444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Ардаматский » Суд » Текст книги (страница 10)
Суд
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:13

Текст книги "Суд"


Автор книги: Василий Ардаматский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Ладно, черт с ним, Ростовцевым, в этом деле гораздо важнее рядом иметь начальника оперативно-диспетчерской службы Горяева, в этот отдел стекается очень полезная информация. Главная задача – подпрячь бы кого из министерства повыше… члена коллегии… Начальника производственного главка Пастухова? Нет, сюда соваться нечего, он – бессловесный раб службы, производства, с ним же ни о чем нельзя поговорить, кроме как о коробке скоростей или заднем мосте, он вообще святое дитятко рабочей окраины… Да, только намекни ему, он же убьет не разговаривая, что будет у него в руках, тем и убьет. К тому ж он и давно болен… А если его зама Сараева? А что? Кичигин сощурясь смотрел на уже залитую огнями Театральную площадь, не замечая, как вдруг посыпался из черного неба крупяной снежок… Все гуще была толпа у театральных подъездов.

Ну, так что же Сараев? Попробовать? И снова Кичигин напряженно думал… Почему-то ему казалось, что Сараев последнее время что-то тоскует и на этом его можно качнуть… Что, если придумать для него какую-нибудь карусель? А может, бабу ему подсунуть? Каруселью у Кичигина называлось организованное им веселье для друзей. Кичигин был жуликом с фантазией. И деньги любил тратить с фантазией. Мог, например, созвать гостей, напомнить им, что сегодня предпасхальная ночь, и пригласить всех к заутрене. А на улице уже ждут несколько заказанных им заранее такси, и вся компания едет на заутреню в Загорск. А разговленье потом в каком-то придорожном ресторане, где уже накрыт стол и странные цыгане поют под баян…

Однажды он сказал Ростовцеву:

– Я бы не мог, как вы, зашивать деньги в матрац…

– Это ж почему же не могли бы? – съерничал Ростовцев.

– Сгибаться же надо, спина заболит, – совершенно серьезно пояснил Кичигин, но Ростовцев его яда не почувствовал.

Да, очень они разные – Кичигин и Ростовцев. С тех пор, когда они провернули выгодные гешефты с «Майбахом» и со старыми такси, прошло немало лет. Ростовцев казался Кичигину опасно легковатым, не очень серьезным человеком, чересчур доверяться которому не следует. Но Кичигин не знал о весьма смелых и масштабных делах, в которых Ростовцев участвовал, работая на юге, и когда его напарником был Залесский.

Теперь Кичигин задумался о том, что новое дело почти целиком будет происходить в министерстве, где он работает. До этого его принципом было – левое дело подальше от службы. Сейчас этому принципу придется изменить, но тем более опасным видится ему Ростовцев…

В свою очередь и Ростовцев не очень-то был рад восстановлению их старого «тандема», он не мог забыть, что Кичигин в любом деле хочет быть первым и командовать. Но нельзя было обойти Кичигина, учитывая, что тот работает в министерстве, где они будут орудовать.

Кичигин окинул взглядом все глубже тонущую в вечерних огнях Театральную площадь и почувствовал знобящий холод. Ветер гнал по дорожкам садика снежную крупу и сухие листья…

Домой Кичигину идти не хотелось – неуютно было ему дома. И жена и сын жили как-то от него обособленно, о том, что нужно сыну, он обычно узнавал от жены. Вдруг утром, уходя на работу, роняла небрежно: «Володьке нужен костюм…» И тогда он, не очень точно зная, сколько может стоить костюм для парня, оставлял ему деньги в конверте с надписью «На костюм». Жена его делала свою служебную карьеру в сфере легкой промышленности. Их душевная близость умерла давным-давно, да и была ли она когда-нибудь? Жена была права, когда в минуты крутых разговоров спокойно напоминала ему: «Ты женился не на мне, а на московской квартире – вспомни». Так оно и было, если уж быть до конца откровенным.

