Текст книги "Все уезжают"
Автор книги: Венди Герра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Все ее друзья спят внизу. Пытаюсь пройти, но на каждом шагу натыкаюсь на спящих писателей, художников, продюсеров; отовсюду доносится храп. Они разместились, как обычно, на матрасиках, разложенных вокруг маминой кровати. Наша квартирка напоминает пейзаж после битвы. Или туристский лагерь, раскинутый посреди города. Мама называет это «туризм-ленинизм».
Совершенно нет настроения идти в школу. После всего моя голова заслуживает отдыха; там, небось, меня тоже ждут с нетерпением.
Соседка сбоку снова устроила шум с самого утра. Каждый раз, как к ней приходит ее русский любовник, она орет как резаная. Обычно мы стучим ей в стенку щеткой, чтобы она говорила потише. Не могу найти щетку.
Я разбудила маму. Попросила выйти на минутку, чтобы поговорить. Не могу разговаривать в присутствии стольких людей.
Не знаю, может, мне вернуться в общежитие Школы искусств. Неизвестно, где хуже, дома или в общежитии. Квартира у нас очень темная, потому что окно выходит во двор, и не хватает света, чтобы писать.
Мама продолжает спать. По утрам ее не добудиться. И в туалет не зайдешь. Никакой частной жизни – даже по собственной комнате ты не можешь пройти неодетой.
Выношу ведра с водой. С каждым днем наш дом становится все более непригодным для жизни.
Час с мамой
Моя мать неисправима: я пытаюсь хоть как-то с ней договориться, но это невозможно.
Мы дошли до самого Парка павших героев, где очень просторно и много укромных уголков.
Я попросила ее немного расчистить нашу квартиру, сделать так, чтобы мы могли побыть в ней вместе и одни, без множества чужих людей, занимающих то крохотное пространство, на котором нам выпало выживать. Я не хочу вести разговоры о политике, меня пугает то, что происходит с политикой; после пережитого мною вчера я предпочитаю держаться от всего этого подальше.
Мама говорит, что если я хочу жить без политики, то должна ехать в Канаду, в какой-нибудь полярный поселок, где живут лесорубы, которые не знают и знать не хотят, как зовут человека, управляющего их страной. На Кубе же, по ее словам, политика присутствует в том, что ты ешь и что носишь, в том, где ты живешь и что имеешь или даже не имеешь. И никакого выхода, с точки зрения матери, нет: «Хочешь бежать от политики – беги с Кубы». Она полагает, что политика содержится во всем, что мы рисуем или пишем. А я просто сбилась с пути истинного. Так оно и есть, но только больше меня в эту ловушку не заманишь.
Не знаю, куда собирается ехать моя мать. Я смотрю на нее и понимаю, что она не может жить без своих друзей, без привычной атмосферы радиостанции, без старичков, которых она записывает для своей программы «Сказать, чтобы не забыть» – в народе ее называют «Сказать, чтобы не завыть». Моя мать отвергает то, что любит. Раньше я этого не понимала. Революция всегда была ее жизнью, но с тех пор как я себя помню, она стремится уехать. Но куда и зачем? Я же всего-навсего хочу убежать от политики, мне невыносимо сознавать, что я во всем этом участвую. Что-то мне подсказывает, что я не способна сражаться по таким правилам.
Мы медленно возвращались, обойдя почти весь район, и я вела маму под руку, потому что она с каждым днем становится все более рассеянной. Ее чудом не задевают проезжающие машины, а она идет как ни в чем не бывало, словно парит над ними. Куда же я поеду, если на самом деле захочу от всего этого избавиться? Как оставлю маму, которую уже воспринимаю чуть ли не как свою дочку?
Мама рассуждает о некоем нейтральном месте, идиллическом и несуществующем. Цитирует на память Каммингса [25]25
Эдвард Эстлин Каммингс (1894–1962) – американский поэт, писатель, художник, драматург.
[Закрыть]:
Где-то, где никогда не бывал, по ту сторону
Любого познания твои глаза обладают безмолвием:
В жесте легчайшем твоем – все, что меня заточает,
Чего невозможно коснуться, ибо слишком близко оно.
