины…» – подумал Феликс. «А ты, мужик, чего ржёшь? – вдруг ухватил Родин за ремень самого рьяного своего обожателя. – Чего, падла, ремень распустил? Служба мёдом показалась?» – «Шур, да я… сейчас…» – растерянно затянул ремень обожатель, вместо того чтобы немедленно угостить ефрейтора сапогом в челюсть. Но того уже было не умилостивить. «Вечером на полы! Распустились молодые, ничего, я за вас возьмусь!»

В эту ночь Феликс в казарме не ночевал. Печатание газеты задержалось, ждали срочного материала из штаба армии. Вообще в последние дни было много суеты: прилетало и улетало начальство, без конца шли проверки, поговаривали о скорых грандиозных по масштабам учениях. Феликс и дежурный лейтенант-корреспондент до двух ночи перевёрстывали полосы. В печать газета пошла в три. Феликс остался ночевать в редакции на гигантском кожаном диване. В шкафу для таких случаев хранился комплект постельного белья. Феликсу нравилось спать на диване. Он был один в помещении. Никто не храпел, не ворочался, не будил его среди ночи. В казарме по правую руку от Феликса спал якут Проня, который гортанно кричал во сне, как шаман. Как ни странно, Проня был великолепным парашютистом, виртуозно управлял парашютом в воздухе, приземлялся точно в указанном квадрате. По левую – алтайский немец Кинслер. Этот прыгал через раз, трусил, уже в самолёте приводил парашют в негодность. Он тоже ночами бушевал, разражался горячими монологами на родном языке. Днём это был тишайший исполнительный солдатик. «Их комме!» – однажды сумел разобрать разбуженный Феликс. Куда-то, стало быть, Кинслер шёл во сне. Определённо не к самолёту.

На редакционном столе стоял мощный военный приёмник, без труда принимающий все станции мира. Его шкала светилась, как осциллограф. Феликс иногда включал приёмник, слушал музыку. В такие мгновения он забывал, что служит в армии. Имелись в шкафу и электрический чайник, банка с растворимым кофе, пачка чаю, изрядное количество печенья, ежемесячно получаемого офицерами в обильном северном продовольственном пайке. Феликс умышленно задерживался в редакции, говорил, что хочет вечером написать в спокойной обстановке заметку. Его оставляли, так как газете были нужны военкоры. В редакции Феликс был один, что было невозможно в казарме, где всё время – даже в сортире – он был на людях.

– Что было… – со страхом сказали ему утром в типографии наборщики.

Феликс, естественно, проспал завтрак и сейчас дожёвывал пайку – огромный кусок белого хлеба с цилиндриком масла, а также пятью кусочками сахара, прихлёбывал из чашки растворимый офицерский кофе. Наборщики, которые не сочиняли заметок, смотрели на него с завистью. Они и помыслить не могли о таком – заночевать в редакции. Пока Феликс нежился на диване, они делали на морозе зарядку. Но, во-первых, они пришли в армию на полгода позже Феликса, во-вторых, уже объявили: как только нынешний начальник типографии сержант Добрынин уволится в запас, на его место заступит Феликс. Следовательно, весной, а может, и раньше, Феликсу должны были присвоить звание младшего сержанта. Он, таким образом, превращался в командира, потому-то товарищи и носили ему пайку.

– Что же такое было? – спросил Феликс.

Он уже сидел с линейкой над макетом, прикидывал, как разверстать вылетевшие вчера из номера материалы. Если они все встанут, а они непременно встанут, работы на сегодня будет немного. Остаться ночевать в редакции никак не удастся.

– Родин озверел, такую проверку заделал, ну! Климакова бросил на полы, до полвторого мужик корячился. Сказал, чтобы у всех в шапке иголка с ниткой была, чтобы тельники через день стирали, ну! Смотрел, как сапоги почищены. Да, ещё сказал, чтобы ты доложил, почему не ночевал в казарме.

– Работал! – разозлился Феликс. – Капитан Дорошенко разрешил. Родин, что, был дежурным по роте?

– Не, дежурным был сержант Аханов…

– А почему тогда он проводил вечернюю проверку? Пошёл он…

– Он теперь на твоей кровати спит. Сказал, чтобы ему перестелили.

– Как на моей? – опешил Феликс. – А… я где?

– А Шура сказал, чтобы ты прыгал на второй ярус, сказал, ты ещё не дед, – припомнил другой наборщик. В голосе его Феликсу почудилось затаённое удовольствие. Ну да, конечно, с газетных высот Феликса стаскивали за галифе на землю к простым смертным. Как тут не порадоваться. – И ещё Шура сказал, чтобы те, кто ночью работает, всё равно ходили на завтрак в столовую, пайки чтобы больше не носили, – окончательно добил он Феликса. – И чтобы на зарядку тоже.

– Вот сволочь! – разозлился Феликс. Надо было действовать, ковать железо, пока горячо. Но как? Время работало не на Феликса. С каждым днём мерзкий ефрейтор забирал всё большую власть. Можно было, конечно, затаиться, уйти на второй ярус, потерпеть, пока не присвоят младшего сержанта. Только кто тогда признает командира в струсившем холуе? Что за такой сержант из клуба одиноких сердец соскочит со второго яруса?

За обедом Феликс оказался напротив Родина. Кривящимися губами, капризным выражением лица тот напомнил ему гитариста из популярного одно время в Ленинграде ансамбля «Сны». Играл гитарист, надо отметить, весьма посредственно. В джинсах до щиколоток, в вязаной безрукавке на голое тело, с выбритыми висками и узким волосяным хвостом до позвоночника выходил он с гитарой вперёд, брезгливо смотрел в беснующийся зал, безбожно перевирал мелодию. Феликс не разделял всеобщего восторга по поводу этого гитариста. Девушки вешались на него. В мужских компаниях слово гитариста было последним. Ходили легенды о подвигах, которые он не совершал. Из уст в уста передавались слова, которые он не произносил. «Да что же это? Почему?» – недоумевал Феликс, всматриваясь на концертах в его тупое ленивое лицо. Ответа не было. Да, собственно, вскоре Феликс перестал искать ответ. Гитарист столь же стремительно канул в никуда, как вышел из ниоткуда. Очередным любимцем, новой легендой сделался толстый сонный малый – не то вечно под мухой, не то дурной от рождения. Его часто можно было встретить на Невском возле станции метро «Гостиный двор». Если прежний кумир хоть мог держать в руках гитару, единственной достопримечательностью нынешнего являлось грязное рыжее пальто, в котором он ходил зимой и летом. «Мода, конечно, даёт некоторую власть над людьми – кратковременную и непрочную, – подумал Феликс, – но она вне разума». Ефрейтор Шура Родин сделался модным в части вторично. Понятно, не навсегда. Понятно, это рано или поздно закончится. Но может продолжаться достаточно долго, чтобы отравить Феликсу существование. Моду на Шуру Родина – на холуйство, мелочное насилие и идиотизм, любимейшую человечеством моду – следовало немедленно пресечь. Но как?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю