Текст книги "Американский опыт"
Автор книги: Василий Яновский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
33. Дарданеллы
Дарданеллы – это узкий пролив, по которому может плыть только одно крупное судно, – не садясь на мель и не задевая берегов.
На берегу установлены батареи с таким расчетом, что всякий идущий мимо корабль попадает в фокус артиллерийского огня: достаточно нажать кнопку и смертельный шквал свинца низвергнется на смельчака.
В жизни любого человека есть такие Дарданеллы: когда его курс лежит через узкое горло и тяжелые орудия готовы обрушиться на него, – яростно, сразу. Все проблемы… Социальная: честный гражданин вдруг обнаруживает, что он проживет и умрет нищим, а вот другим доступно многое, благодаря деньгам. Сексуальная: он женат и привязан к семье, а все-таки не удовлетворен… хочется любви еще, так и кончит, разминувшись с обещанным даром. Биологическая, религиозная: молодость прошла, начались недомогания, а впереди неминуемая пустыня, смерть, и душа бунтует.
Этот период обыкновенно наступает после тридцати лет. Возраст Господень. Как у Данте: посередине странствия земного.
У капитана на выбор несколько возможностей… Одни тушат котлы, выключают машины, бросают якорь по близости (или возвращаясь немного назад), мелкими тружениками, добрыми отцами заканчивают свой рейс, бессознательно перекладывая тяжесть прорыва на плечи потомства. Другие, с поднятыми флажками, мечутся, снуют, петлят, жульнически вертятся у опасного пролива, создавая иллюзию движения, предприимчивости, творческой удали. Если это поэт, он избирает себе звучный псевдоним и вылущивая у трагических современников или предков самое доступное, поддающееся популяризации, преподносит толпе, пожиная плоды подвигов безвременно погибших героев. Если это ученый или философ, то он крадет две, три мысли у часто враждебных друг другу учителей, сплавляет их, со вкусом сглаживает углы, создает оригинальную теорийку и, выслужив орден, достойно и обеспеченно доживает свой век, ревниво следя за успехами многочисленных, понятных ему конкурентов. Если это акробаты-циркачи, то они повторяют опасный номер, даже подняв чуть повыше трапеции, – с тою разницей, что внизу тщательно прикрепляют спасательную сетку.
Есть еще выход: юных, одержимых, Артуров Рэмбо. Восторженно, налегке, они кидаются очертя голову и получив смертельный удар идут ко дну, оставляя о себе память и песни в грядущих поколениях.
Наконец Бетховен, Толстой, Пастер, Микель-Анджело… Вооруженные всеми дарами молодости и техники, богатые опытом, своим и чужим, закаленные в борьбе и походах, эти дредноуты уверенно, ночью, с потушенными огнями, осторожно подкрадываются к узкому горлу (память об этом часе жила в них еще до рождения), – и неожиданно бросаются на прорыв. Раньше чем дежурные посты догадываются зазвонить тревогу, тяжелый броненосец, сразу сумев лечь на правильный курс, полной мощью своих винтов успевает прогрести уже пол-пути. Получив первое накрытие, ему, однако, удается развернуться и двубортным огнем своих чудовищных башен он мгновенно заливает, давит сторожевые батареи. Подбитый, с пробоиной, потеряв часть экипажа, – в трюме хлещет вода, палуба в крови, на корме вспыхнул пожар, – дредноут проносится через опасную зону. Содрогаясь от стука машин, в огне и дыме, с предательским креном, он гордо врезается в открытую, чистую воду, где море, небо и земля уживаются без противоречий. Внушительный, изуродованный красавец-великан, он скользит вдоль обетованных, заказанных берегов, грозный и всем чужой, скрывая свои пробоины и ужасающий опыт. Но тут происходит скверное чудо. В образовавшуюся дыру, вслед за победителем, устремляется всякая дрянь, плотва, посредники, контрабандисты, торговцы белым товаром: религии, науки, искусства. Они мечутся у высоких, обгоревших бортов гиганта, апплодируют, объясняют, даже учат, пишут воспоминания, критику, историю. Многие из этой наглой братии удосуживаются без труда заплыть подальше самого броненосца, возвращаются назад с коммерческой прибылью, снова отлучаются и внешность у всех благообразная, сытая, общественно полезная, при верных женах и дорогих любовницах. Дредноут постепенно начинает гнушаться совершенным подвигом. И когда на суше, учитывая последний разгром, ставятся новые батареи, с большей кучностью огня, у него нет уже причин или охоты немедленно подавить их орудиями своих почерневших башен.