Твой малейший взгляд отворяет меня без труда,
Хоть и как пальцы я сжал себя,
За лепестком лепесток, раскрываешь меня, как раскрывает
Весна (касаясь умело, загадочно) свою первую розу.
А пожелаешь закрыть меня, я и
Жизнь моя – мы красиво захлопнемся вдруг,
Как когда сердцевина цветка представляет
Снег, сверху падающий осторожно.
Из постижимого в нашем мире не сравнимо ничто
С мощью хрупкости твоей колоссальной: чье сложение
Подчиняет цветом своих государств меня,
Смерть и вечность с каждым вздохом рисуя.
(Не пойму, что такое в тебе, что тебя закрывает
И раскрывает; только что-то во мне понимает
Голос глаз твоих глубже всех роз вокруг.)
Ни у кого, у дождя даже, нет таких крохотных рук [26]26
Перевод Н. Семонифф.
[Закрыть].
Воскресенье, 28 марта 1987 года
Вчера вечером мы наконец-то остались с мамой одни. Без свидетелей, без друзей и приятелей, без доморощенных кулинаров. Чтобы переместить куда-нибудь привычных гостей, понадобились гигантские усилия: почти все они из провинции, и в Гаване им негде жить, но мы взмолились о передышке. Мне необходимо ходить по квартире в нижнем белье и хотя бы несколько дней чувствовать, что я у себя дома. Мы приготовили спагетти с чесноком и соевым маслом, болгарский суп из пакета, поджарили хлеб. Мама открыла свою бутылку красного румынского вина, которое она окрестила «местью Чаушеску». Я не пью и потому лишь пригубила его, когда предложила тост за нас двоих, за то, чтобы мы всегда были вдвоем и вместе – она знает, что стоит за этими пожеланиями.
Мама рассказала, что в день моего рождения температура опустилась до семи градусов. В Гавану пришла настоящая зима. С одной стороны, дикий холод, с другой – темнота, потому что то и дело отключали электроэнергию. В такой обстановке я и появилась на свет в декабре 1970 года. Когда маму выписали из больницы, ей некуда было меня везти: ее родители уехали, а семья отца в Сьенфуэгосе не могла нас принять. У ее лучшего друга был кукольный театр в окрестном городке, куда мы и направились, совершив такое долгое путешествие, что, как ей показалось, очутились на краю света.
Мама говорит, что это было время, когда не работали магазины и невозможно было достать ни горячего шоколада, ни игрушек, ни пеленок, а улицы словно вымерли. Все погрузилось в молчание и оцепенение. Битва за недосягаемые десять миллионов тонн сахара завершилась, и жизнь замерла. Лишь пронизывающий сырой ветер дул с моря, принося с собой холод, и мама, вспомнив про «европы» и письма уехавших друзей, решила назвать меня Ньеве. Этого я ей никогда не прощу. Я всегда стеснялась своего имени. Каждое лето, плавая в теплом море, я слышала мамин голос с берега: «Ньеве! Ньеве! Ньеве!», и, выбравшись на горячий песок, была готова растаять от стыда. Кому взбредет в голову дать девочке такое имя на жаркой Кубе?
Только моей матери.
Я призналась ей, что о детстве мне всегда странным образом напоминает наш гардероб. Когда я его открываю и вижу одежду, которую когда-то носила, передо мной встает история всей моей жизни и жизни моих друзей. Один за другим они уезжали, оставляя мне что-нибудь из тряпок. Дания перед отъездом в Майами подарила мне две пары джинсов, которые я носила до недавнего времени, хотя в конце они уже были штопаные-перештопаные. К счастью, тогда мода до нас не доходила, и в дело шла любая тряпка. Теперь другое дело – людям стало важно, что носят в мире, информацию об этом они получают от тех, кто ездит за границу. А еще я вспоминаю платья шестидесятых, которые мама самозабвенно переделывала, создавая странноватые модели. Фаусто оставил несколько рубашек, превратившихся в платья для нас обеих. В моем платяном шкафу остались следы каждого из тех, кто уехал и захотел нам что-то подарить.
Отключили свет, хотя еще очень рано. Мама уснула.
Я знаю, что она скучает по своим друзьям, и не могу запретить ей приглашать их к нам.
Моя мать продолжает жить в общежитии Школы искусств с его двухъярусными койками и мобилизациями. Будет лучше, если я найду себе кусочек пространства в другом месте. Здесь же все принадлежит ей, и я не могу отказать ей в стремлении устроить свой мир, реализовать свой «проект» так, как она хочет, и таким, каким он был всегда. Я сдаюсь.
Пятница, 3 апреля 1987 года
Ждала сегодня Лусию у дверей бара («Ангел крыш»), как вдруг здание напротив обрушилось в мгновение ока. Рухнуло прямо у меня на глазах как ни в чем не бывало – молниеносно исчезло, бросив к моим ногам маленькое растрескавшееся стеклышко. Лежа на асфальте, я вдруг отчетливо поняла, что могла бы превратиться в пыль, такую же пыль, какая летает везде по Старой Гаване, и похолодела, почувствовав себя совсем незащищенной. Впрочем, я ни капельки не пострадала, хотя меня сразу же подхватили, и я увидела вокруг себя сомкнувшуюся толпу, всех этих людей, организовавшихся, чтобы помочь. Меня усадили в древний зеленый автомобиль пятидесятых годов и повезли в Морской госпиталь. Все произошло так быстро, что я не успела ничего осознать.
Боже мой, я ощутила, что Гавана рушится, и вспомнила, что и наш дом объявлен непригодным для проживания. Что же будет с мамой и со мной? Не придется ли нам в конце концов перебираться в общежитие?
Пришли врачи, чтобы оказать мне помощь, но ничего не нашли. Абсолютно ничего. Я спокойно лежала на носилках, хотя в душе была напугана. Они спросили мой номер телефона, чтобы сообщить обо мне родственникам, и только тут я сообразила, что у меня нет телефона, по которому можно было бы дозвониться до мамы, и что она так никогда и не узнает, где находится Морской госпиталь. Впрочем, она совершенно не знает города и к тому же очень рассеянная, а потому в любом случае не найдет сюда дорогу, обязательно заблудится. В конце концов я встала и пошла пешком в сторону Касабланки. Миновала бухту и прошагала еще несколько километров, размышляя о случившемся.
Я хорошо поняла, поняла окончательно и бесповоротно, что не могу упасть посреди улицы: никто меня не хватится. Я должна быть сильной, потому что я – одна.
Вернулась домой в пропыленной рубашке. Хотела помыться, но воды уже не было, и тогда я попробовала отыскать Лусию. Безуспешно.
И вот я сижу здесь, на скамейке в парке, напротив галереи «Гавана» и пишу, чтобы облегчить душу. Стараюсь забыть все, что произошло, наслать на себя амнезию. С выставки я ушла, потому что ее атмосфера резко контрастировала с тем, свидетельницей чему я недавно стала. В ярко освещенном зале меня встретили друзья, художники-творцы. Они чокались, смеялись, шутили, обсуждали вещи, говорить о которых у меня не было ни желания, ни настроения. А тем временем в госпитале умирали люди, и я невольно начинала об этом забывать.
Лусия объяснила, что не смогла прийти в бар из-за рухнувшего дома. Меня снова начала бить дрожь, и я попросила у нее на время сиреневый бархатный жакет, который ей прислала бабушка из Мадрида. Лусия с готовностью сняла его и накинула мне на плечи (все-таки она особенная). Впервые ощущаю бархат на своей коже как предчувствие чего-то. Теперь я нищий, ставший принцем, а иногда бываю принцем, превратившимся в нищего. Кажется, что я нарочно придала своей одежде столь изношенный вид, а мои ботинки немало постранствовали по свету, побывав вместе с хозяйкой в интересных, хотя и трудных путешествиях. Любой, кто бы меня увидел, посчитал бы, что я, так же как Лусия (примерная девочка), отвергаю все признаки роскоши, элегантности, порядка, включая один-другой бокал сидра, предлагаемый приглашенным. Мне понравилась эта выставка японских гравюр, прекрасных, эротичных, старинных. Выставленные работы никто толком не рассматривает – все приходят на вернисаж для светского общения.
Я сбежала. Сижу на скамейке в парке, пишу и жду какого-нибудь транспорта, чтобы поехать домой. У меня нет настроения слушать интеллектуальные шутки. Смотрю со своего места на галерею: люди все подходят, чтобы поглазеть, но не на картины, а друг на друга.
А вот и он.
В третий раз встречаю его на выставках. Наконец-то. Он подъехал на своем агрессивно ревущем мотоцикле, и его кожаная куртка развевалась на ветру, как крылья ангела, наряженного демоном.
Суббота, 4 апреля 1987 года
Вчера я увидела его и сразу же перестала писать. Длинные волосы падают на азиатское мулатское прекрасное лицо. Стеклянные двери галереи не отворились. Он бесстрашно элегантно неправдоподобно прошел сквозь стекло.
Я могла бы находиться внутри, на выставке, вместе со всеми отмечая это событие. Так нет же, как всегда, сбежала! Такая у меня странная особенность.
Никогда не оказываюсь в нужном месте в нужное время.
Ньеве в зеркале
Мои глаза удлинились, став продолговатыми, как миндалины, а сама я миниатюрная, как японский рисунок.
У меня прямые волосы. Они сильно выросли и в беспорядке падают на крошечную грудь, контрастирующую с сильными ногами, бедрами и ляжками. Я девочка, я женщина, а еще я бесенок, который декламирует непонятные стихи и пишет плохие картины.
Моя комната – прибежище игрушек и холстов. Взрослая жизнь, погребенная под обрывками детских игр.
Кто же я такая?
Во мне то всего понемногу, то вовсе нет ничего, и я для самой себя словно головоломка, составленная из прожитых лет.
Я – Ньеве из Гаваны.
Понедельник, 8 апреля 1987 года
Сейчас шесть часов сорок пять минут утра. Совсем рано, но радио уже поносит все, что творится в мире: повсюду плохо, только в Гаване хорошо. На столе меня ожидает дымящийся чай и незабываемый вкус коричневого сахара и хлеба. А еще консервированная спаржа, безвкусная жареная мука, крутое яйцо с белым рисом.
Моя мать продолжает отыскивать старые болеро и анонимные соны [27]27
Болеро и соны – популярные на Кубе песенно-танцевальные жанры.
[Закрыть]. Изо дня в день, когда я собираюсь выходить, она останавливает меня в дверях, чтобы я послушала, как бесподобно звучат ударные у Гаванского септета. Они как никто исполняют «Силу воли я прошу у Бога»; у тебя создается полное впечатление, что времени не существует. Эти старики даже случайно не сфальшивят.
Мама без остатка тратит себя в стенах этого темного здания, окруженная маргиналами, бывшими заключенными, шлюхами, подпольными торговцами, рабочими, старичками-пенсионерами, которые в этот час стоят в нескончаемой очереди за газетой, которую они никогда не читают.
В этом доме с одним-единственным окном и дверью, выходящей во внутренний двор, происходят чудеса. Программы, которые здесь записываются, посвящены кубинской музыке (чистейшей, но забытой), мумиям, найденным в египетских катакомбах, пока еще не опознанным летающим объектам и обнаруженным в неведомых морях кораблям-признакам. Все это через старые микрофоны RCA Victor кое-как записывается на пленку Orwo, поступающую из Венгрии, и в конце концов достигает ушей тех, кто ни свет ни заря слушает передачи в диапазоне FM. Очень скоро они забываются. Чудеса, которые здесь стряпают, уносит ветер.
За окном появляются друзья или доброхоты, находящие удовольствие в том, чтобы увидеть нас спящими в одежде. В эту дверь входят только те, кто делает остановку или пересадку по пути из провинции в мир, с улицы на радиостанцию, из булочной в дом, из дома к сокровенным словам, которые мы здесь произносим.
Когда после темноты нашей квартиры я открываю дверь, меня ослепляет утренний свет. Странно, мама живет в той же самой темноте, однако все приходят к ней, чтобы она пролила свет на те или иные вещи.
Четверг, 11 апреля 1987 года
Все утро шел дождь. Почти никто из преподавателей не приехал; школу просто залило. Удивительно, как мне удалось добраться – промокла до ниточки.