Глава семнадцатая

Секретарь партийной организации главка Сергей Сергеевич Фролов пришел в министерство в восьмом часу утра, и ему пришлось долго жать кнопку звонка, прежде чем за стеклянной дверью появился заспанный вахтер.

– А я-то думаю, господи, кто же это в такую рань? – бормотал он, пропуская Фролова. – Неужто, думаю, опять пьяный какой, как давеча…

– Трезвый, трезвый, – смеялся Фролов.

В партбюро еще пахло вчерашними курильщиками, готовившими проект резолюции сегодняшнего открытого партийного собрания, они разошлись только за полночь, оставив после себя полог синего дыма.

Фролов торопливо распахнул окно – сам он не курил, табачного запаха не терпел, но запретить курение в комнате партбюро считал актом недемократичным.

Через окно в комнату хлынул холод и донесся пока тихий голос улицы: шорох автомобильных шин, человеческих шагов, хлопанье троллейбусных дверей где-то на остановке, приглушенный гул высоко летящего самолета. И вдруг ясный, как в кино, голос: «Олечка, с воздушным приветом!» – это крановщик на соседней стройке каждое утро так приветствует какую-то дивчину.

Послушав немного улицу, Фролов занялся проектом резолюции – читал медленно, зорко, слово за словом…

Сергей Сергеевич избран секретарем недавно, еще и года нет. Инженер по образованию, он обладал хорошей для партийного работника чертой – любопытством к человеку – и поэтому лично хорошо знал в своем главке множество людей. На отчетно-выборном собрании голосование для него прошло не совсем гладко, ему накидали порядочно голосов против, он об этом все время помнил и старался работать как можно лучше, но одного старания оказалось мало, нужен был опыт. В главке работал народ образованный, языкастый – смотри да смотри за каждым своим словом.

На первый взгляд общая задача была предельно ясна – нужно, чтобы все, в главке работали умело, инициативно, с полной отдачей сил, и, надо думать, это все понимали, и поэтому дела шли неплохо, а со стороны руководства министерства никаких особых претензий к главку не было. Но Фролова тревожило многое… слабая трудовая дисциплина, постой утром у входа – сколько сотрудников беспардонно опаздывают? Курилки на лестницах… Нет никакого общения сотрудников вне службы, собрания не в счет. О коллективных походах в театры или музеи давно позабыли, не проводятся свои вечера отдыха. Надо решительно перестраивать политическую учебу, которая во многом проводится формально, не вызывая живого интереса… Плохо обеспечен обеденный перерыв, свои буфеты оставляют желать лучшего, многие ходят в окрестные кафе и столовые, еле успевают за час и вместо отдыха получается питание с нервотрепкой… Или вот еще его заботит, почему на совещаниях то и дело возникают такие резкие споры, что недалеко до взаимных оскорблений? Он наблюдал это давно и хотел разобраться, отчего это происходит. Ведь нельзя же это считать признаком деловитости? Не поднять ли этот вопрос на сегодняшнем собрании? Нет, вопрос этот, если поднимать, надо очень хорошо подготовить и привлечь к этому многих коммунистов. Кроме всего, говорят, что с таким же накалом бывают разговоры и на каждой коллегии у министра. А что, если поговорить об этом с министром? Фролова давно интересовал этот человек, которому партия, государство доверили важнейшую отрасль промышленности. Всем в министерстве известно, что он дотошно знает все циклы производства, сам когда-то начинал с работы токарем и к высокому своему посту поднимался по не легкой лестнице, не случайно он пользуется большим авторитетом среди рабочих и специалистов. Но почему же он допускает такой стиль на коллегиях? Очень хотел бы Фролов поговорить с ним об этом, но это уж когда-нибудь потом, позже. Пока надо заниматься тем, что ему самому понятно и что по силам.

Первое, за что он взялся, став секретарем, – трудовая дисциплина. Взялся крепко, как умел, мобилизовал коммунистов, комсомольцев, это уже дало результаты, и про опыт коммунистов главка заговорили в министерстве. Фролов почувствовал себя увереннее. Теперь он думал, как оживить, сделать более интересным политическое просвещение. Об этом он сегодня скажет в своем выступлении…

Сегодня, однако, собрание не обычное – доклад на нем о работе отрасли пожелал сделать сам министр, сказал, что этот главк подразделение в министерстве очень важное, и он хочет послушать, что скажут его работники. Фролов поначалу обрадовался, а теперь тревожился – а вдруг собрание министру не понравится?

Доклад министра Фролов уже прочитал, он спокойный, стороннему человеку мог показаться даже скучноватым из-за обилия цифр, но слышать его будут люди, для которых каждая цифра – это их непосредственное дело. Фролов считал очень полезным, что коммунисты смогут представить себе весь объем отрасли и соотнести с этим свой личный труд. Его самого при чтении доклада взволновало ощущение громадного масштаба отрасли и сложнейшая взаимосвязь разбросанных по стране предприятий министерства. Никогда раньше он не представлял себе практически, что же такое всего одна отрасль промышленности нашего государства и как же трудно ею руководить. Тем острее ощутил он чувство ответственности за свою работу не только в главке, но и в министерстве.

…Учился Фролов и на этом партийном собрании, учился отвечать за все и за всех. После доклада министра ораторы – один резко, другой осторожно – критиковали недостатки в работе главка и министерства, но странным образом даже острая критика никого лично не затрагивала. Зал слушал ораторов спокойно, если не равнодушно.

Фролов остался недоволен и своим выступлением. Он нарочно взял слово не в конце прений, как вроде бы ему полагалось, чтобы заключить разговор, и почти всю речь посвятил производственной дисциплине, воспитанию в каждом сотруднике чувства ответственности на своем рабочем месте. Ему показалось, что он говорил об очень элементарном и известном каждому.

Все же одно выступление резко нарушило спокойное течение собрания. На трибуну поднялся совсем молодой человек, который начал с того, что объяснил, кто он такой – он уже больше года работает в министерстве, сюда направлен из института по распределению, его специальность – электронно-вычислительные машины. После этого он поблагодарил президиум за предоставление ему слова, поскольку его не было в списке заранее подготовленных ораторов. В зале возникло оживление, кто-то даже пытался захлопать, на что молодой инженер предостерегающе взметнул руку и сказал:

– Не губите, помилуйте…

В зале – дружный и явно благожелательный смех.

Последовала реплика министра:

– Может, вы перейдете от эстрады к делу?

Молодой человек согласно закивал, головой и, помолчав немного, сказал звонко:

– Я обвиняю руководство министерства, и в первую очередь товарища министра, в косном отношении к организации в министерстве автоматизированной системы управления.

Министр спокойно смотрел на оратора – ну, ну, давай дальше, мы внимательно слушаем…

– Главное безобразие в том, что за эту косность расплачивается государство, – продолжал инженер. – Необходимая техника закуплена. Ну как же, надо же быть на уровне века и к тому ж израсходовать соответствующие средства… Но техника эта лежит нераспакованная в подвале, а я уже год хожу из кабинета в кабинет, чтобы кто-нибудь отдал распоряжение хотя бы распаковать машины. Мне говорят: для этого хозяйства у нас еще нет помещения. Вот то-то и есть, что в нашем министерстве нет помещения для передовых методов руководства сложнейшей отраслью промышленности!..

Все видели, как разозлился министр, как писал он что-то резкими скачками карандаша.

Сразу после этого выступления с заключительным словом выступил министр. Минут за пять он в общей форме подвел итоги собрания. Похвалил выступление Фролова, сказал: «Оно было самым главным». Наконец скороговорочно пробормотал признание, что нововведения в системе управления действительно приживаются в министерстве недостаточно энергично, что есть в этом, конечно, и его вина, но… тут министр как-то поудобнее устроился на трибуне, вроде даже прилег на нее грудью и сказал небрежно:

– Но поводу последнего выступления… – Он довольно долго молчал, вглядываясь в зал. – С детских лет, когда я еще слесарил, знаю одну святую истину – за всякое дело отвечает в первую голову тот, кому то дело поручено. А наш молодой специалист, молодой, да, видать, ранний, разнес в пух и прах всех, но себя из числа виноватых вывел начисто. Он не виноват ни в чем! Против этого я могу пока привести только один факт: оратор предъявил обвинение и мне лично, но откуда он знает о моем отношении к этому делу, если я его вижу первый раз в жизни вот сейчас, на этом собрании? Если он такой боец, что не боится критиковать министра, как можно поверить, что он не мог ко мне проникнуть за целый год своей отчаянной борьбы за распаковку машин? Или он ждал, пока распаковку его техники произведу я? В общем, я за критику, и, как вы знаете, за самую резкую критику, но не следует ли иным критикам, прежде чем кумушек считать трудиться, на себя оборотиться? Давайте же будем, товарищи, деловыми, каким деловым было это ваше собрание.

Министру поаплодировали.

Собрание закончилось в начале десятого. Фролов собирал со стола свои бумаги, когда к нему подошел помощник министра, передавший просьбу министра сейчас же зайти к нему…

В кабинете министра было темновато – горела только настольная лампа да одинокое бра на стене. Министр сидел в кресле, откинувшись на спинку, и после нескольких часов некурения на собрании жадно дымил сигаретой. Фролов расположился за приставленным столиком. В отсвете настольной лампы он близко видел лицо министра – болезненно отекшее, иссеченное морщинами – и как-то впервые обнаружил, что министр уже сильно постаревший человек, наверно, ему уже под семьдесят.

– Как вам собрание? – тихо спросил министр.

Фролов замялся.

– Я неудовлетворен… и жалею, что похвалил собрание. Было сплошное вышивание гладью, – жестко сказал министр.

– Критика все же была… – мягко возразил Фролов.

– Вышивание гладью, – повысил голос министр. – Все проблемы, все вопросы, подвергнутые критике, имеют фамилии, имена и отчества. Критика проблемы вообще стоит ломаную копейку в базарный день. Все хотел до собрания поговорить с вами, не смог… – министр шумно вздохнул и, затянувшись сигаретой, добавил: – Я люблю критику настоящую, действенную.

– Можно мне у вас спросить? – вдруг понесло Фролова, и он уже не мог остановиться. – Вы хотели бы критику такую, как иногда у вас на коллегиях?

Министр пристально посмотрел на Фролова и промолчал. Не получив ответа, Фролов чувствовал себя крайне неловко, не знал, как поступить, – может, следовало встать и попрощаться? Но зачем же он приглашал?

Тихо было в кабинете, все помещение министерства уже давно было гулким от пустоты, успокоились телефоны.

– Вы еще безобразно молодой человек, но мне нравится, как вы думаете, – тихим голосом начал министр. – Знаете, сколько я людей всяких за свою жизнь повидал? Научился видеть их с одного взгляда. Сегодня вы говорили о самом главном – ответственность каждого на своем месте.

– Это же элементарно, – тихо сказал Фролов.

– Ошибаетесь, дорогой, – повысил голос министр. – Если хотите знать, я бьюсь за это всю жизнь. – И вдруг, без паузы сказал тоскливо: – Болен я, товарищ Фролов. Тяжко болен… – Улыбнулся как-то просительно: – Пусть это будет нашей с вами тайной… Но это и к вашему вопросу, какую критику я люблю. С нервами плохо, я стал как-то преувеличенно резко видеть всякое нерадение. Другой раз как нахлынет… Болезнь свою ненавижу… Вот не ладится что-то, и вижу – да это же было уже однажды, а мы снова на том же месте. Выходит, жизни моей не хватило, чтобы с этим элементарным управиться. Да что же это такое? Для чего жизнь прошла? Как подумаю так, меня вязать надо… – министр чуть улыбнулся одними пересохшими губами и немного помолчал. – Повторяю – вы хорошо выступили. Вот это – ответственность каждого за дело на своем рабочем месте, – это мне сдается самым главным, и за это надо бороться нашим коммунистам, комсомольцам, всем… – Он дернул головой и сказал со злостью: – Но нельзя из критики эстраду делать… как нынешний этот оратор по поводу АСУ! Нельзя! И парень, я вижу, хороший, и за дело болеет, а вот… сам не знаю, что было скверное в его выступлении, но было же, было! – Министр вздохнул. – И все же знаю, излишне я его подрубил. И знаю почему, черт бы меня побрал! С АСУ дело затянулось – он прав. И в том я тоже виноват – опять он прав. Но что я вдруг подумал? Это АСУ, полный его эффект я уже не застану, тем не менее учиться этому, тратить на это время придется, а столько еще не сделано куда более простого! А он что тот прокурор: я обвиняю! Я обвиняю товарища министра! Я не могу… – оборвав себя, министр сказал грустно: – А он, этот парень, ответственность за свое рабочее место как раз и чувствует. Верно?

