355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Осокин » В. Васнецов » Текст книги (страница 6)
В. Васнецов
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:49

Текст книги "В. Васнецов"


Автор книги: Василий Осокин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

Медона, предместье Парижа

Здесь, в столице Франции, обосновалась целая колония русских художников, возглавляемая популярным в то время пейзажистом-маринистом Алексеем Петровичем Боголюбовым. Под его наблюдением воспитанники академии трудились над эскизами работ, которые должны были представить как отчет о заграничном пансионерстве.

По приезде в Париж Васнецов быстро нашел проживавших там Репина, Поленова, Крамского. Поселился он у гостеприимно пригласивших его Крамских; семья Ивана Николаевича занимала удобные, просторные комнаты. Васнецов уходил с раннего утра, возвращался к вечеру, тихо проходил в отведенную ему комнату и старался ничем не беспокоить хозяев.

Первое впечатление от восхитившего его Парижа было таково, что в городе не осталось следов разрушительной для страны франко-прусской войны. Парижане беспечно смеялись, в парках под легкими разноцветными зонтиками стояли столики, и в высоких изящных бутылках искрилось вино.

Кафе и кабаре размещались повсюду: и в оживленном центре города с непрерывным потоком экипажей и пешеходов, и на окраинах, и вблизи древних величавых памятников, невозмутимо взирающих на эту пеструю суету.

В старинных постройках Парижа, его средневековых соборах, несмотря на их массивность, ощущались легкость и ажурность.

Дворцы и парки Тюильри, сады Версаля напомнили Васнецову великолепные картины Антуана Ватто, виденные в петербургском Эрмитаже. Он рисовал себе грациозные фигуры дам и кавалеров, гулявших здесь во времена Ватто, в начале XVIII столетия. Озаренные словно струящимся светом, голубые, розоватые, нежно-желтые, светло-сиреневые оттенки их одежд мерцали и млели на фоне этой вечной зелени. Тут Ватто создавал набросок для офорта «Прекрасный аккорд» и десятки других «галантных» сцен.

Во французских музеях Васнецов рассматривал создания умершего в прошлом, 1875, году Жана Батиста Коро. Его, как и художников Руссо и Дюпре, называли «барбизонцем». Все они много работали с натуры в живописной деревушке Барбизон, в ее лесах и старались запечатлеть природу без прикрас. Особенно привлекательным показался Виктору Михайловичу серебристый колорит картин Коро.

«Да, – думал русский художник, рассматривая его работы, – опустели, приумолкли парки Ватто, холодный ветер, обложное небо, безотрадный моросящий дождь, скучно и уныло… Это тоже правда, здесь часто бывает такая погода. Но насколько ближе сердцу русского человека даже так называемый «серенький день» у нас на родине, где пряно пахнет сеном, где на косогорах разбросаны милые сердцу деревни с покосившимися плетнями. Тут такой картины не увидишь, тут, может быть, красиво, но чуждо».

Холодно, грустно становилось на сердце – захотелось домой.

Однажды Васнецов зашел в парижскую мастерскую Поленова. Тут же был и Репин. Вспоминали письмо известного московского промышленника и мецената Саввы Ивановича Мамонтова.

Мамонтов с теплотой, в которой сквозило искреннее волнение, писал из Москвы:

«Вас, прелестный друг мой, Василий Дмитриевич, иногда разобрать трудно, где вы шутите и где всерьез говорите. Вы в письме Вашем (которое само по себе сделало мне удовольствие далеко не из последних) рассказываете не то что вскользь, а так как будто о чем-то очень обыкновенном, вроде приятной закуски после рюмки водки, об намерении Вашем, Репина, а может быть, и Мордуха (Антокольского) переселиться на некоторое время в Москву и здесь работать. Не говорю уже об том, что Москва в день приезда Вашего придет на встречу со всеми чудотворными иконами из города и окрестностей, я-то… вижу в этом для моей персоны целый мир в будущем, и для того, чтобы это осуществилось, принес бы кучу жертв…

Вы, серьезно говоря, не сделаете ошибки, если целым кружком поселитесь в Москве на некоторый срок для работы. Вне всякого художественного центра Москва все-таки может дать много самобытного, свежего… материала для художника…

Итак…

Жду и писем и Вас.