Занимаюсь тем, что под шум дождя рисую в коридоре из красного кирпича.
Кто-то приехал, сметая на пути деревья и переносясь через стены: это Освальдо. Его мотоцикл блестит под дождем, а волосы такие же черные, как кожаная куртка и брюки. Постепенно порядок в школе налаживается; мои подруги побежали из класса рисунка в скульптурный. Преподавательницы провели Освальдо под купол, венчающий архитектурное сооружение в виде гигантского червяка, где располагается Школа изобразительного искусства. У него тихий голос и ослепительная улыбка.
Рядом с ним идет директор, а мы все на него глазеем, вспоминая его огромные полотна, инсталляции с многочисленными зеркалами и мертвого Че в окружении волков. Процессия приблизилась ко мне – под круглыми куполами разносится смех, а я мечтаю убежать на поле для гольфа, улизнуть, наплевав на глупый этикет, скрыться за стеной дождя и снова насквозь вымокнуть. Но он уже подошел; его промокшие ботинки с шипами оставляли за собой следы, как бы помечая территорию. Он указал на меня пальцем. Все сразу его окружили, напоминая табун лошадей или кинувшихся на сладкое муравьев, и принялись разглядывать мой мольберт. Какой ужас! Акварель, которую я заканчиваю, просто жуткая! Впору закрасить ее или зареветь от стыда.
Когда он похвалил эту бездарную безликую работу, из моей груди вырвался тяжелый вздох.
Запахи
До сих пор ощущаю запах Освальдо – смесь мокрой кожи, масла, скипидара и английской лаванды. Его волосы были влажными. Он протянул мне руку, и я вздрогнула. На его ногтях остались следы серебряной краски.
Я сижу за столом дома, глотаю подогретую еду и морщусь от запаха гнили, доносящегося из соседних домов. Снова отключен свет, и мое тело обволакивает черная керосиновая копоть. Запах керосина пропитывает волосы, преследует меня. Когда я ложусь спать, все внутри немеет от стука маминой пишущей машинки.
Она печатает почти в полной темноте. Надеюсь, он забудет этот запах: керосина, плохо высушенной одежды и фиалковой воды, которую мама покупает с тех пор, как я себя помню.
Гавана пахнет сжиженным газом и свежей рыбой – этот запах приносит с собой соленый ветер с Малекона.
Пятница, 12 апреля 1987 года
Моя картина бездарна. Это всем понятно, но преподаватели заворожены мнением Освальдо о том, что он вчера видел.
Все это лишено смысла. Когда-нибудь я перестану рисовать, просто мне нравится школа, и я чувствую, что пока должна оставаться здесь, что до поры до времени мое место тут.
Освальдо исчез, и я снова бродила по полю, перепачканная красками, совсем одинокая. Всю ночь шел дождь, но я наслаждалась этой свежестью и вскоре улеглась на красную землю, расстегнув блузку, чтобы впустить солнце в это несправедливое, необъяснимое, болезненное параболическое пространство, напоминающее о неравных отношениях. Освальдо, Освальдо, Освальдо…
Я уснула, сдалась, хотя и побаивалась последствий. Мне приснилось, будто я дарю свою девственность, а вернее, меняю ее у Освальдо на несколько тюбиков черного акрила и три листа ватмана «Кансон». Это была вполне конкретная сделка, и девственность находилась в прозрачном и скользком пакете. Я держала его в руке, показывая Освальдо, он же, напротив, не давал мне обещанного.
Иду домой. Уже очень поздно. Начало смеркаться.
Суббота, 13 апреля 1987 года
(То, что произошло в пятницу вечером)
Вчера я уснула в траве. Когда проснулась, уже начало темнеть и территория школы была не видна; из общежитий доносились звуки радио и льющегося душа. Я вышла на идущий вдоль берега проспект и бесконечно долго ждала какого-нибудь транспорта. Но никто и ничто не пришло мне на выручку. Я пошла пешком по невероятно длинному Пятому проспекту и, чтобы сократить путь, в конце свернула на темные улочки Мирамара. Близ одного из особняков слышалась необычная музыка. Это был самый что ни на есть классический, хорошо синкопированный джаз. Вдали звенели тарелки, на звуки фортепьяно накладывался громкий смех. Я сразу догадалась, что это Франк Эмилио [28]28
Франк Эмилио Флинн (1921–2001) – слепой кубинский пианист и композитор.
[Закрыть].
Перед домом дежурила бдительная вооруженная охрана. На вытоптанной траве длинной вереницей стояли шикарные машины. Мне захотелось посмотреть, что делается там, внутри. Я отошла подальше от ворот, взобралась на каменную ограду и, стараясь не потерять равновесия, спрыгнула с нее на другую сторону. Это был дом какого-то посла; присутствовавшие говорили по-испански и выглядели любезными, беспечными, естественными и хорошо воспитанными. Они поглощали странные фигурки насыщенных цветов, оставляя недоеденное в самых неожиданных местах.
Внезапно мне пришло в голову, что я могу смешаться с ними, а то я страшно проголодалась и хотела пить. Здесь собралось много, очень много народу, и я подумала, что никто ничего не заподозрит.
Тут я вспомнила, во что одета, и приуныла: нечего было и думать обмануть кого бы то ни было в школьной форме. Другая одежда была грязная, выпачканная красками и углем. Кроме того, у меня были с собой красные леггинсы, жакет, который мне одолжила Лусия, юбка цвета охры и белая форменная блузка. Вдалеке я приметила маленький бассейн, усеянный опавшими листьями и заброшенный ввиду отсутствия детей в доме посла, и зашагала к нему.
Я быстро разделась догола и, как Нарцисс, взглянула на свое отражение в недвижной прозрачной глади. Потом, немного поколебавшись, разбила это неподвижное зеркало и ушла на самое дно, скрывшись от окружающего мира и отложив на потом все-все-все: школу, мать, дом, бедность и собственную жизнь.
Я долго-долго лежала на чистом дне, выпуская воздух, как огромная голая рыба, и оставляя там все то, что не могло мне пригодиться в наступающей жизни, ибо что-то подсказывало мне: все для меня должно вот-вот измениться. Я встряхнула головой, разбрызгивая вокруг хрустальную, пахнущую хлоркой воду, и, словно преодолев какой-то рубеж, покинула еще один плацдарм собственной жизни. Не знаю, что меня ждет. Но мне это и не важно – будь что будет.
Я выскочила из воды, вытерлась своей формой, после чего сложила ее и засунула в портфель.
Встряхнула волосы, но оставила их влажными, чтобы походить на тех женщин, что расхаживали поодаль с бокалами в руках. Затем выбросила свой нелепый черный лифчик – мамин подарок из шестидесятых годов. Вновь влезла в красные леггинсы и застегнула две нижние пуговицы на бархатном жакете, завязала шнурки на черных школьных башмаках – сейчас это самое то, если верить журналам мод (видела их в школе) – и в таком виде присоединилась к вечеринке. Как еще одна гостья. Хорошо оформленная, свежая, нарядная. Интуиция влекла меня в сторону Москино или Гальяно. Я выглядела безукоризненно, настоящая парижанка. По крайней мере, так я себя воспринимала.
Я тут же потянулась к фигуркам, состоявшим, как мне потом сказали, из черной икры, лосося и хлеба «семь злаков». Взяла себе бокал с сидром и инжирное мороженое. Вкус этих лакомств не поддается описанию: он то нежный, то пикантный, то сладкий, то солоноватый – в общем, нет слов.
Я танцевала с разными кавалерами и беседовала на всевозможные темы с незнакомыми людьми. Так продолжалось, пока вдруг не появился Освальдо – мне кажется, я ждала этого, потому что в кои-то веки оказалась в нужном месте в нужное время. На сей раз он застиг меня за кражей черной шоколадной конфеты из хрустальной вазочки. Он схватил меня за руки и слизнул губами последнюю каплю хлорированной воды, скатившуюся по моей свежевымытой шее. Мы разговаривали, танцевали, а в конце вечера он вывел меня из посольства через главные ворота. Охранник подозрительно покосился на мои красные леггинсы. Он их не припоминал. Я показала ему язык, и мы вышли оттуда совершенно пьяные.
Мотоцикл мчался по улицам, словно закусивший удила конь, и Гавана казалась пустыней, путь через которую был открыт лишь нам двоим. Мы заехали в еще более странный район и молча слезли на землю.
А вскоре я очутилась в другом мире.
Дом Освальдо
Дом огромный. Это типичная для пятидесятых годов конструкция с барами, панелями и стеклянными кирпичами; гостиные украшают великолепные диваны. Несколько комнат для прислуги и две ванные для гостей – бесконечный лабиринт, в котором я не могу разобраться. Скульптуры, которые я тысячу раз видела в галерее, теперь висят за стеклом по углам комнат. Когда я взглянула в зеркало, то очень испугалась, потому что не узнала себя. Освальдо поставил Talking Heads [29]29
Talking Heads – американская рок-группа, образованная в Нью-Йорке в 1975 г.
[Закрыть], которых я не знала, потом Стинга [30]30
Стинг (р. 1951 г.) – британский рок-музыкант и актер.
[Закрыть]и еще какие-то новые группы, которые пели на испанском и о которых я даже не слышала. Моя музыкальная культура – это ретро, и в основе ее лежит самая традиционная кубинская музыка.
Неожиданно до меня донесся знакомый запах масляных красок, шедший из мастерской. Я принюхалась и, словно охотничья собака, взяла след. Мне открылось помещение, уставленное женскими портретами. Одна из женщин походила на меня фигурой; ее глаза прятались за темными очками. Краски на полотне еще не застыли, но ничего, скоро они высохнут, и картина будет продана за кругленькую сумму.
Вокруг грудами валяются открытые тюбики с красками. Когда в твоем распоряжении столько всякого материала, можешь себе такое позволить. Новехонькие мягкие фирменные кисти перепачканы краской. Я глазам своим не верила. В нос ударил запах скипидара, и я чуть не задохнулась, как обычно. Из мастерской я вышла подавленная. Сколько свободного места, какие великолепные условия для работы! Мама сказала бы, что в такой обстановке любой сможет нарисовать что-нибудь приличное.
Освальдо принес мне янтарный напиток со льдом. Но я не стала пить, а попросила у него стакан молока. Его улыбка вогнала меня в краску.
Он быстро вернулся с высоким стаканом, до краев наполненным белой жидкостью. Я с наслаждением пила настоящее густое молоко – много лет не пробовала ничего подобного. Не хотела бы сравнивать его жизнь с моей, чтобы не впасть в отчаяние.
Комната Освальдо
В комнате все черное: стены и пол, простыни и музыкальный центр. Кровать окружают черно-белые картины, и ни единой фотографии во всем доме. У Освальдо нет прошлого.
Художник все время без остановки рассказывал о себе. Говорил о своих работах, о своих поездках и о своем возвращении на остров, всегда в одно и то же место – на другой, на свой остров. Наверняка это не тот остров, по которому я каждый день хожу, когда, не позавтракав, отправляюсь в школу на другом конце города. Он говорил о другой Кубе, о другой Гаване и другой Ньеве, которая появилась, когда он увидел меня напротив галереи вскоре после того, как обрушился тот дом. Он искал меня, как ищут чистый лист ватмана, и начал набрасывать мой портрет.
Желание и боль
Рассказывая о Париже, Освальдо неспешно меня целовал. Мои черные глаза смотрели на него не отрываясь, а он вдыхал запах моей одежды, моих волос и словно чего-то искал. Он внимательно ощупывал меня, а я открывалась ему навстречу, как будто это было для меня привычным делом. Смущенный, он не находил входа. Я была запечатана, но это казалось невозможным: мои раскованные движения говорили об обратном.
Освальдо обнял меня. Нитка стеклянных бус на его шее разорвалась и несколько бусинок попало мне в рот. Я чуть было не задохнулась и с превеликим трудом одну из них проглотила, остальные же начала жевать, не замечая, что поранила язык. От крови он стал пурпурного цвета. Освальдо думал о желании, я думала о боли. Выйдя из оцепенения, я укусила его за пальцы; мне хотелось проглотить всего его целиком. Я целовала его руки и плечи. Черные одежды падали на черный пол. Одним рывком Освальдо стянул с меня одежду, мои школьные башмаки ударились обо что-то вдалеке, и послышался звон разбитого стекла.
Потом он увлек меня на пол. Придавленная его телом, я казалась себе маленьким заблудившимся зайчиком в плену у старого волка. Он кусал меня, а я балансировала на границе между болью и наслаждением. Дотянувшись до стакана с молоком, забытого мною на полу, он вылил молоко мне на живот, трепетавший от желания и страха. Я закрыла глаза, и во мне проснулись более сложные ощущения – это было что-то вроде восхитительной колющей боли. Я словно плыла в неведомых водах, задыхаясь и дрожа, и эту дрожь невозможно было унять. Мое тело одновременно и принимало Освальдо, и не пускало. Он злился, а я не хотела ему ничего объяснять. В конце концов он справится.
Освальдо наклонился, окутанный запахом незнакомых духов и ароматических мазей. С испуганным лицом он задал мне вопрос, на который я ответила долгим и крепким поцелуем.
Он взял меня на руки, словно свою маленькую дочку, которую переносят из одной кровати в другую, потому что у нее жар и ей сделали укол. Он опустил меня в ванну с кранами холодной и горячей воды. Вода колола меня тысячами маленьких иголочек. От тепла дрожь прошла, его руки быстро-быстро растирали мое тело. Художник закутал меня в черное полотенце, пахнувшее ирисами и нафталином. Потом уложил на кровать, не вытерев волос, с которых струилась душистая розовая вода.
«Там никто не был», – испуганно произнес Освальдо, нарушив молчание. Он вздохнул и пошел на приступ, как истинный воин; он был разгорячен. Я подумала, что он так прекрасен, что мог бы быть любим и мужчинами, поскольку его красота и отвага вызвали бы неудержимое желание у всех, кого я только знаю.
Я же лишь крохотная, изнемогающая под тяжестью устрицы жемчужинка, захваченная страстью и болью. От смятения я переходила к неистовству, в то время как Освальдо смущенно гладил мои волосы, словно бы жалея, но это чувство сразу же пропадало, сменяясь восхитительным безумием.
Теперь я была уже новым существом, которое рождалось в чистом поле. Приняв боевое крещение, я преобразилась из девы в богиню.
Потом мы лежали рядом, и я запоминала себя и его в этой страсти, чтобы все потом записать, записать, записать и никогда не забывать.
Чтобы унести эту страсть с собой как приговор, который будет сопровождать меня и всех женщин, какие родятся в моей семье.
Он спит, в то время как я пишу.
Он сдался, в то время как я только начинаю войну. Желание – это боль, отступающая перед страстью.
Вторник, 17 апреля 1987 года
Я впервые не пришла домой ночевать; думаю, мама не слишком горевала. Я не ночевала дома все эти четыре дня.
И не вернусь туда никогда.
Сегодня пойду забрать свою одежду. Не знаю, соскучились ли по мне: у моей матери столько знакомых, которых нужно приютить, столько друзей, которых нужно принять в моем доме-убежище, что она почти не заметит моего появления.
Хочу познакомить маму с Освальдо.
На вечер Освальдо пригласил к себе своих друзей, чтобы представить им меня.
Некоторые только что вернулись из Франции. Это будет замечательный вечер, где, по словам Освальдо, я смогу познакомиться с его истинным окружением.
Среда, 18 апреля 1987 года
Маме Освальдо не понравился; она возражала ему во всем, что бы он ни говорил. А меня спросила, почему нужно обязательно уходить из дома.
Она думает, что «это» можно назвать домом и что такое существование и есть настоящая жизнь.
Она умоляла меня не уходить. Отозвала в сторонку и сказала, чтобы я не доверяла Освальдо. У нее есть причины не верить мужчинам, а у меня нет.
Мама плакала, закрывшись в душе, и в итоге я ушла, почти ничего не взяв из одежды. Внезапно я поняла, что мне нечего надеть, в том числе на сегодняшний ужин. Боже мой!
Возможность выбора
Мы подъехали к Парку павших героев.
Я ужасно себя чувствовала из-за того, что с такой легкостью рассталась со всем, что у меня было со времени переезда из Сьенфуэгоса. С мамой, друзьями, жизнью, которой я жила.






