Текст книги "Американский опыт"
Автор книги: Василий Яновский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
20. Гнев
Поезд нырял в подземельи; мигали тусклые электрические лампы. На полупустой грязной скамье сидел Боб Кастэр; сутулясь, устало закрыв глаза, он прислушивался к собственному шопоту: «горе, горе, горе»… душа его, что ли, выстукивала.
«Горе ездокам, горе пешеходам, горе стоящим на одном месте, горе поверженным. Горе молодым, горе старым, горе женщинам, детям, гермафродитам, педерастам, святым и соблазненным. Горе влюбленным, горе добрым и злым, счастливым и ропщущим. Горе безразличным, полумертвым, мертвым и живым, нищим, чахлым, атлетам. Импотентам и прокаженным, президентам и диктаторам. Горе всем и каждому, отдельно и в совокупности. Горе черным и белым, довольным и бунтующим. Горе святым, подвижникам, ангелам, бесам и грешникам. Горе нам и вам, им и тем. Горе горю, горе радости, весне, солнцу и бытию, сну и пробуждению, камню, дереву, телу и пустоте. Горе замерзшим, но горе и сгоревшим, горе бессеребренникам, лентяям, жертвам, героям и победителям. Горе, горе, горе»… – шептал он, расскачиваясь как дервиш.
Пассажиры с удивлением и опаской оглядывали небрежно одетого негра, что-то завороженно бормочущего: пьян, бредит…
«Вот человек, который не может себе найти места на земле, – продолжал напевать Боб Кастэр: – И постепенно даже потерял самого себя. Птицы небесные имеют гнездо, зверь лесной – нору. А Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову. И все, что от Него, не может найти себе места на этой земле. Так было, так есть и – не будет. Я вижу огонь падающий на ваши головы, о как бы я хотел что-б он уже низвергся»…
А дома Боб уже застал каких-то незнакомых, празднично одетых, дам и кавалеров. Была суббота и сосед, Ники, по обыкновению, давал party.
– Почему так рано? – подозрительно осведомился Боб: нет ли подвоха… Характер его явно менялся.
– Мы успеем пообедать en petit comite, – заверил Ники. – Это всегда приятнее.
За столом собрались только черные: хорошо, но скромно одетые джентльмены, очень спокойно, с достоинством, держащие себя женщины. Там было несколько юношей с Гаити, служащий одного крупного банка в Косто-Рико, сын бывшего президента маленькой республики, доктор, кончивший в Монпелье, их дамы. Боба Кастэра приняли учтиво, благожелательно, без фамильярности и назойливых вопросов. Так, ни одна девица не осведомилась: холост или женат он… и было это им явно безразлично. Закуски, roti de veau и омар. К мясу подавали красное вино: хозяин объяснил, что из всех местных это больше всего походит на бордо.
Беседа велась оживленная и занятная. Говорили о Пушкине (чей портрет висел на стене), о Прусте, о Рильке, о Томасе Вольфе, о раннем периоде Пикассо, о французском восемнадцатом веке. После еды, за черным итальянским кофе с ликером, был пущен в ход дорогой музыкальный ящик: редкие сюиты, Бах, Мусоргский, Моцарт. Гости курили, обменивались тихими замечаниями, улыбками признания, уважения, благодарности. Однако, к десяти часам хозяин начал проявлять признаки беспокойства: изменился, стал грубым и нахальным. Ящик с дорогими пластинками унесли, зазвучала дикая какофония ломающейся на полутактах музыки джаза. Ники даже надел другой галстук: яркий, с пятнами яичных желтков. На столе появилось блюдо с шипящей свининой. Лица других тоже преобразились – туповато-унылые, животные, словно маски идолов. Женщины прохаживались по комнате, вызывающе вихляя задом и грудью. Скоро нагрянули белые. Все в нелепых галстуках: лоск начищенных башмаков, похабные шутки и детский хохот. Они полагали: отправляясь в Harlem, должно вести себя примитивно… и давали волю своим натуральным повадкам. Цветные же не разубеждали их, наоборот, проникались тем же чувством. Так один юноша, недавно попавший в Нью-Йорк, наивно решил, что это и есть цивилизация – начал хватать свинину руками, хрипло вопить и щупать дам.
21. Вечеринка
Пили много и наспех, танцевали: терлись, извивались, отбивали трещотку, мучительно-мелкую, нескончаемую, бесплодную…
Пили и плясали: умело лавировали по узкому коридору вплоть до заповедной ванной – юркали, запирали дверь. Выходили оттуда, – словно выполнив бессознательный долг, – еще более ошарашенные и безликие.
Боб прыгал с одной негритянкой: стремительно она пробежала в ванную. Пока Боб тщился понять значение этого факта, матрос коммерческого флота, недавно вернувшийся из плавания с проломленным черепом, стрельнул за ней.
– Почему ты не зашел? – спрашивала она Боба, через минуту или часы.
– О, ему нужнее, он матрос, – отшучивался тот.
– Ты действительно хочешь меня? – домагалась честная женщина. Боб ее не слушал.
Как это произошло: рядом с ним на диване Магда. Маленькая Магда, что повела сына к парикмахеру и почернела. У нее отличительное пятно на левой груди. Вот она раздевается.
– Сними платье, совсем, – говорит она Бобу: – То really enjoy it.
– I need this room, – казалось шопотом, но властно, одержимая тайной силою, приказала Магда. И все послушно выскользнули из комнаты, провалились: за стенкой, в дырочки, щели и скважины, слышалось хихиканье, кваканье, блеянье, хрюкание, скребки, – тараканов, птиц, свиней, монстров.
Боб покорно разоблачился: два черных тела, – безвольные, анестезированные, полумертвые, – изображали что-то. Ложь. Он не черный. Он не мертвый. Он не желает целовать это жалкое существо. Душа его кровоточит и стенает: заблудилась и стучит в окно, кусая запекшиеся губы… А тело парализовано.
– Ты всегда такой? – спросила обиженно.
– Нет, первый раз в жизни.
– Все равно, – решила Магда. – Теперь ты со мной связан на веки. И в будущей нашей жизни мы встретимся. Если ты не врал, что сильный, ты и для меня пробьешь дорогу, – улыбнулась совсем не пьяной улыбкой, а несло от нее многими напитками.
Боб не мог говорить. Он не мог слушать. Он ничего никому не хочет давать. Он сам нуждается в помощи. Он болен и стар и отравлен, – «другие препояшут тебя», – и ему страшно. Страх и грусть сдавили ему горло.
«Сабина», – взмолилась душа… Где-то теперь ходит, дышит синий цветок, спасительный, родной. Никогда в жизни он ее не любил больше, чем в эту минуту и не чувствовал реальнее – близость. «Сабина». Скорее повидать ее, объяснить, покаяться. Она поймет, простит, спасет.
Посторонние уже давно набились в комнату; безобразные пары фантастически склонялись, никли по углам. Хозяин, Болль, один трезвый, расхаживал по загаженной квартире, курчавый красавец, снисходительно и брезгливо усмехаясь.
Боб начал торопливо одеваться: прилаживать, застегивать отдельные части туалета – с пьяной старательностью… «Посмотрите, я хоть выпил, но отлично знаю, что и как надо в таких случаях делать». Без галстука, захватив у себя в шкафу пальто, он выбежал прочь: в ночь, в Harlem, в стужу.
22. Контрабас
Возле 116 улицы Боб Кастэр проник в Парк и там, на первой скамейке, уткнулся в небытие, в отсутствие. Но постепенно, все ускоряя бег и усложняя рисунок, вереница образов, звуков, красок, запахов, бешено замелькала перед ним. И все упиралось в одно: его жизнь не удалась. Вдруг вспомнил одно из своих ранних стихотворений. Там человек занимается мелкими, частными, даже подлыми, делишками, а в углу стоит ангел и, закрыв лицо руками, плачет. Из жалости к своему Ангелу весь содрогнулся: «Клянусь, я не предам тебя, я не сдамся, буду достоин тебя»… может он вслух пробормотал это. Неожиданно, с края скамьи, отозвался старческий голос:
– Спасибо, спасибо, так и надо.
Боб удивленно разглядел – почти рядом – фигуру старика, бездомного, грязного попрошайки. Кашлянув, тот вежливо произнес:
– Надеюсь, не помешал.
– Ах, мне все равно, – решил Боб.
– Один великий шахматист поучал, – начал бродяга, словно продолжая прерванную беседу: – в шахматах надо быть злым. Это верно и не верно. Вообще в жизни, в творчестве, надо быть злым. Царство Божие берется силою. Когда из мрамора высекают улыбку ребенка, следует удалить резцом ненужные пласты. А камень сопротивляется, в этом диалектика минерала. То же и в собственной душе и с людьми. Побольше жестокости в духовном плане. Царство Божие берется силою.
– Вы скульптор? – спросил Боб: разговор и внешность нищего были так неожиданны для Нью-Йорка.
– Нет, я мистик, – скромно сообщил тот. – Вы тоже мистик?
– Нет, я просто несчастный человек.
– На скамейках парков, в этот час, сидят только несчастные люди.
– Да, но мой случай особенный, – обиделся Беб: – Из белого я превратился в негра.
– Мне 60 лет, но такого явления, как банальное горе, я еще не встречал.
– Извините, чем вы собственно занимаетесь?
– Я музыкант, играл на контрабасе, – объяснил старик. – Вы себе когда-нибудь задавали вопрос: о чем мечтал человек, пилящий, щиплющий контрабас… К чему он готовился, когда посвящал себя музыке? Догадываетесь?
– Нет.
– Ну вот. Он мечтал о виолончели. Из неудачных виолончелистов получаются контрабасы.
– Это замечательно! – вскричал Боб. – Они родились виолончелистами, а жизнь их превращает в контрабасы.
– Совершенно верно. Совершенно верно.
– Извините, – спросил Боб: – Но вы, очевидно, теперь не играете и на контрабасе?
– Да, я взбунтовался, – с достоинством согласился лохматый мудрец. – У вас найдется папироса? Спасибо. Контрабас давал мне приличный заработок; жена привела в дом сына от первого брака. Все было как у людей. Уютная квартира, ковры, друзья. И годы, десятилетия шагали незаметно, бесследно. О своей молодости, о виолончели я давно перестал думать. Только иногда, ночью, в постели, мне вдруг становилось страшно. Тишина, неподвижность и одиночество вызывали какие-то беспокойные и ужасающие предчувствия. Мнилось: вот, вот, я умираю, кончено, уйду из жизни. А ведь была чудесная возможность, несколько десятилетий изумительного совпадения: меня вырвали из небытия, одели, умыли, пустили по этой земле, дали козырь в руки… Но я ничего не сделал, не использовал, и вот ухожу в ничто, без аппеляции и без повторения. Тогда мысль моя обращалась к виолончели: я даже пробовал снова учиться играть. Но наверстать потерянное было трудно, а дилетантизм мне претил. Наступало утро: сутолока, заботы. Сын подрос, и днем казалось разумным ждать от него разрешения моих собственных, отложенных задач. И я жил. Работал в солидном оркестре. Квартира моя находилась в одном из редких, даже для Америки, жилых домов, на 30-том этаже. Привык, каждый день, почти четверть века: полет вверх, падение вниз… Но вот однажды забастовали работники вертикального транспорта и мне пришлось подыматься пешком. У меня слабое сердце, поэтому всходил я медленно, поминутно отдыхая, переводя дух. Путешествие продолжалось с лишним два часа. Представьте себе: бреду целую вечность по месту, надо полагать, хорошо знакомому. И вдруг оказывается: все кругом непонятно чужое. Я увидел жизнь в другом разрезе. Там отворяется дверь и выбегает юноша, а женщина ему что-то кричит в догонку; в приемной дантиста сидит пациент с искаженным лицом; супружеская пара звонит в контору адвоката по делам натурализации; откуда-то выскочила кошка и жалобно замяукала; в кабинете врача-венеролога бледный джентльмен узнает о своей болезни: он выходит на лестницу низко надвинув шляпу, подняв воротник пальто; из отворенного окна 20-го этажа свешиваются женские ноги с туфлями на высоком каблуке: сейчас она прыгнет вниз?.. И запахи пудры, крови, виски, бракоразводных исков, шантажа, типографской краски, злокачественных опухолей; звуки настраиваемых инструментов, всхлипывания детей, щелкания пишущих машинок, последних и первых поцелуев, радио-передач. Земная жизнь во всем своем неестественном искажении! Тогда я что-то понял. Что мне открылось, не знаю. Но одно было ясно: дальше так жить нельзя. Я умру, немедленно, сегодня ночью. Надо уйти, бежать, спасаться, сердце, сердце. Не помню как я очутился на стуле среди друзей. Меня поливали водою, поили каплями, врач щупал пульс: он говорил, что безумие подниматься на 30 этажей. Но я понимал другое. Безумие в другом. В тот же день я ушел. Бросил жену, сына, честный труд и контрабас. Вот собственно моя история. А сейчас, думаю, надлежит внести еще одну поправку. Тогда мне казалось: если буду продолжать жить по-старому, смерть или безумие неминуемы! Теперь я догадываюсь: были и другие возможности. Мог, подобно вам, превратиться в негра.
– Я бы предпочел умереть, – жалобно сказал Боб Кастэр.
– Ах, не говорите глупости, – отмахнулся старик.
– Но почему это выпало на мою долю?
– Вы не ушли. В какую-то минуту вы не сделали соответствующего вывода. Но мы помним: Бог по любви своей предоставляет много возможностей спасения. Вы христианин?
– Да, – ответил Боб, – христианин. Или вернее, хочу быть им.
Беседа заглохла. Боб укутался потеплее в пальто, съежился. Старик что-то бормотал, неразборчивое.
– Вы читали Паскаля?
– Отрывки.
– Паскаль берет вас за плечи, он повторяет: не спи, не спи, не спи.
Боб к удивлению своему почувствовал, как его трясут чьи-то могучие руки. Открыл глаза: туманный рассвет, теплый и гнилостный. Над ним стояло двое полицейских, критически его разглядывая.
– Где старик? – вскричал Боб Кастэр.
– Старика нет. И лучше бы тебе тоже провалиться, – посоветовали ему. – Доберешься своими силами или нам тебе помогать?
– Я не спал, я не пьян, зачем вы так говорите? – возмутился Боб.
23. Заколдованный круг
Как ни странно, после событий этой ночи Боб Кастэр почувствовал себя даже окрепшим, словно приложившись к благодатному началу покаяния и прощения. Приток новых сил был вполне кстати, ибо жизнь, – как всегда случается, – успела сразу швырнуть еще одну охапку тяжестей.
Во-первых, выяснилось, что адвокат Прайт столкнулся с враждебными кругами и обманывает Боба: под влиянием угроз Клана или гонорара масонских лож, чего-то другого или всех причин в совокупности, только он предал интересы своего клиента. Вел дело не честно. Бумаги, которые они сочиняли, никуда не отправлялись, и ответы, будто бы получаемые, оказались апокрифами. Боб набил ему морду. Роста Прайт был огромного и кулаки имел внушительные, но не защищался и принял наказание покорно. Однако, найти подходящего адвоката стало еще мудренее: трусили, виляли.
От прямой, неотложной цели приходилось сворачивать в сторону мелких и спорных забот. (Так биолог, чья основная задача открыть тайну жизни вообще, постепенно откатывается в мир насекомых и кончает свою деятельность на глазном нерве дрозофилы).