Хороший Ваш приятель Савва Мамонтов».

Письмо пробудило у Васнецова еще более острую тоску по родине, чему способствовали и разговоры Репина и его товарищей о России, о Петербурге и Киеве, о Москве, обширном и степенном городе, славном своим хлебосольством, величавым Кремлем и малиновым звоном сорока сороков церквей.

Придя домой, Васнецов вспоминал о Савенкове, о былинах… Повторил в красках эскиз «Три богатыря» – первый набросок был сделан им еще несколько лет назад в Петербурге. Пришел Поленов и застал его за этим занятием.

Долго смотрел, восхищенный. Даже в этом эскизе чувствовалась богатырская сила художника, которая сродни была могутной, непобедимой силе крепко восседающего справа старшего богатыря – Ильи Муромца.

Видя, что Поленов глаз не может оторвать от этюда, Васнецов сказал:

– Если тебе понравилось – бери…

– А что ж ты думаешь – и возьму… – с несвойственной ему порывистостью сказал Поленов, а сам недоверчиво посмотрел в серо-голубые глаза Васнецова.

Но не увидел в них ни облачка, ни тайной усмешки. Они были, как всегда, ясны, открыты и правдивы.

– Да знаешь ли ты, ясное солнышко, что это за прелесть? Да как ты можешь отдать его?!

– Эскиз как эскиз… Ничего особенного в нем не вижу.

– А я так вижу, и очень многое. Нет уж! Коли на то пошло, договоримся вот как. Ты даешь мне слово, что эскиз этот будет наброском к большой картине. Когда напишешь ее, подаришь мне этот эскиз, но не раньше. Идет?

– Идет, пожалуй.

Они простились. А через несколько дней Васнецов увиделся с Репиным. Тот обрадовался.

– Тебя-то мне и не хватает. Ну-ка, раздевайся и напяливай вот это.

– Что такое?

– Купеческая шуба, как видишь, при лисьем воротнике. А вот и шапка. Такая, какую носили бояре. Ты теперь не Васнецов, а Садко, богатый гость новгородский.

– Ничего не понимаю…

– Одевайся, а я пока рассказывать буду. Ты знаешь, видно, что я пишу «Садко». Все подбираю тип для моего главного героя, да никак не могу найти. И вдруг ты на днях явился, когда мы письмо Мамонтова перечитывали. Взглянул я на тебя в тот момент – у тебя как-то особенно глаза заблистали, думаю: «Не найти для Садко никого лучше Виктора». А вчера случайно у проезжей русской купчихи эту шубу да шапку позаимствовал.

Так появился на свет интересный этюд «Садко».

Садко-Васнецов вполоборота сидит в шубе и в шапке. В его облике, да еще при такой одежде, и впрямь проступает что-то древнерусское. Какая-то удаль сверкает в глазах. Садко, настоящий Садко!

Часто после сеансов Васнецов с Репиным (иногда к ним присоединялись и другие художники) ходили осматривать музеи и выставки.

Выставки эти были своеобразным знамением времени. Фактический диктатор страны Тьер, «страшный гном», как его называли, и его правительство, потопившее в крови революцию 1871 года, теперь уже меньше заигрывали с народом и пытались насаждать в искусстве аполитичность, вытравлять все то, что напоминало героизм народа в дни прославленной Парижской коммуны.

Выставки заполнялись в основном пейзажами и натюрмортами. Появилась масса художников, воспевавших культ нагого женского тела. Выставка парижского салона 1876 года, на которую попал Виктор Михайлович, чтобы воочию познакомиться с современной французской живописью, изобиловала такими вещами.

К тому времени уже бытовал термин «салонная живопись» – символ легкого, камерного, эротического искусства, оценить которое могли якобы лишь немногие «знатоки».

Васнецову, с детства воспитанному на образцах реализма, такая живопись не могла понравиться. В письме из Парижа к Крамскому он с юмором отозвался об этой выставке: «Картин с акварелями и рисунками больше 3 000… Масса холстов громадных и часто смешных – французы поклоняются и почитают… О сладких классических жанрах и не говорю – до объедения! От натюрмортов желудок болит! От тазов и котлов медных – шум в ушах!.. Почти ничего из обыкновенной французской жизни».

Правда, он с любопытством присматривался к работам импрессионистов с их изощренным колоритом и в творчестве лучших из них подметил остро схваченные черты природы и быта.

Итак, современное французское искусство не привело художника в восторг; с ним он мог познакомиться, к сожалению, лишь на выставках, а не в мастерских крупных мастеров, как, например, величайший реалист Курбэ.

Подобно приехавшему в Париж несколько позднее Сурикову, он занялся изучением старых мастеров-классиков.

Он посетил небольшой парижский музей, где, как он слышал, находилась неизвестная и чем-то поражающая многих картина Рембрандта «Христос в Эммаусе». Вначале, привлеченный большими яркими полотнами, он прошел мимо и не заметил се. На ломаном французском языке он спросил о Рембрандте дремавшего в одной из зал седого длинноволосого служителя с лицом Гёте, как того изображали на гравюрах. Служитель вскочил и обрадованно повел его.

Увидав картину, Васнецов остолбенел. Чем больше он вглядывался в это совсем маленькое полотно, тем все глубже проникался гением Рембрандта и, пожалуй, только сейчас познавал его подлинную суть.

Когда в свое время по приезде в Петербург он жадно накинулся на коллекции Эрмитажа, то первое время восторгался всем виденным. Критическое отношение пришло позже.

Из всех сокровищ европейского искусства в Эрмитаже полюбились ему портрет Веласкеза, мрачный, но необычайно волевой папа Иннокентий X и правдивые, как сама жизнь, произведения Рембрандта, особенно «Возвращение блудного сына».

В этом полотне трогало всё: и слепой старик, что ощупывает вернувшегося в отрепьях и прощенного им сына, и сын, изображенный вполоборота к зрителю, с обритой головой. В коленопреклоненной позе его такая гамма чувства – и искреннее сожаление о беспутной жизни, и бесконечная усталость, и радость возвращения… А стоящий рядом служитель, у которого видно лишь одно выступающее из тьмы лицо, – по-человечески растроган и умилен. Ничто не забыл прозорливец Рембрандт – и даже отвалившуюся подметку нищенской сандалии блудного сына, – изумительная деталь! Это была сама жизнь.

Тогда Виктор Михайлович хотел подробней познакомиться с творчеством Рембрандта, но в попадавшихся ему книгах скучные, схематические описания картин, портретов и офортов голландского мастера не удовлетворяли его. Так, за недостатком времени, за ежедневными заботами он и не успел осуществить своего намерения.

Сейчас, благодаря увиденной им маленькой картине, его восприятие Рембрандта-художника стало полнее, глубже.

Картина «Христос в Эммаусе» была выполнена, указывал каталог, в 1629 году и, таким образом, относилась еще к первому периоду творчества художника.

Блистательное мастерство сказывалось уже в том, что, взяв в основу евангельский эпизод (встреча двух учеников Христа со своим «воскресшим» учителем), живописец выполнил его как сцену из обыденной жизни и незримо накинул дымку таинственности. Христос лишен человеческой плотности, он почти только видение и тень, но в то же время трактован реалистически, без какого-либо налета мистики. Человек, сидящий за столом, потрясен: верить ему или не верить? – до того все происходящее загадочно и необъяснимо. Другой же сразу уверовал и повалился в ноги.

Васнецов вновь испытал то состояние, которое он пережил тогда, перед картиной Рембрандта в Эрмитаже. Из глубины голландского средневековья к нему приближался гениальный художник – великий правдолюбец, который знал и сердечно понимал простой народ, ходил по трущобам, не брезговал скромным угощеньем бедняков.