– Да, зря вы его, – тихо согласился Фролов.

– Я вас позвал не учить меня, – негромко рыкнул министр. – Надо гайки подтягивать в министерстве и в вашем главке – вот о чем я собирался с вами беседовать. У меня уже нет сил… времени нет, добраться до каждого не успею… а вы можете и обязаны, – добавил он с какой-то печальной злостью. – Договорились?

Фролов промолчал. Не потому, что не хотел этой договоренности, а потому, что не знал, что в таком случае можно ответить. И министр это понял, засмеялся устало:

– У нас с вами теперь до черта всяких тайн.

На том они и расстались…

На другой день настроение у Фролова было неважное.

Вчерашний вечерний разговор с министром все-таки оставил тяжкое впечатление, но совсем не той жизненной ситуацией, в которой оказался сейчас министр, это было, в общем, естественным и неизбежным – старость ждет всех. Министр, вся жизнь которого была отдана партии и ее святому делу, вызывал у него беспредельное уважение и… жалость. И ведь так получалось, будто он избрал именно его, Фролова, который в два раза его моложе, чтобы передать ему эстафету своей жизни, своих принципов. Ответственность за это Фролов осознавал сейчас обостренно, до боли в сердце… Но чтобы оправдать это доверие, ему надо одно – так хорошо работать, чтобы это почувствовали все и… он. Легко сказать. И когда министр еще раз придет в их главк?

Глава восемнадцатая

Двухместное купе в спальном вагоне располагало к разговору неторопливому, а главное – без опаски, нет лишних ушей, распяленных справа, слева, сверху и снизу, размышляется тут спокойно. Тут двое выделены из всего мира, и, однако, они мчатся сквозь этот мир, созерцая его в широкое окно вагона. Надоело созерцать, задерни занавеску, опусти шторку – и нет того мира, словно его и не было. Проревет он секундно встречным поездом, ан не страшно – лети себе своим путем, а у нас путь свой. И разговор свой… на двоих. И молчание – тоже…

Так размышлял, удобно развалясь в мягком кресле, Юрий Янович Залесский и не без раздражения посматривал на крутую розовую спину своего спутника, продолжавшего спать со сладким подхрапом. Одеяло у него соскользнуло на пол, оголив спину, плечи и гофрированный загривок. Горазд поспать Михаил Борисович Лукьянчик. Завидный у него характер – только что горел голубым пламенем, и хоть бы что. Но в этом нет и тени храбрости, а положиться на него, кажется, можно – очень он любит деньги. Любопытно – за что он их любит? Он же, судя по всему, понятия не имеет о красивой жизни, о шике…

Сам Юрий Янович Залесский знает, что такое красивая жизнь. Но имел ли он ее? Ему почти шестьдесят лет, можно сказать, жизнь позади, и почти вся она прошла в ожидании той самой красивой жизни, какая ему снилась во всех драгоценных подробностях, но лишь иногда прорывалась к нему на короткий срок. В кругу близких людей он, когда выпивал, любил многозначительно произносить фразу: «Я мог бы жить прекрасно…» И больше – ни слова. Каждый мог думать что угодно, то ли он мог бы получить квартиру лучшую, чем имел, а то, может быть, и казенную дачу. А то, может, он мог бы жить не в Донбассе, а в Крыму или в Москве? Или мог бы получить должность более солидную, чем его нынешняя в «Сельхозтехнике» Донецкой области? А может, вообще жить где-то совсем в другой стране, скажем, во Франции на Лазурном берегу?

Обычно, сказав эту фразу, Юрий Янович обводил всех затуманенным взглядом и думал: где вам понять, что я имею в виду, а главное, мне абсолютно не нужно, чтобы кто-то понял…

Юрий родился в 1910 году… До самой Великой Отечественной войны он жил, не испытывая никаких особых трудностей, жил под крылышком у мамы, которая, кроме всего, достаточно хорошо зарабатывала. У него самого работа была интересная, он оказался в группе энтузиастов технической реконструкции железнодорожного транспорта, возглавляемой видным ученым. Но там он был просто хорошим инженером, и не больше, и ему обычно поручали всякие проверочные расчеты по идеям, которые выдвигались другими. Это его раздражало против товарищей по группе, и его считали человеком с неуживчивым характером. Потом, позже, здесь ему дадут в общем хорошую характеристику, но про неуживчивость в коллективе все же напишут…

Душевный его покой был в прошлом, которое из-за революции не перешло в настоящее. Как и прежде, он любил слушать рассказы матери о той их жизни с отцом – безмятежной, легкой, красивой… Вот захотели как-то мама с папой поехать в Италию, на Ривьеру, папа выписал чек и послал свою конторщицу куда-то, и через час она принесла их заграничные паспорта и билеты до Парижа, и потом морем – до Итальянской Ривьеры. Там они снимали номер из трех комнат с балконом, который висел над морем.

Он страшно жалел мать и всегда стремился ей помочь. О, если бы он мог вернуть ей ту жизнь! Со временем он все чаще думал о сестрах матери, почему-то был уверен, что они за границей живут той жизнью, какой лишились его мать и он. Эта мысль настолько владела им, что весной 1941 года он взял отпуск и поехал во Львов (поближе к Польше) искать сестру матери, вышедшую за польского коммерсанта Капчинского. И представьте себе – он нашел ее в первый же час поиска: Капчинских знали многие львовяне, это был известный в городе коммерсант – маклер по купле-продаже недвижимой собственности. Их особняк, по самую крышу утопавший в зелени, находился на узенькой улочке позади костела.

Еще не веря происходящему, Залесский нажал кнопку, которую отыскал сбоку глухой калитки. Где-то в глубине сада отозвался пронзительный звонок, и через минуту железное веко – прорезь для почты – неслышно поднялось и его ощупали два темных глаза.

И он попал в дом из той жизни, о которой рассказывала мама. А может, даже получше. Снаружи такой скромненький, внутри особняк оказался наполненным роскошью. Когда Залесский увидел вделанную в пол громадную ванну из розового мрамора, он замер. Так замирают люди возле статуи Давида во Флоренции. Гостиная была обставлена белой мебелью. Здесь Залесский впервые увидел белый рояль, и он тоже поразил его. День был холодный, дождливый, и в столовой топился камин. И опять же впервые в жизни Залесский сидел расслабленно перед камином, всем телом впитывая его тепло. Рядом сидела владелица особняка, его тетушка Ольга Эдуардовна Капчинская. Он встревоженно слушал ее рассказ. Дело в том, что и роскошный этот особняк, и сама тетушка висели на нитке. Во время нападения немцев на Польшу ее муж находился в Швейцарии, а потом не поспешил вернуться в ставший советским Львов и слал ей оттуда распоряжения, как и за сколько продать особняк и затем не медля ехать к нему в Швейцарию.

Но особняк никто не покупал. Потом произошло присоединение Львова к Советам, и особняком заинтересовалась новая власть, дважды приходили какие-то комиссии, которые тщательно осматривали дом. Даже вскрывали на чердаке перекрытия. Что надумали эти комиссии – неизвестно. Ольга Эдуардовна сама ходила в горсовет узнать, как быть с особняком? Там глянули в какие-то бумаги и сказали, что она может распоряжаться им как хочет.

– А как мне уехать в Швейцарию? – простодушно спросила она, решив бросить особняк на произвол судьбы.

– На этот счет, – сказали ей, – есть установленные законом правила оформления, зайдите в милицию, там вам все объяснят.

Но в милицию она не пошла….

И тут как раз появился племянник, то есть он, Юрий Янович Залесский. Она решила, что раз он работает на железной дороге, ему и карты в руки отправить свою тетушку в Швейцарию.

Увы, племянник ее надежд не оправдал.

Однако Юрий Янович сделал невероятное – по истечении отпуска не вернулся на работу в Ленинград и остался жить у тетушки, уповая неизвестно на что. Мало того, он написал матери, чтобы и она бросила все и тоже ехала во Львов.

После долгих колебаний мать Залесского выехала из Ленинграда 21 июня 1941 года, и с тех пор о ней ни слуху ни духу – как в воду канула. Видно, на роду у них были написаны пропажи во время войн.

30 июня 1941 года гитлеровцы были во Львове. А 8 июля гитлеровский офицер в звании гауптмана, сопровождаемый двумя вооруженными солдатами, явился в особняк тетушки Залесского. Она, Юрий Янович и горничная Катерина в это время сидели за столом и пили чай. Ввел эту демократию Залесский – сажал за стол горничную, после того как она все приготовляла к еде.

Гауптман неторопливо, одним движением головы, оглядел старинную мебель, висевшие на стенах картины и, наконец, сидевших за столом.

– В этом доме есть евреи? – спросил он вполне мирно.

– В этом доме нет и не может быть евреев, – четко, на хорошем немецком языке ответил Залесский. – Это дом известного, находящегося ныне в Швейцарии, польского коммерсанта, и вы, господин офицер, сделали бы благородное дело, посодействовав семье мадам Капчинской соединиться с ее мужем.

Гауптман спросил, но уже пожестче:

– А кто здесь вы?

– Я родной племянник мадам Капчинской, – Залесский привстал и стукнул каблуками.

– Еще мужчины в доме есть?

– Никак нет, – совсем уж по-солдатски ответил Залесский, ему почему-то хотелось выглядеть послушным и дисциплинированным.

Гауптман пробормотал что-то непонятное и, найдя в карманах карандаш и блокнот, спросил:

– Ваше имя, фамилия?

– Юрий Залесский.

– А мадам?

– Ольга Капчинская.

Капитан записал, спрятал карандаш и блокнот и громко, будто перед строем, объявил:

– Вы отвечаете за каждую вещь в этом доме. Завтра не позже десяти часов утра представьте мне в комендатуру города опись в двух экземплярах всего имущества. За неисполнение… – гауптман сделал непонятный жест рукой, но в общем было ясно, что за неисполнение приказа: ничего хорошего ждать не приходится.

Всю ночь Залесский вместе с тетушкой составляли эту проклятую опись, еле уместившуюся на десяти страницах с двух сторон. И это еще при том, что многие вещи тетушка в опись не вставила…

Утром Залесский понес опись в комендатуру.

Он шел по улицам города, недавно захваченного фашистами, он видел их, фашистов, в чистеньких мышиных мундирах, не закрывавших зада, и в опереточных фуражках с задранными тульями; слышал их речь, которая была ему понятна (один сказал другому: «Ты представляешь, отсюда нельзя позвонить в Мюнхен»), – и все это не вызывало у него ни чувства протеста, ни даже огорчения. Он все-таки продолжал находиться в той жизни, о какой мечтал. Вот и сейчас он шел по делам особняка, который ему уже казался почти своим…

Потолкавшись на всех этажах комендатуры, Залесский разыскал наконец того гауптмана, который приказал составить опись имущества. Немец долго не мог сообразить, о чем речь, а когда понял, посмотрел на Залесского удивленно, взял у него опись, спрятал в карман и сказал строго:

– Отвечаете перед немецкой армией за каждый гвоздь…

– А как насчет разрешения нам уехать в Швейцарию? – спросил Залесский.

– У вас что, так много золота или долларов? – прищурился гауптман.

– Да нет, но живущий там мой дядя, он же муж тетушки, очень богатый человек… там…

– Пусть он там и остается.

– А мы можем обратиться в генералитет немецкой армии? – спросил Залесский, как советовала тетушка.

– Сколько угодно, когда угодно и куда угодно.

Залесский отправился искать генералитет…

Как это ни покажется удивительным, но спустя два месяца его тетушка уехала в Швейцарию. Но без него, так как немецкие власти имели указание только о ней. Тетушка поклялась, что, как только доберется до Швейцарии, немедленно сделает все, чтобы туда приехал и он. Но увы, никаких указаний не последовало, и Залесский коротал холодную зиму в нетопленом особняке, согреваясь, впрочем, возле сорокалетней горничной Катерины.

В первых числах февраля сорок второго года утром к особняку подъехали два грузовика, и по списку, когда-то составленному Залесским и его тетушкой, солдаты вынесли и увезли обстановку. Слава богу, продовольственные запасы не тронули…

Кое-как они зиму прожили… Первой против такой жизни взбунтовалась горничная Катерина, она заявила, что больше не хочет жить как мышь в подполье, и, как только чуть потеплело, уехала к своим родственникам в Закарпатье. Да, удивительно, но случилось именно так: взбунтовалась крестьянская женщина, выросшая в панской Польше, а Юрий Янович Залесский – советский инженер – один остался в особняке, безропотно продолжая эту странную жизнь. И надо было видеть, как он по утрам обходил комнаты и метелкой из павлиньих перьев сметал пыль с остатков мебели и подолгу стоял перед не взятым немцами портретом сердитого усатого дедушки, внуку которого и мужу тетушки Залесского принадлежал этот особняк. Залесский странным образом ощущал себя причастным к этому особняку и ко всей той жизни, что прошла в нем, и, таким образом, сейчас он представлял себя и хранителем особняка, и продолжателем той жизни, которой особняк принадлежал.

Весной в особняк явился немецкий лейтенант с письмом на имя тетушки Залесского. Письмо было от ее сестры Лидии. Лейтенант письмо Залесскому не отдал, и тогда Юрий Янович стал умолять немца сообщить родственникам, что здесь, во Львове, в трагическом положении, без средств и человеческих прав, находится сын их младшей сестры Марии – Юрий Залесский. Лейтенант молча выслушал Залесского, ничего не сказал, козырнул и ушел.

Спустя две недели Залесский был вызван к какому-то нацистскому бонзе в звании полковника, который вместе со своим аппаратом занимал дом в центре Львова. С Залесским он был изысканно вежлив, угостил сигарой, интересовался, как он тут живет, и, наконец, сообщил, что его тетушка Лидия вместе со своим мужем находится в Норвегии, где ее муж выполняет особые задания рейха. Переехать Залесскому туда, к сожалению, невозможно – там идет война. Как, впрочем, и в Швейцарию, где проживает другая родственная Залесскому семья, но туда по причине другой – эта семья не выразила на то желания.

– Тетушка Ольга не хочет меня выручить из беды? – наивно воскликнул Залесский. Полковник огорченно промолчал.

Залесскому была предложена работа в качестве переводчика полковника. И он тут же согласился.

Это было подразделение гитлеровской службы безопасности, отвечавшее за порядок в самом Львове, но сюда поступали только особо важные дела. Залесскому выдали какое-то странное обмундирование: брюки галифе с кожаным задом, темно-серый френч со стоячим воротом, сапоги с непомерно длинными голенищами и финскую кепку-каскетку. Что означала эта форма, Залесский так и не узнал, но было похоже, что все это просто было подобрано на каком-то складе – вещи пахли карболкой. Но какое это имело значение?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю