Текст книги "Последний очевидец"
Автор книги: Василий Шульгин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
2. Зимний дворец
В Киеве я узнал, что Государственная Дума в спешном порядке созывается в Петербурге на внеочередную чрезвычайную сессию 26 июля 1914 года, для чего из Киева экстренным поездом идут вагоны, предназначенные для депутатов из ближайших к Киеву губерний. Такой же поезд вышел из Одессы. Он должен был соединиться с киевским в Казатине, и тогда мы совместно будем пробиваться в столицу.
Говорю, именно пробиваться, потому что мы двигались против течения. Вся масса поездов устремилась в направлении фронтов, а мы шли на Москву. Это тоже была новость. Раньше, то есть в мирное время, поезд прямого сообщения Киев – Петербург шел через Вильну. Но сейчас уже и Вильна была под ударом.
В Казатине мы воссоединились с другими членами Государственной Думы более южных губерний, в том числе и с бессарабцами. Среди них был и Пуришкевич.
С Владимиром Митрофановичем мы давно были в серьезной размолвке, то есть попросту не кланялись. Причина безразлична, но это была острая размолвка. Когда я его увидел в конце коридора вагона, я не знал, что будет. Но я понял очень многое, когда он вдруг просто побежал ко мне с протянутой рукой и сказал: «Шульгин, война все смывает. Забудем прошлое!»
Я пожал ему руку, и даже мы поцеловались в знак примирения.
Да, война многое смывает. Смывает и законы, как сказал Цицерон, но смывает и мелочные, ненужные раздоры. Война великий учитель и экзаменатор. Это через сутки я увидел в Зимнем дворце.
* * *
Пока же я наблюдал все то новое, что принесла война, в другом аспекте. В нашем вагоне ехал член Государственной Думы от Киевской губернии, председатель киевской уездной земской управы, инженер путей сообщения, строивший Киево-Полтавскую железную дорогу, Всеволод Яковлевич Демченко. Это был крайне энергичный человек. Благодаря этому у него были связи во всяких сословиях и подразделениях людей, в частности у железнодорожников.
Я говорил уже, что мы двигались против течения. И поэтому мы все волновались, опасаясь, что не поспеем к открытию Думы, в особенности имея в виду, что нам придется форсировать Москву, особенно загруженную. Демченко исчезал из вагона на всех остановках. Он теребил начальников станций и посылал бесчисленные телеграммы в Петербург, Москву, председателю Государственной Думы М. В. Родзянко, министрам – ну, словом, всем. Наконец он с довольным видом угомонился, объявив торжественно:
– Мобилизация опережает график. Но мы все-таки поспеем в Петербург.
Чтобы понять, что значило заявление о мобилизации, идущей впереди графика на два дня, надо знать: Германия возлагала самые серьезные надежды на то, что Россия запоздает с мобилизацией на целый месяц против графика. А Германия, и это действительно так было, проведет свою мобилизацию точка в точку. И за это время будет иметь серьезный перевес в численности над еще не доставленными на фронт русскими войсками.
Почему германский Генеральный штаб так думал? Потому, что немцы помнили всеобщую железнодорожную забастовку 1905 года, помнили революционный подъем рабочих и интеллигенции и надеялись на то, что это повторится при объявлении мобилизации, но этого не случилось.
Железные дороги были охвачены смерчем патриотизма, которого никак нельзя было ожидать. Патриотизмом была захвачена в то время вся Россия. Запасные являлись всюду, в полном порядке и даже не произвели бунта, когда продажа водки одним решительным ударом была прекращена во всей империи. Это было чудо. Неповторимое.
Я наблюдал все это, но объяснить себе не мог. Я был холоден как лед, не веря своим глазам, и в глубине души чувствовал, что это воодушевление всех и вся – мираж.
Но, конечно, я повесил семь замков на свои уста и представлялся, что разделяю чувства этих загоревшихся людей.
