Текст книги "Американский опыт"
Автор книги: Василий Яновский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
45. Кирпич
Действительно, в пятницу, – за несколько дней до высадки союзников в Нормандии, – когда Патрик собрался ехать в Нью-Йорк, по лагерю разнеслась весть: больше не дают отпусков, а выданные недействительны. Это означало: погрузка. Все заволновались, подтянулись; даже определенные трусы и бабы заразились общим мужественным настроением. И если бы их в тот же вечер отправили куда-то и выставили на линию огня, то многие, легко и весело, сделались бы героями. Но до этого было еще далеко. В таком состоянии нервного подъема они провели еще два дня. Бестолковые, противоречивые распоряжения. Пришлось украдкой развязать узлы, снова устраиваться. Наконец, под вечер, их выстроили и продержали несколько часов под дождем; потом пришли камионы и тогда в ужасной спешке всех разместили по машинам. (Вообще, вся жизнь солдата состояла из смен недель томительного, беспокойного ожидания и часов внезапной и такой же бесцельной спешки).
К месту погрузки приехали ночью. Холодно и враждебно шумела вода; пахло гнилью. Солдаты были без ружей и боеприпасов, но с касками, ранцами и всем личным имуществом. И когда они, гуськом, на ощупь, под окрики офицеров, пробирались по узким, скользким сходням, то каждый уже чувствовал себя обреченным, попавшим в западню, сусликом. Разместились в трюме, готовясь к ужасам морской болезни, мин, подводных лодок, аэропланов, пятой колонны; начальству не доверяли, считая его небрежным и бездарным, и все меры предосторожности вызывали только презрительную улыбку. Сержант – хам, ябеда и подлиза. Лейтенант, – мальчишка, зарабатывавший до войны 22 доллара в неделю (все солдаты, в прошлом, зарабатывали или могли зарабатывать гораздо больше). О капитане доподлинно известно было, что он родственник крупного чиновника в Вашингтоне.
Начальство до того ненавидели, что всякого солдата, старавшегося быть образцовым, считали предателем. Сладострастно сплетничали: их обкрадывают, обманывают, продают.
Эти черты развились уже давно, в лагерях и казармах, но теперь, в обстановке корабля, опасности, неурядицы, проявляли себя с новой силою.
Выслушали объяснения морских специалистов, поглядели на спасательные приборы. Улеглись в трюме. Шептались. Говорили, что транспорт слишком велик и недостаточно защищен. Морские власти сняли с себя ответственность за благополучный переход, но армия настояла. Перехвачена радио-телеграмма из Буэнос-Айреса: подводным лодкам охотиться за этим кораблем.
Все готовы были верить; даже испытывали злорадное удовлетворение: ибо все, что доказывало никчемность начальства, радовало.
Патрик через силу слонялся по палубе: кругом, до самой черты горизонта, виднелись, постепенно уменьшающиеся, силуэты кораблей огромного транспорта, – светило солнце и синяя, упруго выгнутая гладь, казалось, бесцельно перемещалась, оставаясь на одном месте.
Патрик начинает новую жизнь, как и Сабина; а если он вернется… опять – все сначала. Но он не жалуется. Патрик вспомнил обидный разговор с друзьями Сабины. Черномазый Боб, Спарт. Они интеллигенты. Хитро говорят. А его дело маленькое: лежать там, где его положат. Он кирпич. Подумаешь: надо быть и кирпичем и архитектором одновременно! Попробуй это выполнить!
«Едем, едем, – стучало сердце. – Завоевывать Европу. Какой вздор».
Патрика стошнило. Осторожно пробрался к своим нарам, – в потемки и духоту трюма.
Через силу поели. Ночью сильно качало. Было чувство полной беспомощности. Хаос океана, а там еще подводные лодки: крадутся за ними, высовывают свой стекляный глаз. Вся надежда на храбрых капитанов, бдительных и мудрых. (К морскому начальству армейцы относились почему-то с уважением).
Утром говорили, что один корабль потонул, бросали глубинные бомбы: кто-то слышал взрывы и крики, видел зарево пожара.
И опять солнце, лоснящаяся туша живого моря: оно дышит, ритмически и стихийно. Начали привыкать, устраиваться; побрились, написали письма, а там покер и кости.
И когда, через десять дней, показались берега Англии, сердца тоскливо и грустно сжались: кончается еще один период, быть может самый приятный, их жизни.
В дождливый полдень подошли к черной, изуродованной прибоем, земле.
– Это Глазго, – шопотом передавали друг другу солдаты. – Это Глазго.