Анализ показал, что Сабина беременна.
– Если ты настаиваешь, я буду разумеется с тобою до конца: не у тебя операция, а у нас обоих, – объяснил Боб.
– Ведь иначе нельзя, – умоляюще, но упрямо решала она.
Сабину возмущали его доводы. Она не считала это убийством. И во всяком случае: плодить несчастных и портить свою личную жизнь – большее преступление. Если бы он упоминал о своей любви, о их любви, даже в прошлом, о твердом желании сохранить именно этого ребенка (а не отвлеченно), Сабина бы уступила. Но Боб так не говорил. Наоборот, ему нужна была ее самочинная готовность итти на жертву – улыбаясь, на эшафот. А этого, очевидно, Сабина не могла дать.
Вдобавок ко всем бедам, доктор Поркин, пользовавший Боба, успел незаметно исчерпать весь запас своей доброй воли. Не то, что он собирался прервать лечение. Нет. Но у Боба создавалось впечатление, что на этом пути многого ждать не приходится. Он побывал у хирурга, друга Поркина, который предлагал совершить пересадку кожи: хотя бы местную, – и вызвать реакцию на остальных участках. Но операция сложная и болезненная. И Боб, хотя бы по недостатку времени, пока не решался!
На служебной лестнице Боба также обидели: перевели из отдела классиков в отдел школьных пособий, – в другой подвал. Благодаря этой уловке жалование Боба оказалось уменьшенным на полтора доллара в неделю и уравнено с окладом остальных негров. Хозяин издательства был поклонником Dale Carnegie и горькие пилюли предподносил подслащенными, по системе этого великого американца. Он, впрочем, обчелся: один славянин так жестоко избил его за дешевое христианство и ничего не стоющую любезность, что ему, основателю фирмы, понадобился гипс и больничная койка.
От шефа подотдела классиков Боб без труда узнал адрес врача, сделавшего аборт: «Человек хороший, хотя несколько странный», – сочувственно предупредил бывший начальник.
И робкой парой, держась за руки, Боб и Сабина поднялись по неказистой лестнице. О, если бы они поняли тогда стук своего сердца: всю нежность и печаль… о, если бы они поверили только.
Доктор не проявил энтузиазма: «теперь очень опасно, дорого, в сущности, почему ей не рожать?»
– Но вы настаиваете, тогда лучше делать немедленно! – перешел он на другую крайность.
Сабина желала подождать еще с недельку (все-таки продолжала надеяться).
Операцию условно назначили к этому времени: середина февраля.
– So long, – сказал доктор, выпроваживая их.
Они стояли на ветренном, студеном 2-м Авеню: близко катила лед East River и присутствие огромных масс замерзающей воды ощущалось всем нутром. Сабина долгим взглядом припала, присосалась к Бобу. Он не обращал уже внимания… Раньше надеялся: вдруг заплачет, вскрикнет, уткнется в грудь, – «милый, ненаглядный, прости, родной, прежний мой». Теперь испытывал только раздражение: унизительное, бесплодное примеривание, высчитывание, сравнение.
Виновато, растерянно озираясь, она зашагала к Собвею, – на работу, – исчезла, как фантом, под землей.
24. Макс и Ко
Она служила секретаршей у литературного агента. Патрон ее – сокращенно: Макс – не стал великим писателем только потому, что роль мэнаджера гораздо ответственнее и требует большего дарования. Целыми днями, иногда даже в праздники, Макс давал инструкции, переучивал европейских литераторов, натаскивал энергичных американских юношей и вдов, правил рукописи, спорил, разбирал, ставил хирургический диагноз и трепанировал. Телефонная трубка была у него зажата меж ухом и плечом, – негр тут же лощил его сапоги, – одной рукой он что-то отмечал в календаре, в другой он держал рукопись, просматривал ее, ухитряясь еще отвечать на спешные запросы сотрудников.