* * *
Поезд пробивался успешно. На московском вокзале нас ожидал специально для нас заготовленный обед, и мы, подкрепившись, выехали в надежде добраться вовремя в Петербург. Однако времени было все же очень мало. Другие поспели, но я опоздал благодаря нелепой причине. Так как прием был назначен в Зимнем дворце, то, по моим понятиям, надо было переодеться во фрак. Но в тесноте вагона все на ладилось, куда-то запропастились запонки и белый галстук, и пока я их разыскал, все остальные члены Думы уже убежали. На вокзале мне не удалось поймать такси, но я захватил последнего извозчика. Стоя в пролетке, я все время торопил его и умолял ехать поскорее, потому что, как я твердил, «Царь меня ждет».
На извозчика это подействовало, и мы от Николаевского вокзала до Зимнего дворца летели вскачь.
На площади было совершенно пусто. Вот он, величавый, красный, с бесчисленными окнами, несколькими подъездами! И никого, ни одного часового и даже просто человека, которого бы я мог справить, в какой же подъезд мне ворваться. Я бросился наудачу в первый попавшийся. Двери были открыты настежь. Белая мраморная лестница с красной дорожкой была передо мной. Я взбежал по ней со скоростью, которую позволяли молодые тогда легкие. Опять величественная дверь, за ней зал, сияющий паркетами. Но куда же бежать? Вдруг я услышал крики, громкие вопли человеческие. Я понял и побежал туда, откуда они исходили. Я вбежал в зал, в котором была огромная толпа. И это все были члены Государственной Думы. Это они так вопили. Эта толпа теснилась вокруг кого-то, сначала я не понял, вокруг кого. Но затем, расталкивая других, пробрался немного вперед и увидел.
Стесненный так, что он мог бы протянуть руку до передних рядов, метавшихся в припадке чувств, стоял Государь. Это было единственный раз, когда я увидел волнение на просветлевшем лице его.
И можно ли было не волноваться? Что кричала эта толпа, не юношей, а пожилых людей и даже старцев? Они кричали: «Веди нас, Государь!»
Это было, быть может, самое значительное, что я видел в своей жизни. То, о чем мечтали все искренние монархисты: невыдуманный, неподдельный, истинный патриотизм.
Это объединенное заседание Государственной Думы и Государственного Совета, открывшееся речью Императора Николая II, состоялось в Зимнем дворце 26 июля 1914 года.
3. Как Стах на войну пошел
Я вернулся в Киев. Скоро после моего приезда меня попросил к себе генерал от инфантерии Михаил Васильевич Алексеев. Впоследствии он был одним из главных организаторов контрреволюционного движения на Северном Кавказе, где совместно с генералом Л. Г. Корниловым и А. И. Деникиным создал Добровольческую армию, верховным руководителем которой и главой Особого совещания его избрали в марте 1918 года. Но скорая смерть, 8 октября 1918 года, в Екатеринодаре пресекла тогда намечавшийся им поход на Советскую Россию.
В то время он руководил штабом Юго-Западного фронта.
Я увидел его впервые. Алексеев был простого происхождения, родившись в 1857 году в семье сверхсрочнослужащего солдата. Это не помешало ему окончить в 1890 году Академию Генерального штаба, где благодаря исключительной работоспособности он приобрел широкие познания, так что, работая в Главном штабе, сумел в 1898 году сделаться одновременно профессором военной истории в Военной академии. Это отражалось на лице его. Когда я разговаривал с ним, то мне казалось, что я говорю то с умным фельдфебелем, то его глаза сквозь очки светились, как у серьезного, вдумчивого профессора. Голос у него был скрипучий и тягучий, как раба, но все-таки слушать его было приятно. Он говорил внушительно и добротно.
Позвал меня генерал Алексеев для небольшого дела, которое я к тому же исполнить не мог, но это был только предлог. А говорил он со мной так веско, что я запомнил слова его на всю жизнь.
– Вот некоторые легкомысленные люди и офицеры, даже большие офицеры, думают и даже говорят, что мы, мол, окончим войну в три месяца. Вздор, и вредный вздор. Противник «сурьезный». Его нахрапом не возьмешь. Война будет на измор. Воюет народ с народом. В таком разе что же самое главное?
Самое главное – это поддержать дух народа. Только в его стойкости, или, как мы говорим, в коэффициенте сопротивляемости, залог успеха. Вообще говоря, коэффициент сопротивляемости для русской армии высок. Но сопротивляемость армии и сопротивляемость народа в его целом не одно и то же. Армия есть производное от народа и потому в конечном счете решает сопротивляемость народа.
Повторяю: самое главное – надо поддержать дух народа. И вот я обращаюсь к вам. Вы представитель народа. Это бесспорно, потому что народ три раза посылал вас в Государственную Думу. Кроме того, вы редактор влиятельной газеты. И вы обязаны использовать ваши данные для того, чтобы народный дух не упал, когда настанут трудные дни, а они будут.
* * *
Я ехал домой от генерала Алексеева в глубоком раздумье. Он был прав. Но что же делать мне? В моей душе ледяной холод. Даже когда я слышал крики: «Веди нас, Государь!»
Как же при таких настроениях я буду поддерживать дух народа? Я чувствовал, что эта война – ошибка, и предвидел бедствие. А мне надо писать ежедневные барабанные статьи в газете «Киевлянин». Я не в силах их выжать из себя. Бывает, конечно, и святая ложь. Но в данном случае это будет покушение с негодными средствами. Внутренний холод пробьется сквозь строчки, как бы я их ни снабжал восклицательными знаками.
Что делать? И вдруг молниеносно, как всякое озарение, пришло решение.
На фронт! Кровью покупается все действительно важное. Человек, самим законом устраненный от участия в действующей армии, если сломает этот закон, то одно это уже будет примером патриотизма, который в какой-то малой степени поддержит дух народа.
Но воевать надо серьезно, подставляя голову. Я имел маленький офицерский чин, состоял «прапорщиком запаса полевых инженерных войск». Другими словами, я был сапер. Но это не годится. Мне надо было разделить судьбу моих волынских крестьян, их мужицкую судьбу. Ведь это они послали меня в Государственную Думу, и я должен быть с ними, плечом к плечу на фронте, в окопах, для того чтобы действительно быть их представителем.
Надо идти в пехоту, «в святую пехоту», «серую скотинку», как говорил когда-то командующий Киевским военным округом, киевский, подольский и волынский генерал-губернатор Михаил Иванович Драгомиров.
Будучи в 1873–1877 годах начальником 14-й пехотной дивизии, он изложил свой опыт по обучению этой «серой скотинки» в серии статей под заглавием «Армейские заметки». А с удачей применил его во время русско-турецкой войны 1877–1878 годов, руководя успешной переправой через Дунай у Зимницы и участвуя в обороне Шипки в августе 1877 года.
Но он не дожил до тех дней, когда его любимая «серая скотинка» не пожелала больше слушаться своих «учителей» и, побросав винтовки, стала разбегаться с фронта по домам. Михаил Иванович Драгомиров, выдающийся военный теоретик и педагог, не дожил до Декабрьского вооруженного восстания, скончавшись в Киеве 15 октября 1905 года, за два дня до опубликования манифеста.
* * *
Приняв решение, я послал телеграмму в штаб командующего Юго-Западным фронтом генерала Николая Иудовича Иванова следующего содержания:
«Прошу зачислить меня в 166-й Ровенский пехотный полк.
Член Государственной Думы Шульгин».
И на следующий день получил ответ:
«Вы зачислены в 166-й Ровенский пехотный полк.
Начальник Штаба Юго-Западного фронта генерал Алексеев».
Должен сказать, что принять решение идти на войну было легко для меня, но крайне жестоко в отношении моих близких. Некоторые идут на войну от несчастной любви. Но я был счастлив в любви. И потому, прежде чем пролить кровь, я пролил много слез. Но когда наводнение несколько утихло, мне сшили шесть шелковых рубах и шесть продолжений, тоже шелковых, это было утешением и тем, кто проливал слезы, и мне, жестокому палачу.
Однако, должно быть где-то в глубине сердца, я знал свою судьбу. Самое счастливое время моей жизни было на войне. Для меня лично война кончилась счастливо.