Разве это ученик Христа, евангелист Лука, был изображен на картине, разве это он сидел за столом среди голых сырых стен перед пустыми тарелками? Нет, его бритая, пораженная коростой голова и некрасивое, чуть ли не одноглазое, изрытое оспой лицо были головой и лицом того же человека, который изображен в виде блудного сына на картине в Эрмитаже. И как все многообразие типов, созданных этим гениальным художником, больше всего боявшимся прикрашенности и лжи, так и эта картина навлекла на художника преследование знати. Это маленькое полотно тоже способствовало тому забвению, в которое погрузили Рембрандта за последние годы жизни его знатные современники, требовавшие красоты при изображении их напыщенных лиц и фигур.

И Васнецов понял, что подлинную правду французской жизни, ее подноготную можно изобразить, только живя в рабочих кварталах или сельских предместьях. Он стал бывать в этих районах, где обитал трудовой люд, беднота. Здесь свирепствовала чахотка, и бледные девушки, продававшие нежно-лиловые гиацинты, сами походили на эти поникшие цветы.

Он искал случая перебраться в предместье. Случай скоро представился. И Васнецов поселился у крестьянина в Медоне.

Он ехал туда в почтовом дилижансе. За ажурной решеткой на обширном открытом пространстве сада дети в кружевных панталончиках играли в серсо. Мимо них на маленьких лошадках гарцевали, похлопывая почти игрушечными хлыстиками, более взрослые, тоже разряженные дети.

Через несколько минут уныло потянулись кварталы старых двухэтажных каменных домов. Возле них на пыльной дороге с чахлой травой по обочинам резвились другие дети. В их движениях, когда они прыгали через веревочку или играли в мяч, бегали взапуски, пожалуй, было еще больше радости. Они звонче смеялись, чем их сверстники за оградой садов.

Но как бедно и грязно были они одеты!

Вдруг распахнулась дверь, и на улицу вылетел мальчик-поваренок в колпаке и фартуке. Он растянулся и заплакал, размазывая грязь по ссадине на коленке. Из окна доносились грубые ругательства, угрозы.

Художник вспомнил обрывок где-то слышанной детской французской песенки о маленьком Петрушке из местечка Сен-Марсо:

 
Весь-то день на побегушках.
Дела много – целый воз.
Все работает Петрушка —
Почтальон и водовоз.
 

Крестьянин, у которого Виктор Михайлович поселился в Медоне, оказался спокойным, добродушным человеком. Целый день пропадал он на огороде. Maленькая солнечная комнатка очень понравилась Васнецову, в ней славно работалось.

Для сюжета своего большого полотна он выбрал подлинно народную сцену. Он писал картину «Балаганы в окрестностях Парижа» («Акробаты»).

Художник постарался передать сцену так, как он ее видел, – в вечернем освещении. Блики неровного колеблющегося света от горящих плошек падают на одежды публики. Блеклая гамма световых тонов напоминает изощренный колорит Антуана Ватто.

Вот кричит и кривляется белый Пьеро, возле него кроткая лошадка с обезьянкой на спине. Тут же и хозяева балагана. Одутловатый толстяк в розовом трико натужно дует в медную трубу. Это отец семейства. Роль Коломбины играет его безобразная, такая же ожиревшая жена.

Среди жиденькой толпы зрителей выделяется бедняк, одетый в синюю блузу. Он виден только со спины. Но его исхудалая шея и руки, праздно опущенные в пустые карманы, дорисовывают образ горемыки.

Васнецов совсем с другой стороны, чем было принято, изображает жизнь французов. От его полотна веет не весельем, не блеском празднично-нарядных витрин, не шиком мод, не заманчивой красотой женщин. Словно скорбные, унылые мелодии нищей шарманки охватывают сердце при виде этой картины. Чувствуется грустная правда жизни парижских окраин, вся неприглядность существования простого народа, раз так бедны и убоги даже его развлечения.

Прожив в Париже год, Васнецов, кроме «Балаганов», привез оттуда массу зарисовок и акварелей (например, превосходные рисунки «Французский рабочий в соломенной шляпе», «Медонский лес»).

Имела ли какое-либо значение для его развития эта поездка? Безусловно, имела. Она внутренне обогатила его, дала более широкое представление о мире и людях, не говоря уже о том, что там художник в подлинниках увидел многие сокровища искусства.