34. Спокойной ночи
Расставались около полуночи. Изредка Боб заночевывал: умоляющий, упорный, обиженный, – побитой собаки, – взгляд Магды. Она быстро собиралась и, гадливо ежась, выбегала, грубо опережая навязывавшегося в спутники, дон-жуана Прайта.
Следом за Магдой медленно выходил Спарт. Страдая бессонницей, он в теплые вечера еще долго сидел в парке на скамейке, кряхтя и позевывая.
А весна в Нью-Йорке уже быстро развернулась, стремительная, тропическая, однонедельная, несущая в себе ядовитые семена грядущих времен года: лета, жары, духоты, испарины, осенних дождей, студеных ветров, простуды и гниения.
Боб осторожно укладывался в постель; Сабина сразу открывала ему объятия: приникая, кутаясь, ища нежности. Похоже на счастье. Сабина не портила этих часов, не отравляла, не будила сомнения. Но порою, в самых неподходящих сочетаниях, она вдруг прорывалась замечанием, от которого у Боба Кастэра по-старому темнело в душе и жизнь с шумом проливного дождя барабанила где-то снаружи, ненужная и постылая. Так, однажды, вспомнив о давней, известной Бобу, случайной связи, она проговорилась: «До того он два года сидел в концентрационном лагере, без женщин».
«Ну как это усвоить, впитать, переварить? Хорошо, я снова стану белым, выздоровею. Но это, это, это останется? – вопила его душа. – В ней есть что-то от суки, не развращенной, чистой, искренней. Но и во мне есть от кобеля, причем смердящего кобеля. Минус на минус здесь не дадут плюса. Значит все погибло и любовь не может такого перечеркнуть? Тогда не стоит жить, материя выше духа, зримые факты сильнее. Так ли? А, может, это трусость, неумение, идолопоклонство? – Спокойно, спокойно, взывал Боб. – Что такое материя, ее плотность, устойчивость? Прочность цепи измеряется по наиболее слабому ее звену. Пропускаемость моста определяется самым узким его пролетом. Но в духовном плане все наоборот. В этом торжество духа над материей. Поэт судится по лучшему своему стихотворению, ученый по гениальной догадке, святой по подвигу, а не прошлым падениям».
Он лежал в темноте, напряженно вытянувшись, обычный комок, – спазма пищевода, – душил его; с горечью шептал: «А все-таки я проиграл. Надо быть честным и мужественным, сделать выводы: я проиграл».
– Неужели это навсегда сохранится и будет отбрасывать нас? – голос Сабины: с тоскою, и в то же время ликуя… Она в центре любовной бури, пусть мучительной, но праздничной и напряженной.
– Можно уничтожить, преобразить, – с усилием, сурово и жалостливо решил Боб. – Надо только очень возмутиться, долго болеть, не захотеть принять. Гадости не вечны. Гадости торчат только во времени. Гадость умирает и небытие это сверх-гадость. Существует только существенное. То, что сотворено Богом, вечно, а остальное ничто, вакуум, недоразумение. Человек должен только выбрать и показать, с кем он интимно связан. От чего никнет, страдает, что утверждает в жизни, к чему тянется, чем дышет. «Великая и страшная борьба ждет человеческую душу», – вспомнил он вещие слова языческого философа. – В этой борьбе и решается судьба души, а, может, и всего мироздания. Главное, – продолжал Боб Кастэр: – главное, мы не знаем, в какую минуту жизни или смерти, на каком поприще душе навяжут этот бой. Человек всю жизнь думает, что его назначение астрономия, а подвиг ему вдруг нужно совершить в семейном плане. «Да будет воля Твоя».
Так говорил Боб, чувствуя: блаженно удаляется, взлетает, прикасается к некоему целительному источнику… Все делалось легче, доступнее, яснее. И через это счастливое состояние он возвращался назад к Сабине уже с другой стороны: понимающий, сильный, отечески, мужественно близкий, с опытом со-причастности, со-вины. В голове что-то облегченно сдвигалось: хотелось немедленно, по-новому, начать действовать, жить. Но когда он задавал себе вопрос: как же это по-новому… он ничего не мог придумать, кроме отказа от Сабины, от борьбы за свою кожу, за свою нерушимую личность. Поворот на 180 градусов. А этот древний путь монастыря, испробованный многими, его возмущал и совсем не представлялся в данном случае желанным. Его тема, всю жизнь нашу целиком, сохраняя богатство и сложность, поднять, втиснуть в рамки благодатного бытия, – а не удовлетвориться двумя, тремя вылущенными зернами ее.
– Перед невходящими во встречные двери распахнутся врата… – повторяла Сабина строчку из его старой поэмы. Она любила стихи Мастэра, воспитывала в нем интерес к его художественному прошлому и даже гордость, досадуя на него за пренебрежение и халатность.
Боб сам воспринимал эти произведения как чудо… не понимал, кем и когда они были созданы… действительно ли Робертом Кастэром? В Америке он потерял дар и всякое творческое поползновение. Однажды, Боб гулял по вечерней улице в Бронксе… Вот напротив коттэдж, – в угловом окне, за белой шторой, вдруг, зажглась лампа. Кого это касается? Бывало, его сердце сжималось поэтическою грустью в такую минуту; хотелось узнать, кто живет за этими стенами, – девушка перебирает клавиши пианино, мальчик читает Диккенса, ночью мать обнаружит: весь в жару. Какая у них жизнь впереди, у каждого своя. А тут Боб Кастэр равнодушно прошел мимо, не дрогнул, его эти люди не занимают: их прошлое, настоящее, будущее однотипно и без благодати. Раз еще, он брел по набережной Гудзона и вдруг его осенило: в Европе река преисполнена поэзии. Гранит, отражения огней, женский силуэт, гудки машин въезжающих на мост, даже фабричная труба на том берегу рождают какие-то воспоминания, сравнения. А тут, все гладко, без тайны, уныние, скука. «В Соединенных Штатах нет лирики, – записал Боб на обложке своего старенького блокнота. – По крайней мере во мне она убита!»
Конечно, цепь неудач, захлестнувшая Кастэра, тоже не способствовала его творческой жизни. Художник немного похож на шофера: нельзя напрягаться до последних границ, уделять все внимание рулю, – тогда наверное заденешь фонарь. Нужен не максимум настороженности, а оптимум в сочетании с другими способностями. Хорошо знать о страданиях и грехе земли, но слишком большая пытка или явная смертельная опасность не позволяют созидать, взращивать.
– Обними меня вот так, – шептала Сабина из темноты.
И снова она. Блаженство на пороге рая. Минута, когда ворочаясь, словно плывя на спине, она испускала свой жестокий, торжествующий крик: не человеческий. Боб разгадывал ее лицо: страдальчески сладостное, занесенное в другой мир, восхищенное. Будто действительно, стоя крепко ногами на земле, Сабине удавалось припасть к небу. Чувствуя себя соратником, автором, ваятелем, он был горд и счастлив. Теперь он знал. Рай – это давать больше чем получать, сеять радость, одушевлять материю.
Юношей, собираясь писать стихи или дневник, Кастэр всегда испытывал томление духа, подобное рвотной тошноте: душа его напряжена до отказа, а тело не участвует, должно застыть в совершенном бездействии. Какая нелепость. А есть виды творчества, где от мастера требуется подлинное физическое усилие. Полярный исследователь. Микель-Анджело, взрывающий глыбы мрамора или годами раскачивающийся вниз головою под куполом Сикстинской Капеллы. Дирижер, неистово поднимающий и заглушающий то трубы, то скрипки. Боб Кастэр завидовал им. И только в деле любви, где сочетаются элементы атлета, скульптора, музыканта, завоевателя новых земель, он открыл вдруг возможность использовать, одновременно, многие свои душевные и телесные способности.
– Теперь ты станешь моей собачкою? – нежно и грустно спрашивал он.
– Я бы хотела, чтобы твоя кровь потекла в моих жилах, – изнеможенно шептала Сабина.
35. Флора и фауна
В ночи, когда Боб застревал у Сабины, Магда отправлялась спать в его комнату. Ехала трамваем и собвеем; брела мимо нищих домов, лавок, гаражей и баров. В теплые, холодные, сухие, мокрые, зимние, весенние вечера одетая почти одинаково: тот же потрепанный, без возраста, бурнусик, в открытых, старых туфлях, сгорбленная, худосочная, – толкни, упадет, но какая упрямая! Она сильно изменилась за последние месяцы.
Маска желтовато-темного лица, со смеженными от усталости и бессонницы, припухшими, веками. Побитая, обездоленная собака, неприятная, но именно такую следует подобрать, согреть, накормить. (Глупцы по объявлениям ищут молодых породистых сетеров, чистых кровей).
Магда плелась, в одиночестве, вспоминая своего четырехлетнего сынишку. Бывало, она вот так возвращалась с мальчиком: держала за руку, – в слякоть, в темноту, в сиротство. Тогда из пальцев ребенка в ее большую, нелепую руку текла сила и вера. Сын с надеждой и любовью давал себя вести: хоть на эшафот, – мать знает, мать добрая. А она в это время думала: куда итти, надо ли вернуться домой и завтра снова жить… Хорошо бы иметь большого отца, тихо следовать за ним. Это и есть Бог. Кругом черно, неуютно. Ребенку жутко.
«О чем ты думаешь?» – спрашивала Магда. «Я думаю о волке, огромном, со злыми зубами – отвечал он, а потом: – Это очень страшно, Бог?» Ему теперь пять лет, живет в чужой семье, возле Филадельфии. «My mommy, my mommy» – шептал он в смертельной тоске, когда его увозили, с той прозорливостью, которая присуща исключительно детям (и напрасно взрослые их так легкомысленно утешают).
Жизнь Магды тогда казалась осмысленной: ребенка надо кормить, одевать, укладывать вовремя. Стирала, штопала, варила. Решила: и это обман. Другие сумеют сделать лучше! Дитя отдали: муж настаивал. Он был прав. Магда плохо влияла на мальчика, утверждал он. Странно, ребенок совсем не заметил перемены, происшедшей в наружности матери. Единственное существо в мире, самое близкое, восприняло ее трансформацию, как несущественную. Но с ним начались разные конвульсии, галлюцинации. Магда знала происхождение этих припадков: муж ее спал с другою женщиной, – делал вот так и вот этак. Ребенок не бревно, – чувствует. Даже она, в такие ночи, испытывала злую печаль и беззвучно рыдала на полу: обоих трясли нечистые страсти, порожденные отцом и супругом. А муж делал вид, что не понимает, смеялся, пригрозил ей сумасшедшим домом. «Разве аргумент безумие, – презрительно шептала Магда: – Пусть безумие, но ведь это не причина, а следствие». Муж ее не почернел, но, Боже, как изменился: не узнать. Разве такого она десять лет тому назад полюбила. Все линяет, цветы вянут, дети выбрасывают свои игрушки. У теленка белое мясо, а подрастет получается красное, – beef. «Гадина, гадина», – вспоминала вдруг Магда Сабину, чувствуя свои особенные права на Боба и уверенная, что он ее не прогонит. «Что у тебя, усатая, родится еще неизвестно. Обезьяна или кошка. А, может, ничего не родится, подожди, Бог все видит».
От остановки собвея Магда пугливо бежала несколько кварталов на восток, шарахаясь от редких прохожих, опасаясь почему-то здесь встретить Прайта.
Пробравшись на цыпочках в комнату Боба, она, не зажигая света, подстилала себе старенькое пальто, ложилась на пол, укрывалась жестким одеялом, все дымя неизменной, безвкусною папиросой. Боб спал у Сабины и она почитала за долг мучать свою плоть, бодрствовать, плакать и молиться, – искупая его грех. В тайниках души, Магда произвела Кастэра в подобие мистического супруга и беременность той воспринимала с чувством гнева и отвращения. Мысль, что Сабина благополучно станет матерью, ей казалась недопустимой, равнозначущей смертному приговору. Исступленно молясь, она дала клятву умереть в тот же час, – если ребенок родится живым! Приняв решение, ей стало легче жить. Всегда мечтала о самоубийстве… теперь понятно, когда это надлежит сделать. Еще несколько месяцев сроку. Причину гибели Боба она видела в Сабине: кругом виновата. Да и теперь сбивает его с толку, разжигая похоть. Но ухаживала за нею добросовестно: могла бы подсыпать яду Сабине… Нет, разрешить спор: кто прав, кому наказание… она предоставляла Христу, уверенная в собственной непогрешимости.
Магда унесла украдкою шприц, забытый доктором Спартом. Лежа на полу, она доставала его и тыкала иглою, – в тело, в лицо, в уши. Улыбалась: до чего эта боль незначительна, по сравнению с душевною мукой. Застывала в полусне, полуобмороке. Муж, Боб, отец, сынишка, медленно вращались кругом нее, как по манежу. Суд, казнь, торжество. Дико вздыхая, молилась, бормотала нежные слова.
Там на полу, утром, ее иногда подбирал Боб. Придя в себя, успокоенная, она принималась смеяться, петь, шутить, делиться мыслями, догадками. Так, раз Магда сообщила: «У людей, что долго живут вместе, спят в одной постели, едят ту же пищу, читают те же книги, дышут одинаковым воздухом, образуется постепенно та же флора и фауна, – в кишках, в легких, в душе».
– Я не желаю иметь с тобою однородную флору и фауну! – яростно возмутился Кастэр. Ведь просто развязаться с нею. Но тогда она погибнет. Отречься от Сабины, от ребенка, от личного счастья, посвятить жизнь Магде: вдувать кислород, дышать за нее. Не может и не должен. Значит: полумеры, ложь, жалость. – Я не намерен иметь одну флору и фауну с тобою! – повторял он сердито и обиженно.
А она в ответ улыбалась, лживо-кротко и свысока, точно внутренним взором разглядев уже место и время, когда это неизбежно случится.
36. Окно
Попрощавшись, – во второй или третий раз, – с Бобом и Сабиною, Прайт последним оставлял полюбившийся ему дом. Нажав кнопку лифта, он сразу, не дожидаясь, пускался, вприпрыжку, вниз по лестнице. Словно вспомнив про неотложное свидание, выбегал на крыльцо, суетливо спеша к автобусу (случалось, даже брал такси). Впрочем, иногда, он пересекал еще Авеню, чтобы за углом у ларька купить букетик цветов.
Жил Прайт на Вест 73-ей улице. Войдя в квартиру, он снимал пальто, пиджак, туфли и в одних носках проходил в темную уборную: из окна легко было разглядеть напротив, – ванную комнату соседей. Там, около полуночи, с регулярностью электрического робота, женщина занималась своим туалетом… Купалась, мыла волосы, делала педикюр, завивалась, стирала, голая, чулки и лифчики. Всю ее увидеть Прайту не удавалось: только поочередно, – торс, живот, ляжки. И хотя, за многие месяцы, он успел изучить подробно анатомию этих отдельных частей, но составить себе впечатление о целом – не сумел, даже приблизительный возраст – ускользал. Некоторые стати Прайту определенно нравились, другие – поменьше, например, лицо совсем не прельщало. И, вообще, он далек был от упоения. Но по вечерам, оставшись один, он с точностью маниака устремлялся к окну, считая долгом вежливости, что-ли, не пропустить этого дарового представления.
Минут двадцать, точно выполняя священную обязанность, Прайт, явно скучая, переминаясь с ноги на ногу, простаивал в ванной, терпеливо дожидаясь конца сеанса. Вот она готова, протягивает руку: свет погас. Вернется снова: забыла что-то. Исчезает опять: уже до завтра. По некоторым приметам он догадывался: в квартире есть мужчина, но ни разу его не заметил – то ли он мылся на заре, то ли совсем не мылся.
Неудовлетворенно вздохнув, Прайт проходил в спальную; закурив трубку, с книгою укладывался в постель. Отставной критик теперь читал только детективные романы: классиков он знал, а современные писатели – продажные халтурщики.
* * *
Чета, жившая рядом с Прайтом, поселилась в Нью-Йорке недавно. Женщина родилась в штате Иллинойс, – ирландских и шотландских корней. Воспиталась в маленьком городке. В Америке сто тысяч таких собраний построек: среди пустыря, грустной, неопределенной степи, прокладывается дорога, вырастают здания, фабричные цистерны. Почтамт, банк, две церкви, drug stores, два кинематографа, бензин, гараж. Девица, работавшая у нотариуса, могла бы сесть в кассу театра или преподавать в школе; пастор случайно не заведывал банком; директор банка отлично управлял бы универсальным, десятиэтажным магазином. Жена доктора могла бы быть матерью детей смотрителя музея «Art and business». Все заменимо в этом городе: люди, машины, здания. Банк не трудно поместить в школу, почту – в церковь, а церковь – в синема. В церкви поставили громкоговоритель и священник наставлял грешников при помощи грамофона; кинематограф обзавелся тяжелым, во всю стену, органом и подолгу, особенно в большие праздники, надрывал уши псевдо-религиозным гулом.
Эмили посещала high school, там познакомилась с Диком, – ее первым мужем. Вместе ходили в drug store – ice cream soda – танцевали, целовались. Ясно: влюблены. 18-ти лет вышла замуж. Весь склад жизни, – воспитание, детство, зрелость, – неуклонно толкал к одному: брак! Это последнее, окончательное решение половых и экономических затруднений. Так учила школа, церковь, полиция, литература, Холливуд. Эмили регулярно, дважды в неделю, смотрела новые фильмы. Любовь бескорыстна и священна, а брак нерасторжим. И хотя в газетах она читала про разводы, похабства и скандалы кинематографических звезд, – да и в собственном окружении приходилось натыкаться, – но связать вместе эти противоречивые явления ей не удавалось. «Если допустимо разводиться, изменять, снова жениться, – думала она, – то где же конец? Нет ничего больше верного, вечного, непоколебимого. Нет security! И жить нельзя и не стоит». Так многие купцы не обманывают и не воруют, чтобы не дать права другим их обмеривать и обвешивать: честность иногда диктуется эгоистическими соображениями.
На третий год замужества Дик ей начал изменять: его видели с разными женщинами. Эмили повадилась ходить в бар, где просиживала по четыре, пять часов у стойки. Возвращаясь домой, плакала, язвительно высмеивала Дика: какого типа бабы могут им прельститься! Этими припадками воспользовался Дик и добился развода, по причине mental cruelty. В Bill of Complaint так представлялась их жизнь…
…That the Plaintiff and the Defendant were lawfully united in the bonds of matrimony and that they lived together as husband and wife …
…That Plaintiff alleges that the Defendant was lazy and unkempt and kept their apartment in a dirty, unsanitary and filthy condition; that she would leave the dishes unwashed for several days at a time; that she would leave the garbage lying around for days at a time and that as a result the odor coming from their apartment was sickening; that the Defendant refused to send their linens to the laundry for cleaning until such time as they reeked with filth. That whenever Plaintiff would plead with her to keep the household in a more sanitary manner, she would become enraged, swear at him and call him indecent names in a loud voice; that on several occasions she threw dishes and books at him.
…That the Plaintiff's stomach and general physical condition became so impaired that he could not continue to live with the Defendant without becoming a total physical and mental wreck and he, therefore, separated from her as aforesaid. Она иногда перечитывала этот документ: ее жизнь.
После Pearl Harbor Эмили поступила на завод в Индиане, там встретила Фреда. Обвенчались и устроились на завод в Нью-Йорке. Оба работали и жили в общем счастливо. Денег вдоволь, но война не вечно продлится, а там начнется депрессия. «Посмотрим, как это все обернется» – повторял Фред: он не был очень разговорчив. По вечерам заходили в соседний бар, там за стаканом пива или вина, беседуя со случайными знакомым, мило проводили время. Муж ей помогал в хозяйстве: мыл посуду, носил белье в прачешную. Изредка они ссорились, нехорошо, беспричинно.
В этот вечер они повздорили из-за party у Джо. Друг Фреда устраивал попойку у себя, в будущую субботу и пригласил их. Ей бы хотелось пойти, но Фред противился: «Это не место для приличной женщины, – уверял он. – На такие вечеринки являются, чтобы напиться или подобрать доступную девочку. Это не место для тебя». Эмили возразила: в ее возрасте уже не опасно посмотреть, как подбирают доступных девиц, да и вообще интересно знать как живут эти люди.
Но пока она мылась и приводила себя в порядок, настроение мужа успело чудесно измениться. Когда Эмили вернулась в спальную, чистая, свежая, в распахнутом халатике, он жалобно простонал: – ты идешь, honey… Вся кровь бросилась ей в лицо. Страдальчески кусая свои губы, она еще пробовала ерзать рядом с ним, безнадежно борясь с холодом и скукою.
Чувствуя некоторую вину и мечтая о покое, Фред сказал:
– Впрочем, honey, если ты настаиваешь, мы можем туда поехать в субботу.