Однако это не должно входить в мои настоящие воспоминания. Мемуаристы бывают двух пород. Одни типа Жан-Жака Руссо, написавшего «Исповедь». Тут автор представил себя целиком как политика, мыслителя и простого смертного человека. Таких мало, и я не могу идти по следам женевского мыслителя. В данное время я затесался в сонм мемуаристов, которые касаются только одной части человека, хирургически рассекая его на две половины. Как они, я говорю только о своей какой-то маленькой политической деятельности. При таком способе писать мемуары разные личности становятся односторонними, какими-то деревяшками.
В этом я не виноват. Не я этот жанр выдумал, а еще Гай Юлий Цезарь. Его классические мемуары «О войне в Галлии», написанные чистейшим латинским языком, лучшее снотворное средство, которое я знаю. Но могу ли я не преклоняться перед ним, и потому о своих личных делах пишу как можно скромнее.
4. Бой
О войне я написал несколько томов. Где они, «Ты, Господи, веси»? Погибли ли при моих переездах, вольных и невольных, или, где-то спрятавшись, существуют, – не знаю. Но, может быть, и лучше, что оно так. Ведь эти тома именно написаны без разделения на две половины: в них не только политика, но и личная жизнь. И до такой степени, что на первой странице первого тома было написано:
«Настоящие записки не могут быть обнародованы при моей жизни».
Любопытствующие читатели могут, если им это интересно, подождать до такого-то года и такого-то числа, когда эти записки отыщутся и будут обнародованы. Когда сие будет, не ведаю.
А сейчас я попытаюсь вспомнить кое-что о войне.
* * *
Так как это было в сентябре 1914 года, то мой полк мне пришлось нагонять. Это длилось шесть суток. Было бы очень забавно для меня вспомнить эти странствия. Я увидел, как живет народ по ту сторону границы, а жил он там тогда плохо. И вообще я видел много интересного. Но я не могу себе позволить такой роскоши все это рассказывать. Скажу только, что во время этих путешествий меня никогда не покидала мысль, что в конце концов я попаду под крепость Перемышль.
Там, мерещилось мне, страшные так называемые волчьи ямы с торчащими к небу заостренными кольями.
Я знал из прежних описаний, что иногда такие крепости брались только после того, как волчьи ямы заполнялись доверху, и даже выше торчащих кольев, трупами убитых, а иногда и тяжелораненых. Вот по этим телам проходили новые штурмы, и крепость брали. Мне казалось, что моя судьба – волчья яма и даже заостренный кол, который вонзится мне в спину.
И действительно, 166-й Ровенский полк оказался под Перемышлем. Но ни волчьих ям, ни острых кольев не было. Полк дрался еще только на передовых укреплениях. До цитадели было верст тридцать.
Штаб полка помещался среди прекрасного леса. В этом году была золотая осень. Дубы и грабы разукрасились во все теплые цвета, то есть желтый и красный.
Я представился командиру полка.
Полковник подал мне руку и, так как это было в присутствии других офицеров, сказал мне очень любезно:
– Мы польщены, что вы избрали именно 166-й пехотный Ровенский полк. Для нас вы не прапорщик, а известный член Государственной Думы. Вы прибыли необычайно точно, только сегодня мы получили приказ о вашем зачислении. Назначаю вас в первую роту, в помощь капитану Голосову. Потрудитесь к нему явиться.
Я представился Голосову, и все пошло в самых сердечных тонах. Мне Голосов очень понравился, у него был прекрасный голос, мягкий и звучный, и притом он очаровательно картавил. Я заснул, когда он рассказывал другим офицерам следующее:
– Никогда в жизни я не ударил солдата. А теперь пришлось, и даже унтер-офицера.
Другой голос спросил:
– А почему?
– Я его послал за мясом для роты, деньги дал. Мясо не привез, а деньги украл…
Тут я заснул, но проснулся, должно быть, через час или два. Тихонько, не очень мелодично гудели, лучше сказать пели, какие-то рожки. Я понял, – это полевые телефоны. Рядом, в другой комнате, телефонисты, лежа на полу, разговаривали с траншеями. Это было уютно, таинственно и немножко жутко. Я заснул опять.
* * *
Утром, так как первая рота сейчас была в резерве, мы с полковым врачом пошли гулять. Кругом были горы, покрытые лесом. Началось то, что называется «артиллерийская дуэль», то есть где-то в небе гудели снаряды.
Меня поразила кажущаяся миролюбивость этой музыки. Снаряды гудели как-то очень деловито, иногда напоминая идущий трамвай. Ни выстрелов, ни разрывов не было слышно. Стреляли обе стороны, но что они обстреливали, понять никак нельзя было. Снаряды пролетали высоко в небе над нашими головами, поражая неведомо кого.
Вдруг в эту мирную музыку ворвалась нервная стройка пулеметов. Врач сказал:
– Ну, что-то начинается. Пойдем домой.
Домой – это обозначало штаб полка. Мы не успели дойти, как навстречу нам показались под командой офицера несколько вьючных лошадей, которые несли на спине пулеметы с припасами.
Врач спросил:
– На работу?
Поручик, кажется, Маковский, ответил:
– Да, они как будто начали наступление.
Пройдя еще немного, мы встретили капитана Голосова, к которому я и обратился, так сказать, по-дружески:
– Можно мне с вами?
Но он, смерив меня взглядом, сказал:
– Вы не в форме. Скатку через плечо. Винтовку.
И затем пошел быстрым шагом вперед, а за ним потянулась рота цепочкой.
Врач сказал мне:
– Ну, пойдем одеваться.
Мою новенькую шинель скатали и надели мне через голову на плечо. Затем приладили подсумок с шестьюдесятью патронами и дали в руки винтовку.
Кто-то из офицеров произнес сочувственно:
– Куда вам воевать, хворостинка вы эдакая.
Я обиделся, не поняв тогда, что это замечание было вызвано моим телосложением. Я был высокий и худой. Я спросил:
– Где первая рота? Куда она ушла? Как мне ее найти?
Кто-то ответил:
– Скоро будут раненые. Вот вы и идите к ним навстречу.
Я так и сделал. Пошел по какой-то дороге, которая завела меня в лес и горы. Трели пулеметов и ружейная трескотня не давали указания. Казалось, что они трещат со всех сторон. Но вдруг действительно появились раненые. У них были руки на перевязи, местами окровавленные. Один шел довольно бодро мне навстречу, но лицо у него было хмурое. Естественно, у него рука в лубках, должно быть, была перебита.
Но я был в каком-то дурацком настроении и спросил его:
– Уже заработал?
Он посмотрел на меня злым взглядом и ответил:
– Там всем хватит.
Но я пошел дальше. В ушах у меня звучало из Лермонтова:
Что? Ранен?
Пустяки, безделка!
И завязалась перестрелка…
Вероятно, так и было на погибельном Кавказе примерно сто лет тому назад, когда не было пулеметов и настильного огня, и все было игрушкой сравнительно с современными войнами. В 1914 году это не была «безделка». «Противник сурьезный», – твердил генерал М. В. Алексеев.
Я увидел много раненых и много нераненых, но первой роты 166-го пехотного Ровенского полка не было среди этих гор и лесов. Да и из этой роты я знал только одного человека, капитана Голосова. Я просто приходил в отчаяние, ну как их найти?! Никто не мог мне указать. Я очутился в совсем глупом положении. Как счастья, искал я эту роту, которая сулила мне смерть или рану. И наконец мне посчастливилось.
Через дорогу, по которой я шел, стали перебираться солдаты, и во главе их был капитан Голосов. Я кинулся к нему, как к отцу родному. Но он посмотрел на меня довольно критическим взглядом, сказав:
– Нашли? Ну, пойдем.
Я пошел за ним, счастливый донельзя, теперь все хорошо.
Мы долго бродили по холмам и лесам, но Голосов, видимо, твердо знал, куда надо идти. В это время ружейные пули начали пронизывать верхушки деревьев, причем свистели довольно приятно. Но были и неприятные. Некоторые пули рикошетировали от граба, имеющего очень твердую древесину.
В этих случаях пуля начинает кувыркаться через голову и визжит нестерпимо. Эти пули самые опасные. Ранения от них бывают ужасны.
Мое дурацкое настроение продолжалось. Я не испытывал ни малейшего страха. Люди роты тоже не проявляли никаких признаков ужаса. Как будто эти пули их совершенно не касались. Правда, они проходили пока высоко, но скоро огонь стал настильнее, то есть пули пошли ниже. В это время мы вышли на какую-то лужайку, и рота по приказанию Голосова из вереницы перестроилась в цепь, негустую, а с большими перерывами от человека до человека. В таком положении, как я понял, мы оказались лицом к противнику, но он был еще далеко, там где-то за лесом. Так как пули пошли низко, Голосов скомандовал:
– Ложись!
Рота легла, держа перед собой винтовки со штыками. Потом последовала команда:
– Встать! Перебежка! Бегом, марш!
Перебежали и снова залегли по ту сторону полянки, то есть уже в лесу.
В это время я опять потерял единственное мое счастье – Голосова. Это произошло потому, что развернутая цепь в сто или двести человек оказалась в лесу и видно было только ближайших людей, справа и слева.
Но раздалась еще раз невидимая команда:
– Вперед! Марш!
Мы пошли. И больше я Голосова не увидел.
Таким образом, та часть роты, которая видела меня, естественно, попала под мою команду. Это было мне до известной степени знакомо. Во время еврейского погрома в Киеве я точно так же оказался во главе кучки солдат, покинутой командиром роты. Они видели меня в первый раз в жизни, и я их тоже. Но через короткое время они стали не только исполнять мои приказания, но угадывали каждое движение руки. Солдат любит, чтобы им руководили.
Теперь я знал примерно, где противник, и понял, что нам надо идти на сближение с ним.
Только значительно позже я понял, что все это была нелепость, и не надо было нам идти вперед. Но последнее приказание Голосова было: «Вперед», – а для меня он был тогда весь «закон и пророк». И я стал вести людей перебежками там, где местность позволяла.
– Встать! Перебежка! Ложись!
Но, кроме меня, было еще два унтер-офицера. И вот они меня поразили.
Они не ложились, несмотря на мое приказание. Торчали во весь рост на страх врагам. И затем я услышал вдруг в тишине, наступившей на мгновение, следующее:
– На случай моей убыли назначаю Иваненко.
Это обозначало, если меня убьют или ранят, вами будет командовать Иваненко, его слушайтесь.
Это была строго уставная команда, которую совершенно хладнокровно произносят в мирное время на учебе. Тогда слова: «В случае моей смерти» – звучат совершенно ирреально. Но здесь это могло наступить каждую минуту в действительности.
Я еще раз прикрикнул на них:
– Лечь!
Но подумал:
«Черт вас возьми совсем! Этим людям страх смерти, по-видимому, совершенно незнаком».
И мы двигались сквозь этот прекрасный лес, грабово-дубовый, дубово-грабовый, а дикий орешник снизу.
А пули все ниже и ниже. Однажды я увидел, как стоявший на коленях солдат вдруг вздрогнул и выругался. Пуля пронизала над самой его головой лист орешника, золотого от заходящего солнца.
Но я совершенно вошел в свою дурацкую роль и вел людей вперед и вперед, а зачем? Я не знал, но был уверен, что так оно и надо. В это время к свисту и скрежету пуль прибавилось нечто гораздо более громкое. Снаряды стали рваться над деревьями. И шрапнель посыпала орешник, вроде как невидимый град.
Я чувствовал, что вот-вот здесь, впереди, то, что мы ищем. Подняв еще раз людей, я очутился на опушке леса. Опушки, как правило, пристреляны, но я этого не знал тогда. Пристреляны – это обозначает, что снаряды точно рвутся на опушке. Тут действительно был непрерывный гром, но это было еще ничего.
Опушка леса для верности была обведена рвом. Это не был окоп, сделанный войсками. Просто канава, указывающая границу леса. А за канавой было открытое поле, полого спускавшееся внизу. Там, внизу, была опять канава, до которой было примерно шестьсот шагов. А за канавой поле подымалось, и за ним был снова лес, такой же прекрасный золото-багряный, примерно в тысяче шагах от нашей опушки.
В этой нашей канаве лежали люди, опираясь на стену канавы, как на бруствер. Лежали плечом к плечу. Прежде всего подумав, что тут наша первая рота, я стал перебегать от одного к другому и, ложась в канаву, спрашивал ближайшего солдата. Спрашивал – это значило, что я кричал ему в ухо изо всех сил, чтобы он услышал среди этого грохота.