Познакомившись же с творениями современных ему французских живописцев, знаменовавших приход импрессионизма, Васнецов от них и от восприятия особенностей пейзажа парижских улиц с их толпами усвоил более насыщенную колористическую гамму. Это в один голос отметили рецензенты, когда через год после возвращения Васнецова из-за границы завершенная картина «Балаганы» стала известна в Петербурге.

Не заезжая в Петербург, Васнецов проехал на родину. В Вятке, на обратном пути из Рябова, он встретился с Сашей Рязанцевой. Она тоже собиралась в Петербург: на женских медицинских курсах начинались занятия. Лунными вечерами, пока пароход проплывал мимо сонных берегов с кое-где светившимися огоньками, они встречались на палубе. Васнецов назначил Саше свидание в Петербурге. Условились, что если девушка придет, они поженятся. Саша пришла – и вскоре они обвенчались…

К концу того же 1877 года относится создание Васнецовым еще двух картин, писавшихся в Петербурге.

Первая из них «Кабак». Художнику захотелось показать, как «отдыхает», «веселится» русский крестьянин.

Широкими, энергичными, экспрессивными мазками, контрастными соотношениями красочных тонов дается тяжелая сцена кабацкого разгула. Это какая-то мрачная пляска с песнями и топаньем под жалкое треньканье балалайки.

Вариацией темы «веселья» является и эскиз «Хороша наша деревня…». Громко орут свои жуткие, дикие песни перепившиеся крестьяне, что, обнявшись, стоят посреди сельской улицы.

Оба произведения остались лишь в эскизах, незавершенными. И, видимо, не случайно. Васнецов все яснее сознавал, что работал не над тем, к чему тяготел. Темы, которые он выбирал, лучше решались такими художниками, как Перов, Савицкий, Максимов, Репин. Однажды, когда кто-то спутал его картину с полотном Перова, ему стало особенно не по себе.

Чуткий Репин, звавший Васнецова еще в декабре 1873 года в Париж, ошибся, когда обещал ему: «Ты все заморское узнаешь сразу, и пойдешь смелей и сильней в 10 раз, и не будешь неопределенно предаваться тоске по неизвестному…»

Творческую неудовлетворенность Васнецов пытался заглушить напряженным трудом.

Крупным произведением на тему, глубоко выношенную, на тему, обдуманную и пережитую, явилась картина «Чтение военной телеграммы». Это патриотический отклик живописца на войну 1877–1878 годов за освобождение Болгарии от турецкого гнета.

Тема эта особенно была прочувствована Васнецовым еще и потому, что вернувшийся с фронта Поленов живо рассказывал отдельные эпизоды войны и показывал сделанные в Болгарии наброски.

По существу, васнецовская картина – это единственный в живописи яркий отклик на русско-турецкую войну в бытовом плане: это, если можно так выразиться, жизнь далекого тыла в дни войны.

Как жадно слушают столпившиеся вокруг столба неизвестного господина, добровольного чтеца только что полученной с фронта телеграммы!.. Как разнообразны переживания людей!.. Генерал в потертой шинели, старый боевой орел, ныне всеми забытый, вновь переживает свою молодость. Он боится пропустить хоть одно словечко. Пожилой крестьянин стал поближе к чтецу, он тоже хочет получше все слышать. Он суров, сосредоточен, насторожен. Подошли послушать и крестьяне-бедняки, в убогой одежонке, пришедшие бог весть откуда на отхожий промысел в Питер. Забитые беспросветной нуждой, они с надеждой ждут хороших вестей с фронта. Здесь же и равнодушный чиновник, и мрачный купец, и мальчишка с открытым от удивления ртом. Галерея человеческих типов, характеров, правдивый эпизод, яркий и живой документ времени…

Известный собиратель живописи Павел Михайлович Третьяков купил эту картину для своей галереи. Это не только материально поддержало художника, не только свидетельствовало об успехе картины – Третьяков был тонкий ценитель, – но и значительно укрепило веру Васнецова в свои возможности.

Он решает перебраться в Москву, город златоглавого Кремля, город, овеянный легендами. К Москве давно смутно стремилась его душа. Теперь он вдруг явственно почувствовал: это призыв древней и вечно новой белокаменной красавицы Москвы так томил его по временам. Не там ли его настоящее призвание?..

В марте 1878 года Васнецов жил уже в Москве в тесной квартирке 3-го Ушаковского переулка близ Остоженки [6]6
  Ныне Метростроевская улица. 3-й Ушаковский переулок ныне Турчанинов.


[Закрыть]
.

Москва белокаменная

Он с еще большим упоением, чем в Петербурге, бродил теперь по Москве, восторженно любовался златоглавым Кремлем, Москвой-рекой, узкими и неровными в сравнении с петербургскими, но какими-то особо милыми, уютными улицами и переулками, гористыми и кривыми, вымощенными крупным булыжником. Художник чувствовал, что находится дома и дальше ему ехать некуда.

«Часто, – вспоминала потом жена художника, – возвратясь с прогулки, Виктор Михайлович, бывало, говорил:

– Сколько я чудес видел!»

Он переводил взгляд со строгих зубцов кремлевских стен, грозно выступающих на закатном небе, к причудливым луковицам храма Василия Блаженного, бесконечно разнообразным по форме. Он подумал было, каким прихотливым самоцветом горел бы этот храм, любимое детище Ивана Грозного, если бы не пыль веков, но сразу почувствовал, что эта благородная тусклость и придавала ему особую прелесть. А могучие кирпичные стены Кремля еще хранили следы кипящей смолы, которую лили на осаждавшего врага храбрые москвичи, у вместе с биением часов на Спасской башне он ощущал величавую поступь веков, проплывших над Москвой и не тронувших гордые создания народного гения.

Покоряло Васнецова это удивительное сочетание художественного мастерства и величавых следов героической истории, которые он зорким глазом художника и чутким сердцем истинно русского человека находил все больше и больше.

Он еще и сам не знал, во что выльются его мечты о древней Москве, но чувствовал, что его фантазия уже разбужена.

В эти же годы по Москве бродил другой художник с творчески пылкой и жаждущей душой. Это был порывистый, мятущийся Василий Иванович Суриков.

Сибиряк по рождению, потомок старинного казачьего рода, с детства наблюдавший остатки древнерусского, еще сохранившегося в Красноярске быта, он прекрасно знал и чувствовал историю Руси. Но его мечтания были другого рода. В отличие от Васнецова, с его пока еще неясными грезами, Суриков совершенно конкретно, отчетливо, зримо представлял себе прошлые века Москвы.

– Однажды иду я по Красной площади, кругом ни души, – рассказывал он искусствоведу Глаголю. – Остановился недалеко от Лобного места, засмотрелся на очертания Василия Блаженного, и вдруг в воображении вспыхнула сцена стрелецкой казни, да так ясно, что даже сердце забилось. Почувствовал, что, если напишу то, что мне представилось, выйдет потрясающая картина.

И Суриков кинулся домой и набросал композицию своей поистине «потрясающей картины» – «Казнь стрельцов».

По-иному воспринимал прошлое Москвы и Репин. Сам Васнецов рассказывал об ощущениях своего друга так:

– Помню, повел я как-то Илью Ефимовича Репина осматривать Василия Блаженного. Ходили мы с ним, ходили по тесным переходам, останавливались около узких оконных разрезов в стенах.

Вдруг Репин бросился от меня вниз по какой-то лесенке и, только уж ступая по траве, окружавшей тогда собор, сказал:

– До меня откуда-то донесся запах крови, и я не мог больше оставаться в храме.

«Не эти ли ощущения вспоминались И. Е. Репину, когда он писал… картину «Иван Грозный и сын его Иван»?» – замечает искусствовед В. М. Лобанов.

Так каждый из художников по-своему ощущал Москву с ее великими сооружениями древности.

…Васнецов, переполненный впечатлениями, которые волновали, будоражили и, не воплотившись еще в реальные образы, мешали работать, все же принуждал себя писать.

Он даже несколько увлекся картиной «Преферанс», задуманной еще в Петербурге.