Искусство для Макса родная стихия, и только эти бестолковые «творцы» мешали ему своей непонятливостью. В голове у него царил образцовый порядок, но когда он встречал людей, поживших в Европе, то всегда чувствовал себя неловко, словно в сумасшедшем доме, когда не знаешь доподлинно с кем разговариваешь: доктор ли, больной, санитар? Прочитав рукопись, Макс сразу улавливал суть и мог объяснить: хорошо ли это, плохо и почему… и как, изменив структуру, улучшить произведение. Ибо много зависит от структуры.
Вообще, произведение делится на содержание и форму. Бывает хорошее содержание и неумелая форма – это провал. Возможно банальное содержание и удачная форма – это интереснее.
Еще имеются – типы! Очень важно: типы – центральные и побочные. Оформляется вещь при помощи диалогов и description. Главное – диалог. Description знаменитые писатели сами не делают – поручают своим секретаршам. «Когда вы описываете воду, – поучал Макс, – следует играть прилагательным опасный: безопасная вода, небезопасная волна, опасная глубина… это всегда удовлетворяет».
И, конечно, надо быть реалистом: human. Если героиня влюбилась, но у того жена, то это конфликт между страстью и долгом: human. «Но если вы занимаетесь человеком, который не желает умереть: ни сейчас, ни через 40 лет… то это надумано. Великие писатели вам не пример: только когда прославитесь, начнете фантазировать».
Блестящие идеи осеняют любую барышню, а вот отлить как следует, это уже мастерство, техника. Макс имел даже философию искусства: маленькая истина, постепенно превратившаяся в отвратительную ложь: «искусство обращается к эмоциям человека; если я, прочитав книгу, почувствовал волнение… отлично; а если не подействовало, значит дурно».
– Но вас больше всего задевают коньяк и женские ноги! – рассердился как-то один из его немолодых уже клиентов и ушел хлопнув дверью (а потом вернулся: в других конторах хуже).
Действительно, теория Макса утыкалась в нищету его эмоционального опыта. «Представьте себе папуаса или 14-ти летнего мальчишку, чьи душевные движения являются высшим арбитром… и вы поймете в какой опасности наша культура», – не раз порывалась Сабина ввязаться в спор. Но сказать такое, значит смертельно уязвить его. «Замечательно, но это не искусство», – часто повторял Макс загадочную фразу: – «это не литература». В его башке все было поделено, классифицировано: роман, повесть, пьеса, исторический роман, публицистика, философия, наука, – без переклички. Так, в детских пособиях, физика, химия, ботаника, в разных концах книжки и нигде не сливаются. Он обладал удивительным нюхом: прочитав наскоро, в присутствии автора, рукопись, Макс выуживал лучшее место, – сравнение, сцену, – и говорил: «Это очень хорошо, но здесь не кстати». Один француз, рассвирепев, попробовал объяснить ему, что бессмертные книги сохраняются в веках только благодаря этим неожиданным, великолепным отрывкам: одолеть нынче целиком Илиаду, Данте, Дон-Кихота, Шекспира, скучно и бесполезно… гениальная страница потому неуместна, что она гениальна, и нужно сохранить ее хотя бы выпирающей, а не кромсать, резать. Но Макс не обращал внимания на «гениальных» фанатиков; к тому же он сознавал: задача автора отстаивать свой товар, дело редактора защищаться, а его роль, посредника, сглаживать противоречия.
Если бы Макс говорил: – Я вас не учу писать, я вас учу продавать… Сабина простила бы ему многое. Но нет, он искренне одобрял всю эту убийственную для творчества систему. Макс утверждал: «Принесите мне воистину талантливый рассказ и я наверно его продам. Все вещи, которые мне возвращают, имеют дефекты: я вижу их».
Но после несколько месячных пыток и мытарств, Макс, вдруг, вручал писателю чек, – куш, превышавший иногда его десятилетий заработок, там, на родине. Было над чем задуматься. Так множились кадры соблазненных, усталых, патриотически настроенных мудрецов, популяризаторов чужих (а иногда и собственных, ранних) идей, трудов, находок.
– Я теперь понимаю, почему большие американские писатели живут в Европе годами, – признался Сабине русский журналист, дожидаясь приема у Макса.
С очерком этого русского вышел следующий анекдот: Героиня, молодая девушка засмеялась: «и слыша ее смех, все в доме невольно заулыбались»… Так значилось в тексте. И Макс запротестовал: «Невозможно, кто видел, что они все в разных комнатах заулыбались?» Спор продолжался в связи с другим положением: чудное утро, море, пляж, чайки, – герой пленен красотой природы, но чувствует, однако, себя несчастным, лишним. Макс решил: «нелепо, окруженный таким великолепием, герой должен радоваться». После скандальных препирательств, русский уступил и добился чека.
– Америка странный мир, – сообщил он Сабине, получая деньги. – Она имеет свои плюсы.
– Вы не знаете Америку, – возмутилась Сабина и горько потом жаловалась Бобу.
У Боба Кастэра занятия протекали в несколько иных условиях, но не менее лживых и бездарно-ограниченных. Постно-религиозный, скупо-христианский, лже-добродетельный и самоуверенно-меркантильный дух.
Предполагалось, что сотрудники попадутся идиоты, кретины и устанавливалась (сверху) надлежащая практика – рутина – на все возможные случаи; поскольку рабочий соответствовал этому интеллектуальному уровню, дело двигалось согласно плану; если же служащий проявлял интерес, самостоятельность, т. е. был живым человеком, не только дома или на рыбной ловле, но и в предприятии, то он страдал, оказывался вредным и удалялся, подобно наросту. Из двух телефонисток, место одной постоянно освобождалось: и этих, кочующих, барышень Боб всех заметил. Ту же, что без перебоя сохранялась, – т. е. пришлась кстати, – Боб не запомнил: ни голоса, ни лица, ни имени. Доска, идеальная, плоская, сглаженная. Утешение начальства, созданное в процессе сверх-естественного отбора.
Никаких перемен, даже улучшений! Рутина и только. Вам платят за рутину. Ничего не затевай в разрез с освященной нормой, даже если это явно диктуется здравым смыслом. Произошла непредвиденная заминка? Спроси старшего, он позвонит дальше. Ответа нет? Не важно: ты покрыт, – you are covered, – ответственность переложена. Главное, избегай инициативы и личной ответственности. Инерция. Не думай. Программа рассчитана не индивидуально, а на группу, на артель.
«Американизм это клюква Соединеных Штатов, – думал Боб. – Большей отсталости, технической и организационной, трудно найти и на Балканах. Тут какая-то тайна».
Довольно гладко и без резкостей Боб Кастэр высказал это заведующему персоналом: тот громил их за очередную погрешность по отношении к Святой Рутине.
– До войны у нас цветных не принимали. Всем известно, что они ленивы и недисциплинированы. Но такую распущенность, как ваша, мы даже не предполагали возможной.
– Вы дурак, – заверил его Боб. И откланялся. Он легко нашел другое место, однако, катясь вниз по социальной лестнице. Между прочим выяснилось еще одно неудобство его положения: круговая порука, зависимость неизвестных собратьев от его поведения. Если Боб, в шутку, приставал к золотушной итальянке, работавшей в той же Cafeteria, то пострадать могла раса черных в целом. Отныне, только семья его, вид, племя, принимались во внимание.
Дни мелькали хмурые, невзрачные, без запаха, без света, без вдохновения, как в тюрьме или в культурном концентрационном лагере. Ему недоставало друзей: пяти-шести человек его круга, интересов, устремлений. Но их нельзя найти. Даже люди, близкие ему по Лондону или Парижу, претерпевали здесь странные изменения, – в своем роде под стать трансформации Боба Кастэра, – перерождались. Конечно, Сабина. «Она мне нужна теперь. Именно сегодня. Скажу ли я это ей когда-нибудь?»