– Какая рота? Первая?
И от отвечал, тоже надсаживая голос:
– Никак нет, ваше благородие, шестая.
Я опять перебегаю. Опять говорят какую-то несусветную роту, а первой нет.
Наконец я бросил ее разыскивать и обратил внимание на то, что тут делают эти люди, эти земляки. Тут были молодые и так называемые дядьки, то есть запасные. Один из таких, лет сорока, совершенно невозмутимо, выпустив пять пуль, закладывал новую пятерку и опять палил.
А я, когда вел людей через лес, видел, как трудно подносить патроны. Шестьдесят патронов, которые несет на себе рядовой, быстро расходуются. Поэтому непрерывно подносят новые. Но это достаточно трудно из-за расстояния и обстрела. На моих глазах убило лошадь, подвозившую на двуколке патроны.
Поэтому я закричал с ухо дядьке:
– Куда палишь?
Он указал мне пальцем вперед, на канаву внизу поля, которая находилась на расстоянии шестисот шагов. У меня в ту пору было острое зрение, можно сказать морское, и я стал кричать в ухо земляку:
– Там никого нет!
Он, присмотревшись, ответил:
– А вже ж никого нема?
Я кричу:
– Перестань! Береги патроны!
А он мне:
– А куды ж стрелять?
И показал рукою влево, вдоль нашей опушки.
А я:
– Нельзя, там наши пулеметы, слышишь?
Я понял, что это поручик Маковский там работает. Наших пулеметов было в то время мало, и потому я их различал. Земляк опять спрашивает:
– А куды ж стрелять?
Поняв, что ему совершенно необходимо стрелять куда-нибудь, я показал ему опушку напротив, в тысяче шагах. Там австрийцы могли быть, если они такие же дураки, как мы, то есть лежат на пристрелянной опушке. Мой земляк закивал головой, достал из подсумка новую обойму, засунул в затвор. Я закричал ему:
– Тысячу шагов поставь!
Перевернув прицел на тысячу шагов, он принялся работать, делая это, как добросовестный крестьянин делает свое дело, по-хозяйски…
Видя, что здесь дело налажено, я перебежал на другое место. Тут я втиснулся между двумя молодыми солдатами. Один из них, оскалив на меня белоснежные зубы, хохотал во все горло.
– Чему смеешься? – закричал я ему в ухо.
Он мне в ответ:
– Весело, ваше благородие!
Но я не успел пофилософствовать с ним по поводу этой веселой философии среди окружающего нас ада. Меня что-то так ударило в спину, точнее сказать – в правую лопатку, что, вскочив от невыносимой боли, я потерял сознание.
Очнувшись, я понял, что нахожусь в нескольких шагах от канавы, под большими деревьями, которые ярко освещало заходящее солнце. Понял и то, что ротные фельдшеры какой-то роты перевязывали мне правую руку.
Я сказал, продолжая чувствовать адскую боль:
– Брось, все равно смерть.
Но фельдшер ответил:
– Никак нет, ваше благородие.
Я просил:
– Что ты там возишься с рукой? Здесь, что ли?
– Никак нет, ваше благородие. Вот здесь кровь бежит.
Я не стал с ним спорить. Боль в лопатке начинала становиться терпимой, по крайней мере, я мог дышать и очень обрадовался, когда перевязка кончилась.
– Подымите меня, – попросил я.
Они поставили меня на ноги и я, почувствовав, что могу идти, сказал:
– Пойду.
– Никак нет, ваше благородие, одни не дойдете.
Один из них взял меня под здоровую левую руку и повел через лес.
Чем дальше мы отходили от опушки, где было так весело, по мнению молодого солдата, я чувствовал себя лучше. Вместе с тем я думал, что эти героические ротные фельдшера, которые спокойно перевязывают раненых в нескольких шагах от пристрелянной канавы, более нужны там, чем мне. Я дойду.
Что? Ранен?
Пустяки, безделка!
Это значило, что дурацкое настроение возвращалось.
Я сказал сопровождающему:
– Ступай обратно.
Но он не сразу меня послушался. Увидев вдалеке серую шинель и белую перевязку, он закричал звонко:
– Раня, ей, раня!
Но «раня» не остановился, может быть, он и не слышал. Тогда мой ротный фельдшер сказал:
– Ваше благородие, этот быстро уходит, за ним не угонитесь. А вот, извольте взглянуть, вон тяжелого несут на винтовках. Эти тихо идут, вам надо с ними.
Действительно, я нагнал их и пошел с ними. Солдатская шинель, которую как-то прикрепляют к винтовкам, служит носилками. Несут вчетвером, потому что тяжело вдвоем. Но они шли медленно, а мне хотелось быстрее попасть домой, то есть в штаб. Я бросил их, опять попав во власть дурацкого настроения. Пустяки, дойду! Но был наказан. Я заблудился и снова стал попадать под огонь. Тут я понял, что психика здорового человека и раненого очень различны. Я прятался за бугорками и, присев где-нибудь, думал о том, как хорошо было бы, если бы чьи-нибудь руки помогли мне добраться, и в полной безопасности выпить стакан горячего крепкого чаю. Дурацкое настроение прошло совсем.
Тем временем солнце зашло. Закат еще горел, но с каждой минутой становилось темнее. А дороги я не знал, где штаб полка, не имел никакого представления. Мало того, я потерял уже ориентировку даже в том смысле, что не знал, где мы, а где противник. Сев под каким-то деревом, я раздумывал, что же делать.
Бой стих. Ни пуль, ни шрапнелей. Но последними выстрелами орудий не то мы, не то австрийцы зажгли какое-то строение с соломенной крышей. Этот пожар горел ярко, и я пошел на огонь. Наконец, перелезая через всякие канавы, дошел до шоссе. Бело-багровое, оно простиралось в обе стороны. Но в какой стороне мы, а в какой противник, огонь не говорил. Я взял вправо и угадал. Через некоторое время, подвигаясь по этой удобной дороге, я дошел до домика, где помещался штаб. При свете пожара я узнал его. Еще несколько шагов – и вот лужайка, на которой, очевидно, перевязывали. Под деревьями лежало несколько человек, уже мертвых, а над другими работал врач, который еще сегодня утром гулял со мной. Я подошел.
– Как – уже? – спросил он.
Теперь я не был в настроении: «что? ранен? пустяки, безделка» – и потому ответил:
– Посмотрите, что у меня там такое.
С меня сняли гимнастерку, что было очень больно. Она была в крови. Потом стащили фуфайку из очень толстой верблюжьей шерсти. Как я потом узнал, это она предохранила меня от серьезной беды. Дело в том, что тот первоначальный удар, от которого я потерял сознание, был от так называемой дистанционной трубки, то есть медной головки снаряда.
Эта штука достаточно тяжелая. Падая с высоты, она ударила меня, когда шрапнель разорвалась над головой. Верблюжью куртку стащили продырявленную. Потом была шелковая рубашка, превращенная в окровавленную тряпку. После этого врач мог меня осмотреть. Он сказал:
– Здорово же вас посыпало. Четыре раны. И пули торчат там. Я их вытащить не могу здесь. Надо эвакуироваться.
Но он ошибся. Когда меня привезли во Львов, то какой-то знаменитый профессор, пригласив своих коллег помоложе, сказал:
– Взгляните, какое изящное ранение. Никаких шрапнельных пуль тут нет. Иначе уже давно было бы воспаление. Это одна ружейная пуля сделала четыре дырки. Сначала она вошла в руку выше локтя с внешней стороны. Это первое входное. Затем она вышла из руки внутренней стороны. Это первое выходное. При этом она перебила нерв, и потому некоторое время рука будет бездействовать. Затем она опять вошла в тело, – это второе входное, и, проделав путь в мясе на спине, вышла. Это второе выходное на два сантиметра от спинного хребта. Итого четыре. Вас можно поздравить. Затем сильный удар чем-то тяжелым, должно быть – головкой шрапнели, это рассосется.




