В казармах их встретили соотечественники, уже несколько недель проторчавшие на новом месте; встретили в общем снисходительно и враждебно. Цепь недоброжелательства шла непрерывно от раненых в бою до тыла. Новобранец завидовал Героям, работавшим на оборону за хорошее жалование; старый солдат не любил новобранцев; переплывший океан давно презирал недавно прибывших; затем шли побывавшие уже в бою, но и там имелись свои оттенки и иерархии, дававшие право на ненависть.
– Oh, my darling, oh my darling, oh my darling, Clementine, – пели солдаты, возвращавшиеся с учения. Грязные, мокрые, с совершенно зверскими лицами, они тащили на себе тяжелую аммуницию.
– You are gone and lost for ever. Dreadful sorry, Clementine.
Слезая на берег, Патрик неловко подвернул ступню; на следующее утро нога распухла и болела. Он отпросился к доктору, – за мазью.
– Вы счастливчик, – шептал ему на ухо фельдшер, очень нервный паренек, с дурным запахом изо рта: – С такой ножкой вы можете записаться в госпиталь. Рэнтген, анализы. Хромайте, хромайте, да и только. А пока вашу часть отправят: половина перемрет, а вторая половина ляжет под машинами немцев. Понимаете? А вы сможете ловчить: знаю языки, специалист и к тому же еще психопат. Посмотрите на меня, – убедительно шептал фельдшер: – Я так сделал, а моих товарищей уже нет. Хотите в госпиталь?
– Я подумаю, – сказал Патрик. – Конечно соблазнительно.
Он шел назад, прихрамывая; вспоминал последние годы своей жизни. И Боба, Сабину, Спарта. «Что я кирпич или архитектор?» – с недоумением спрашивал.
В казарме его встретил сержант:
– Ну, что твоя ножка?
– Пустяки, – ответил Патрик. – Не стоит об этом говорить.
– Да? – сержант взглянул на него как-то особенно внимательно и строго.
– Wish me luck as I wave you good-by. Cheerio, here I go on my way, – пели солдаты за окном. – Wish me luck as I wave you good-by. Not a tear, not a fear, make it gay.
В то самое утро, когда Патрик побывал в госпитале и благополучно вернулся в казарму, за две тысячи миль, в Европе, жители маленького городка проснулись рано. Немцы начали сгонять отобранных людей еще до восхода солнца. Говорили, что их всех отправят в лагерь, но многие из обреченных знали, что это ложь: у железнодорожного моста осушили пруд и приготовили братскую могилу.
К 11-ти часам людей кое-как собрали и выстроили; оставшиеся на свободе начали появляться у своих ворот и окон. Они стояли молча с каменными лицами и смотрели. Колона почти сплошь состояла из стариков, старух и детей; по крайней мере такое создавалось впечатление.
Высокий человек, помоложе, но тоже обросший черной бородой, шел у обочины дороги, неся на руках белокурую девочку лет пяти.
– Папа, – говорила она, – мой папа.
– Не надо бояться, – отвечал он ей шопотом. – Не надо плакать. Ты должна обещать мне не плакать, не кричать.
– Почему? – с любопытством спрашивала девочка.
– Потому что это очень больно когда ты плачешь. Ты моя хорошая девочка, не правда ли, моя девочка.
– А там мы увидим маму?
– Я не могу тебе обещать, – серьезно ответил отец. – Я не знаю.
– Но мы увидим ангелов?
– Вероятно. Ты только крепче прижмись ко мне и через минуту все будет кончено.
– Мы будем все время вместе? – настаивала девочка, обхватила его рученками.
– Да. Может быть на секунду нас разъединят, но ты не будешь плакать, потому что это только на секунду.
– Я не хочу остаться одна даже на секунду, – просила девочка.
Солнце припекало, неровно мощенное шоссе, засохшая грязь, пыльная бесконечная дорога. На окраине, у маленького домика горожного сторожа, стоял бородатый старик с каменным лицом. Мимо него гнали это стадо изнуренных, грязных людей. Неожиданно, он рванулся вперед к солдату конвоя:
– Детей зачем трогаете, ироды, детей зачем трогаете? – крикнул старик и замахнулся.
Солдат не понял его слов, испуганно отпрянул, потом ударил его прикладом ружья; подбежало еще несколько конвойных, потных, разгоряченных трудной работой. Старик упал: «Ироды, – слышалось, – пррроклятые».
– Девочка, я могу обещать тебе, – прошептал вдруг отец. – Ты увидишь сегодня маму.
– Что они сделали, что они сделали? – с ужасом спрашивала она, не ожидая ответа. – Это злые люди.
– Нет, злые люди такого не делают, – возразил тихо отец. – Понимаешь, они не они. В этом вся загадка. Они не они. Потом они скажут: разве мы это делали? Мы не понимаем кто это делал, они скажут.
– Да, да, – повторила девочка.
У молодого березняка колону остановили, люди жались к тени. По ту сторону рощицы был пруд, осушенный для братской могилы, оттуда слышались ясные и звонкие, в сухом воздухе, очереди автоматических ружей. Лихой, распорядительный офицер метался от рощи к пруду и обратно, уводя с собою каждый раз несколько десятков человек.
Люди никли к деревьям медлительные и бледные, почти не разговаривая; изредка слышен был только плач грудного младенца, требовательный и тщедушный, покрываемый зверино-резкими окриками терявших самообладание солдат стражи: они метались между обреченными, замахивались прикладами, почему-то не позволяя никому сесть или прислониться к дереву.
– Девочка, теперь время, – сказал отец: – Ты обещала не плакать, – и судорожно обняв ребенка, сутулясь, он быстро зашагал, подгоняемый конвойным.
У сырой ямы, наполовину переполненной лежащими навзничь телами, стояли солдаты в черных мундирах; потные их лица были перекошены, рты открыты и оттуда вырывальсь неразборчивые крики. Конвойные ударами подгоняли близко своих поднадзорных, потом отбегали. Тогда солдаты в черных мундирах начинали яростно вертеть, – от бедра, – короткими автоматами, судорожно нажимая на гашетку. Люди бежали вперед со смеженными глазами, потом останавливались, открывали глаза и падали.
У края ямы, на корточках сидел немец в мундире, очкастый, с тяжелым длинным носом; он давно не стригся и его длинные волосы придавали ему сходство с Шиллером или другим романтическим поэтом; он торопливо заряжал свой автомат, впихивая дрожащей рукою новый диск; обгоревшая папироса жгла ему губы, он злобно сплюнул окурок и выпростал ногу: затекало колено. В это время, навстречу, – под самое дуло, – шагнул, сутулясь, бородатый мужчина с девочкой на руках.
«Улыбается» – отметил немец и быстро, словно из пульверизатора, обдал их горячей, свинцовой струей.
Человек постоял еще с минуту, потом вздохнул и медленно съехал на локтях в яму, прикрывая собою ребенка, только прядь золотистых волос разметалась снизу. Шиллер еще раз, наугад, выпустил короткую очередь в их сторону.
– Сволочи, сволочи, – вопил он, бешено сжимая ствол прыгающего ружья.
46. Новобрачные
Изредка Боб чувствовал на своем лице ее лучистый, счастливый, полный душевной решимости, взгляд. Он смущенно проводил рукой по своей щеке и спрашивал:
– Что, посветлел?
– Нет, – отвечала Сабина, улыбаясь. – Но это пока не важно, – подходила вплотную, со всей доброй волей, на которую только была способна, и целовала, присасывалась: щедро переливала в него часть своих сил, жизненных соков.
«Вам нельзя долго стоять… Вам не следует нагибаться… Не утомляйте себя чересчур…» – то и дело слышала она, словно ее беременность лично касалась многих посторонних.
Вообще Сабине нравилось быть в центре внимания, но в данном случае это сочеталось с лишениями: диэта, покой и прочее… Ей делалось скучно, все приедалось. Казалось никто ее не понимает. «Глупые. И все такие материалисты. Я лучше знаю что здорово и что вредно», – неожиданно заливалась слезами.
Магда жила теперь у доктора Спарта. В первую ночь после высадки союзников в Нормандии, они засиделись так поздно, слушая радио-сводки, что Спарт, боясь ее отпустить одну в Harlem, пригласил Магду к себе. Странно, она очень пришлась по душе его помешанной жене и доктор ей предложил остаться на правах компаньонки, сиделки, секретарши. Больная подружилась с Магдой: позволяла себя умывать, кормить, даже выводить на улицу!
Магда к ней относилась с материнской любовью; явно преувеличивая, расхваливала ее ум и душевные качества. Она реже стала наведываться к Бобу и Сабине; забегала иногда вечерком: посидит, молча, усталая, одинокая и упорная в своей непримиримости.
Колено Боба Кастэра, контуженное во время бегства с Острова, продолжало ныть и хотя рентгэн не показал серьезного повреждения, ему, однако, рекомендовали покой, ванны, компрессы. Он лежал, часто один, – по утрам Сабина все еще работала у Макса, – нежился, читал, довольный этим вынужденным, заслуженным отдыхом. Читал он детские книги приключении, возбуждавшие волчий аппетит и жажду к легкой наживе. В частности одолел Робинзона Крузо, – тип совершенного колонизатора, естественного представителя английского империализма.
По вечерам они теперь чаще оставались наедине. Странно, когда Боб и Сабина жили отдельно, им постоянно мешали гости. Теперь же друзья, не то стесняясь, не то скучая, реже показывались.
Им случалось иногда по целым часам, занявшись каким-нибудь делом, не замечать друг друга. Сабина кроила, вязала, шила разные, известные по интуиции женщинам, вещи, необходимые для новорожденных. Иногда подсаживалась к Бобу, целовала, тормошила, объясняла назначение тряпки, распашонки.
Он тоже ее начинал вдруг ласкать, целовать в засос, рассказывал всякий вздор, делился своими мыслями, чувствуя: где-то она его стесняет, душит… ему нужна отдельная комната, кровать и в этом нет кажется преступления. И Бобу мнилось, поражение пришло с совершенно неожиданной стороны. Так победоносная орда, легко заняв провинцию исторического врага, вдруг узнает: тот в это время грабит их незащищенную столицу.
Почти счастливы, в ожидании потомства, которое будто бы разрешит отложенные, спорные вопросы: швырнули приманку и обошли с тыла. Боб это ей неясно высказывал.
– Да, возможно, – соглашалась Сабина, прислушиваясь к истине, убедительной как жизнь, в ее чреве. – Да, не надо сдаваться, – ангельская, прекрасная, земная улыбка, обжигала изнутри ее лицо: она уже несколько раз чувствовала движение плода. (Казалось, «он» пальчиком, небесно легко, вопросительно притрагивается, спрашивает: можно, можно мне жить?) – Ах, я ничего не знаю! – радостно вскрикивала Сабина. – Знаю только что это жизнь! И какой хороший у нас Бог. И пожалуйста, не надо больше, please, s'il vous plait, bitte, пожалуйста, пожалуйста! – повторяла она, по детской привычке, это слово на всех языках и обнимала его, тормошила, ласкала.
Напрасно Боб ее уговаривал: «Спи, спи, поздно уже»… Она не желала угомониться, веселилась как бесенок, усталая и предприимчивая.
Особого рода нега, лень, беспомощное доверие овладевало им: глаза слипались от усталости, что-то непонятное творила Сабина, смеясь хлопотала над ним. Боб морщился, кряхтел и безмятежно растворялся в этой сладостной стихии. Она придумала игру: кругом толпа людей, Боб укрыт с головой одеялом, Сабина обращается к свидетелям:
– Посмотрите на льва, посмотрите на волка, посмотрите на хищного зверя, все, все смотрите, вот он лежит…
И отбрасывала одеяло; заливалась неудержимым смехом: таким кротким ягненком он покоился на подушке.
47. Молитвенное состояние
В продолжении трех десятилетий основным занятием доктора Спарта было – выскребывание младенцев. Без всякого оправдания, без особой причины, предавался этой странной деятельности. До того бессмысленно, что он сам теперь этому не верил. Доктор Спарт отстранил от себя прошлое, нелепое и чужое… Легко перешагнул, – словно скинул потешный халат, снял маску и снова стал самим собою.
Магда привела в порядок его квартиру. Опрятные комнаты, чистые окна, занавески. Свет, воздух, шум жизни вдруг завибрировал, застучал по всем углам. Смолкло даже бесконечное бормотание его безумной жены… ее назойливый плач, прыжки к потолку (в сторону идеального мужа) почти прекратились.
По утрам, сразу после завтрака, Спарт уходил в свой просторный кабинет и усаживался за письменный стол. Он начал работать, читать, в связи с недомоганием Сабины: давно не занимался нормальной практикой, следует кое-что освежить в памяти… Вскоре, однако, границы его интересов расширились и он перешел к вопросам общей физиологии, патологии… Какая красота: все сложно и просто, ибо согласовано. Склонившись над книгой, Спарт восхищался и трепетал, подобно поэту, любующемуся закатом солнца, или философу, узревшему мудрость Божьей воли.
Все дисциплины, усвоенные им когда-то и забытые, теперь раскрывались перед ним как одно, сплошное, вечно повторяющееся чудо. Углубляясь в механику или химию пищеварения, доктор Спарт вдруг испытывал молитвенный восторг. И действительно, ему случалось молиться, – коряво, неумело, – благодаря Творца за величие, мудрость, совершенство задуманного мира.
Он даже несколько раз побывал в церкви, но привело доктора туда не чувство умиления, а откровенный страх за Сабину. Порою на него нападал непреодолимый ужас. Спарт привык уже связывать свою новую жизнь с благополучными родами Сабины и мучился, подозревая: опять злые силы вмешаются, опрокинут все расчеты. Есть в этом дьявольская логика. С удвоенным рвением принимался за свои, испещренные примечаниями, фолианты, перелистывал современные журналы, изуродованные рекламами сульфы, пенициллина, витаминов. Осматривал, протирал инструменты, давно не бывшие в употреблении, устраивал репетиции; повадился ходить в модный госпиталь, где честные коллеги, – извлекавшие главным образом аппендиксы, амигдалы, подстригавшие дамам носы, – зная дурную репутацию Спарта, брезгливо сторонились его.
Внутренняя жизнь Спарта замерла лет тридцать тому назад и внезапно, теперь, получила новый толчок. Душа его еще жива: ее обдало теплым дождем и она зашевелилась, готова приносить плоды. Он разыскал свою старую записную книжку, род дневника… Пожелтевшие страницы, выцветшие чернила, а слова написаны точно вчера между молодым Спартой и теперешним, преображенным стариком легла только одна ночь: темная, пустая, жадная. Дневник напоминал ему Боба Кастэра. Не содержанием, а общим тоном неудержимой, священной, страдающей творческой воли и жажды преображения. Доктор Спарт удвоил свое внимание по отношению к Бобу: надо помочь. Но как? Все-таки странный случай. И чем больше Спарт заботился о других, тем сильнее становился сам и удовлетвореннее. «Главное счастье это дарить счастье», – с изумлением повторял он фразу из собственного, юношеского дневника. И вдруг снова сомнения, страх, овладевали им. Он понимал: удача в основном деле жизни человека не может притти легко… и видел близость возможных осложнений. В этом смысле особенно плохо на него влияла Магда.
С самого начала он ее не взлюбил. Считал: у Боба и без того много забот, нельзя отвлекаться. Как хирург знал: необходима жестокость. Кроме того, Спарт терпеть не мог психопаток и от мистики Магды, где много бесенят уживались с плохеньким ангелом, его мутило. Но он догадывался, как ей трудно сводить свой биологический бюджет, и не спорил с Бобом и Сабиной. В конце концов, они спасали Магду, быть может, от немедленной гибели. Трудясь над одним большим добрым делом, обязательно совершаешь попутно и много других положительных поступков (такова диалектика добра). Они выглядят мелкими, но кто знает, как впоследствии будет произведена классификация… И автор толстых романов через полвека остается в литературе только благодаря своим письмам к любовнице или к другу (с просьбой о десяти долларах). Однако, любовь Магды к его жене, – и благотворное влияние, – заставили доктора Спарта насторожиться; а разговоры ее приводили доктора в отчаяние. Получалось, что дело ее жизни как раз в противоположном. Победа Магды – их гибель! Беременность Сабины она считала мерзкой затеей, – с целью опутать, связать Боба, превратить его в раба, в трутня. Если с ним Бог, Он освободит Кастэра от этой женщины: это может случиться только если ребенок погибнет! Боб останется один и будет продолжать свой путь без соглашений, без уступок и сладеньких подачек. Когда-нибудь он, пожалуй, встретит девушку достойную его. (Связь Магды с Бобом особая, потусторонняя и помешать этому никто не в силах).
Слушая ее сумбурную речь, – чередование вздорных и верных замечаний, – доктор Спарт совершенно терялся… Ее доводы начинали ему казаться убедительными. И это его пугало и мучило. Даже любовь Магды к слабым и больным раздражала Спарта теперь и злила. Скрепя сердце он терпел, зорко однако, исподтишка, следя за ней, под разными предлогами оттесняя ее от Сабины.
Магда снова посещала собрания в подвале цирюльни, под председательством Джэка Ауэра. Пошла туда, чтобы доказать свою независимость от Боба, и постепенно втянулась, находя утешение в их играх, пищу для ума. Состав «Братьев» несколько изменился: один умер, один уехал и его место занял новый член общества, – Габи Виви, цирковой клоун. Если взять начальные буквы имен политических деятелей этой эпохи: C hurchil, H itler, R oosevelt, I I Duce, S talin, T ojo… то получится, CНRIST. Вот чем они теперь занимались, на пути внутреннего самосовершенствования.