Сохранился любопытнейший, удивительный по мастерству рисунок к «Преферансу», известный в истории искусства под названием «Человек, держащий рюмку». Позировал для него малоизвестный художник Р. С. Левицкий, родственник и друг В. Д. Поленова. Рисунок изображает мужчину средних лет с бородкой; запрокинув голову, он «махом» пьет из рюмки. Замечательно передана естественность его позы, все складки одежды – чистяковская школа пошла на пользу.

Слабо озаренная свечами комната. От духоты полуотворена дверь в другую комнату с открытым окном. За столом играют в карты трое мужчин. Четвертый отошел к графину с водкой, пятый же, юноша, во весь рот зевает. Он не знает, куда себя деть от скуки.

Чиновники увлечены игрой. Особенно выразительны лицо и поза худощавого старика, сидящего справа. Пальцы его костлявой руки нетерпеливо барабанят по столу в предвкушении собственной «взятки», последующей за ходом противника. Его лицо – воплощение удовлетворенного злорадства. Колоритны и остальные играющие: обрюзгший чиновник в центре картины и совсем дряхлый старик, задумавшийся над ходом.

О, какая смертная скука, какое духовное убожество царят здесь, где люди не замечают очарования лунной ночи, серебристо сияющей из окна!.. В этом полотне сконцентрировано то, что называлось скукой провинциальной жизни. Не только Вятка, но и Петербург и Москва были лишь большой и скучной провинцией для таких, как эти люди.

Васнецов писал «Преферанс», делал другие незначительные, как ему думалось, рисунки, а между тем тоска и тревога постепенно охватывали его самого. Он размышлял о том, что вот приехал в Москву, где чувствует себя дома, и вместе с тем никакой московской темы не находится, целые дни проходят в увлекательных, правда, но не приносящих практической пользы прогулках, вечера – в работе, которую с успехом мог бы выполнить в Петербурге, а дело не идет, деньги на исходе.

В октябре приехал Аполлинарий, и встреча с братом несколько рассеяла Виктора.

С живейшим любопытством слушал он подробные рассказы Аполлинария о его путешествиях, о работе, злоключениях. Выехав тогда из Петербурга от Виктора Михайловича, он поселился в Вятке, участвовал как художник в изданиях Павленкова (высланного туда за издание сочинений Писарева), потом, увлекшись идеями «хождения в народ», учительствовал в вятском селе. Но после трех лет работы в школе понял, что его призвание – изобразительное искусство. Тогда решил оставить учительство, тем более, что разуверился в народничестве.

Братья снова были вместе. И снова, как когда-то в Петербурге, еле сводили концы с концами.

Младший старался чем-то помочь.

– Трудно было в это время Виктору. Разные штуки мы придумывали, чтобы кормиться. Работал главным образом он, а я был у него как бы заведующим хозяйством, поскольку и на одного заказы едва удавалось получать.

Так вспоминал Аполлинарий Васнецов уже в старости.

Как завороженный ходит он с Виктором, с Поленовым и Репиным по Кремлю, и постепенно его художественные впечатления от родной вятской природы (Виктор очень хотел, чтобы он был ее певцом) как бы тают, тускнеют. А взамен их возникают, встают тихие и неясные, как дальний колокольный звон, картины старой Москвы.

Васнецов старался скрыть от молодой жены свое тягостное состояние, но иногда переживал такие тяжелые минуты, с которыми могли сравниться лишь первые голодные дни в Петербурге. Он знал, что стоит уже близко к чему-то большому, что вот-вот все силы положит для свершения чего-то грандиозного, но это грандиозное еще не приходило.

В один из горестных моментов он написал в Петербург Крамскому «отчаянное» письмо:

«С каждым днем я убеждаюсь в своей ненужности в настоящем виде. Что требуется, я делать не могу, а что делаю – того не требуется. Как я нынче извернусь – не знаю, работы нет и не предвидится».

Встревоженный Крамской быстро ответил. Он разделял всеобщее убеждение передовых художников и критиков в том, что Васнецов талантливый мастер жанра, певец сирых и обездоленных, что ему предстоит создание значительных социальных полотен.

И Крамской настоятельно требовал от Васнецова обратить внимание на главное в его даровании, на редкое уменье создавать типичное. Именно в этом он видел выход из создавшегося тупика.

«Почему же вы не делаете этого? – писал он, имея в виду прежнюю работу Васнецова над жанром. – Неужели потому, что не можете? Нет, потому что вы еще не уверены в этом. Когда вы убедитесь, что тип, и только пока один тип составляет сегодня всю историческую задачу нашего искусства, вы найдете в своей натуре и знание, и терпение – словом, вся ваша внутренность направится в эту сторону, и вы произведете вещи, поистине изумительные. Тогда вы положите в одну фигуру всю свою любовь, и посмотрел бы я, кто с вами потягается».

Крамской указывал на картину «Чтение военной телеграммы» и рисунок «Купец в передней у пристава», как на эскизы, из которых можно создать «изумительные» картины.

Васнецов задумался над этим письмом. Да, Крамской выражал всеобщее мнение. То же самое сказал бы и Стасов и, пожалуй, даже Чистяков, наиболее чуткий из всех его критиков. Дружеское участие Крамского трогало…

И все же, все же… Нет, то, что рекомендовал Крамской, теперь не годилось. Возвращаться к старым, законченным картинам и рисункам, перерабатывать их, заниматься темами, выношенными до конца, пережитыми, воплощенными… Не за тем ехал он в Москву. За чем же?..

В тот самый тяжелый момент, когда Васнецов был как «витязь на распутье», к нему стал все чаще наведываться Репин.

Грусть, задумчивость художника не ускользнули от Репина. Он стал доискиваться причины, но Васнецов и сам, в сущности, не мог ответить на этот вопрос.

Если в первые дни по приезде в Москву Васнецов стремился к одиночеству, чтобы целиком отдаться художественным впечатлениям, то теперь он чувствовал необходимость в дружеских встречах и потому охотно откликался на предложение Репина побродить, поездить в компании художников по окрестностям.

И к Стасову в Петербург полетело репинское письмо:

«Я все езжу и хожу пешком по окрестностям Москвы в компании с Поленовым и Левицким, а иногда и Васнецовым. Какие места на Москве-реке! Какие древности еще хранятся в монастырях, особенно в Троицко-Сергиевском и Саввинском! Вчера только я побывал в Звенигородско-Саввинском монастыре. Какое место! Там была сельская ярмарка. Но это еще не главное, а главное – какого я видел там дурака-юродивого – чудо!..»

Вот по можайской дороге, миновав Дорогомилово, несется тройка резвых лошадей. В открытом экипаже, обняв Васнецова за плечи, сидит улыбающийся Репин. Он показывает то на толстого краснолицего купца в садике за столом, дующего на блюдечко с чаем, то на нарядную узорчатую «нарышкинскую» церковь в Филях, то на славную, перемазанную до колен девушку, пасущую у грязного пруда гусей.

Все сегодня хорошо: и чудесный, играющий солнцем и ветром июньский день, и даже этот молчаливый кучер, одетый, несмотря на теплынь, в плотное и длинное, как у попа, пальто и стеганый, тоже на вате, картуз.

Васнецова душевно трогала, согревала жизнерадостность и общительность Репина. Тот часто, останавливая экипаж, спрашивал у прохожих то о названии села, то об оставшихся до Саввинского монастыря верстах, то о видах на урожай.

С высокого дальнего берега Москвы-реки доносился тонкий мелодичный звон колоколов. Он плыл над окрестными лугами, лесами. Казалось, звучало все: воды, деревья с резной листвой, забытые могильные плиты и даже бесконечно высокие, белокудрые облака… Возле домиков высокие, алые, как пламя, маки, приветливо кивали под набегающим ветерком, плавно качались желтые и лиловые ирисы. Стройные стволы вековых сосен величаво возносили к небу свои пышные голубовато-зеленые вершины. Воздух был напоен смолой. Почти от самой ленты узкой шоссейной дороги, перерезающей село, начинался глубокий темный овраг. Время от времени блеснет на солнце серебром полоса Москвы-реки, и изумрудом засветятся заливные луга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю