412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Снегирёв » Раноставы » Текст книги (страница 2)
Раноставы
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 05:02

Текст книги "Раноставы"


Автор книги: Василий Снегирёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

– На, учись, – шумно выдохнул он.

Вмиг ремни на плечах очутились, и гармонь выдохнула «Катюшу».

– Славно-то как! – К нему подсела Талька Поспелова, гомозом подскочили остальные и, рассевшись на лавки, запели.

– Где ты наловчился? Сыграй ишо «Огонек».

– Не умею.

– А «Проводы?»

Толька взялся подбирать песню. Минька не спускал с него глаз. Он то суровел, наливался ненавистью, то темнел лицом, то ник головой. Скоро ему отойдет лафа. Толька его заменит. Куда он тогда денется? Кто кормить будет младших? И мать с горя спекется.

– Минька, сыграй прощальную, – просят девчата.

– Не буду.

– И на том спасибо.

Девки с ухажерами стали расходиться по домам. Минька с Толькой вышли последними. Они молча шли до Оксиньиной оградки. Тольке оставалось перейти лишь заулок. Тут Минька остановился и горячо задышал.

– Чо с тобой, Минь?

– Покупай гармошку.

– Сколько за нее?

– Одна мерка: пуд картошки.

– У нас и осталось всего с пуд, и та семенная.

– И гнилая с мороженой сойдет. На еду ково надо?

– Всю съели.

– Тогда не о чем говорить.

Улицу перемело, идти убродно. Минька вскочил на сугроб. От прясел срывало снег, по голым затвердевшим за зиму сугробам шагалось легко. Парень скрылся. Из темноты, где-то от Лягушонка, доносился скрип подшитых пимов. Минька вот-вот свернет в заулок и уйдет. У Тольки кольнуло сердце, и он, сорвавшись с места, закричал:

– Миня, подожди!

– Чо те надо?

– Дай гармошки.

– За красивые глазки?

– Ну хоть на ночку.

– За ночь не научишься. Свою приобретай, то ли дело. Когда захотел, тогда играй.

– Я с мамой поговорю, может, купим.

– Когда купишь, наиграешься.

– Я ведь не изломаю.

– Мой тебе совет…

– Какой?

– Играй в бане, на полке. Я там же учился.

– Ладно.

Высокими переметами парень вышагал к бане. Ее со всех сторон занесло. Снежные косяки подпирали крышу. А плетеный предбанник переполнен снегом. Надо отгребать, а лопаты нет, идти за ней не хотелось. Снег выбрасывал руками. Еле-еле освободил примерзшие двери, открыл их, и тут охватил его страх.

Черти каруселят в глазах, в карты играют, ворожат, озоруют и пляшут на полке. Гремят ведрами, только ковшик снует от кадки до каменки, а старого черта не берет жара.

– Ишо плесни, ишо ковшичек!

Хоть бы обварился кипятком! Так нет же, кирчигает зубами, пучит глаза, веником машет. И вдруг запустил им в Тольку.

– Вон, полуношник!

Парнишка выскочил и угодил головой в снег. Едва отдышался. Это же блазнится. Откуда чертям взяться? Они только в сказках. Он шмыгнул на полок и растянул меха. Играл, наводя страх на чертей. От такой музыки и не черти разбегутся. Мать и то с перепугу вскочила на ноги и ошалело выскочила на крыльцо. Не поймет, где что ревет. Все равно, что корова блажит. Поди, и правда она? Вот-вот должна растелиться. Заскочила в пригон, корова мычит, а рядом на согнутых ножках теленок дрожит.

– Дала знать, – обрадовалась женщина, – а то бы проспала, окаянная.

Замотала наспех тряпицей новорожденного и затащила в избу. Откуда-то с озера донеслись звуки. Кто это шумит? Не домовой ли воет в трубе? Ишо этого не хватало. Прислушалась и айда на улицу.

Только сейчас заметила, что погода установилась. Ветрогона нет, разведрило небо, звезды горят, кичиги склонились правее столбов, месяц раскаленным бучником рдел над головой. Такая погода всегда устанавливается после бурь. Вновь полилась музыка. Кто-то играл «Сербиянку». Наставила ухо: так ведь из бани музыка. «Видать, чертям не спится, хороводят, зиму провожают, о весне поют», – рассудила Наталья. А саму любопытство берет. Взяла ручку – гармошка стихла. Выждала, когда заиграет, дернула дверь. Что-то треснуло и со шлепом шмякнулось – брызги в разные стороны!

– Свят, свят! – крикнула она. Не чувствуя себя, ворвалась в избу. – Филипп! – заорала на брата, приехавшего в гости. – Вставай!

– Чо блажишь?

– В бане нечистая сила. Пойдем скорей!

Филипп схватил ухват и, в чем спал, выскочил в огород. К нему, пурхаясь в снегу, кто-то полз. Сзади волочилось нечто похожее на длинный хвост и простуженно отпикивало.

– Не подползай! – Филипп выставил ухват. – Зараз изничтожу.

Ползущий остановился, тяжело дыша.

– Кто? Сказывай!

– Я, дядя Филипп.

– Ты, что ли?

– Я, – отвечал плача Толька.

– Что потерял в бане?

– Учился на гармошке.

– Сам напужался и мать до смертоньки напужал.

Парень нехотя тащился за Филиппом.

– Кого напугался?

– Что-то грохнуло, и я под полком оказался.

– Это ж столбики подгнили.

– Я думал, черти. Вот и драпанул.

– Ну и драпанул! Наперед умней будешь.

– Скорей гармонь забудет. – Мать в сердцах долбанула Тольку.

– Я все равно научусь играть.

– Лучше скажи, где гармонь взял?

– У Миньки.

– Седни же отнеси.

– Мама, купи.

– И верно, купи ты ему, – вмешался Филипп. – Вишь, тяга к музыке, даже чертей не боится.

Все-таки уговорили вдвоем мать. Срядилась она с Опросиньей и за гармошку отдала теленка.

– Хотела Мартика продать да пальто купить, а теперь ходи в ремках.

– Зато с музыкой, – рассмеялся дядя.

Музыка теперь, действительно, не стихала: днем – в избе, ночью – на полке в бане. На селе стало больше одним гармонистом.

ПЕЛЬМЕНИ

Берестой на огне вьется Оксинья – везде успеть надо: и в колхозе, и дома. Правда, в личном хозяйстве немного управы. Скорее всего привычка осталась да желание сохранить ее в обиходе. Всего-навсего и была одна Буренка. Не корова – одно название. И та не ко двору: через год да каждый год переходница. Но попускаться животиной не хотелось: худо-бедно, молоко свое. А как-то до того осердилась, что решила заколоть.

Позвала она Андрона Васильевича, ветеринарного врача, и сказала:

– Режь Буренку.

– С умом ли, баба? – опешил ветеринар.

– Чо с ней делать? Опять нестельна. Ни молока, ни теленка. Одни хлопоты. Заколю, дак от маеты избавлюсь.

– Не дури.

Ветеринар оглядел корову, пощупал паха и, остановившись посреди ограды, сказал:

– Стельна.

– Лонись еко же место говорил.

– Помянешь меня.

Все-таки Андрон Васильевич настоял, не дал колоть.

Пустила Оксинья ее в зиму. Ждали растела целую весну. Денно-нощно дежурили: ночь – мать, день – Шурка. Боялись прокараулить приплод. Принять, выходить, сберечь – значило жить не тужить. Буренка переходила все ожидаемые сроки. Ни сенинки, ни соломинки не осталось в запасе, даже прелая крыша с пригона ушла на корм. А раскалица-распутица запоздала. Пришлось выпускать корову на улицу. Сбирала она по обочинам дороги вытаявшие оброненные оденки. До того исхудала, обессилела, что еле ноги волокла. Раз увязла в Гусином болоте – всем миром поднимали. Едва вытащили вожжами. Чуть прошли-прокатили талые воды, просохли бугорки, проклюнулась трава, выпустили вновь на волю. Устрожили за ней пригляд. Но опять прокараулили, утянулась куда-то Буренка. По словам соседки, Матренушки, укатила она в глубину ситок на Якшинскую дорогу.

Бегает Шурка, зовет животину, но та не откликается. Куда Шурка ни сунется, везде топь да грязь. Как угодила туда? Ведь ни следа, ни приметаны. Не по воздуху же залетела на релку.

Сомнение закралось – ненароком ли обманула Матренушка? Корова – не иголка в зароде: давно бы нашлась. Видно, нет ее. Не вернуться ли домой? Вон и солнышко садится, скоро стемнеет. И сам ослаб, ноги еле тащатся. Хватило бы сил до дому приплестись. Что скажет матери? По головке, ясно же, не погладит она. Да и в этом ли дело? Битки-колотки стерпятся. А вот Буренка, если все-таки в ситках, погибнет, не дай бог, если растелится. Тут ей и теленку – кончина.

Как он мог проморгать! Не за пятнадцать же минут, пока играл с ребятами, она упорола так далеко. Доигрался – пропас! Он крикнул изо всей силы-мощи:

– Буренка!

От Якшинских ворот послышалось мычание. Шурка бросился туда.

– Буренка! Буренка!

Отзывались вода, кочки, камыши, степь.

– Буренка! Буренка-а!

Отдалось в проушине, на дальнем мысике. Оттуда пробазлала Буренка.

Шурка ее сразу узнал. Вот и сама поднялась на взгорье. Следом за ней, вараножа, плелся из густого пырея теленок. Корова остановилась, промычала. У теленка хребет вздернулся дужкой, мордочка взнялась и сунулась под брюхо матери, затренькали со свистом титьки.

Так и остался теленок сосунком. Пробовали отсадить: сшили переносицу из заячьей шкурки с мелкими гвоздями – не получилось, сделали уздечку, насадили часто гвоздей-иголок. Сначала лягалась, не подпускала телка, а потом привыкла. Придет из пастуший, вымя будто прилипло. Кошке и той не хватает молока, о Шурке и говорить не приходится. Вся надежда пропала на кормилицу.

Бежит Оксинья с работы и думает, чем же покормит своего голубенка, чем обманет его пустое брюхо, и сама себе отвечает: «Шар-шаром покати, нечем». Неделю назад выскребла в сусеке остатки отрубей, не на один раз протрусила-просеяла на решете. Ничего не пошло в пропажу: из отходов кисель сделала, а мучкой подбила квашонку. Не ахти какая завидная получилась, зато хлебный запах и связка крепкая. Суррогат не больно держится в колобашках. От него только трескаются они, рассыпаются, как песок, а с мукой – пусть и щепотка – в жару, на загнете становятся тугими, поджаристыми, сами в рот просятся. Откусишь чуточку – голову обносит, обдает кухню-середу. Не велика, конечно, радость: хоть сразу съешь, хоть год гляди. Тем лишь тешилась-успокаивалась, что зиму протянули, не умерли, а теперь не умрем: подножный корм поднялся. Каждый раз после работы попутно прочесывает лес: весной носила медунки, позднее – пиканы, гранатник. Сейчас натакался и Шурка, днями пасет на Кочковатом болоте. Камыши дергает, отламывает у них шилышки – корневые молочные зародыши – и ест. Старые сухие корни домой несет. Из них вкусная наваристая каша. Бело-мутная, сладкая, словно с сахаром ешь. Иногда пучит, когда лишку хватишь, но зато с голодным наравне можно биться.

Шурка выбежал навстречу матери, когда она появилась на знакомой тропинке, зажатой камышом и пряслом.

– Мама, мама, что видела во сне?

– Ничего. Разве чо случилось?

– Дядя Петя с Иринкой приехали. Они жмыху привезли.

Обрадовала весточка Оксинью: наконец-то приехал братец и пропиталу привез, и тут же с досадой промолвила:

– Чем же мы гостеньков-то потчевать будем?

Шурка выпалил:

– Они к Степану ушли.

– Как-никак, надо столик собирать.

– Не надо, – возразил сынишка, чувствуя беспокойство матери. – Они звали к себе. Пойдем, а?

– Пойдем, пойдем. Давай поскорее управимся.

– А я управился.

– Опять, поди, застал с телушкой корову?

– Жданка не сидит одна.

– Сколько говорить одно и то же?

– Вылезет она.

– На засов закрой, чурбаком приставь.

Жданка, подогнув передние ноги, а задние широко расставив, выцеживала молоко из вымени.

– Ах, мерзавка! – разгневалась Оксинья. Она сгребла за шею телушку, втолкнула в загородку и пригрозила: – Попробуй вылезь.

– Пусть она сосет, – простонал Шурка.

– Есть что будешь?

– Она тоже хочет.

– Жалостливый больно. Ладно уж, вымя-то и так как тряпка.

На радостях сдунуло Шурку: самому быстрому не догнать. Только залоснившаяся грязь засверкала на пятках. Мать еще из Маремьяниного закоулка не вышла, а он уже брякнул калиткой и скрылся за ней.

Посреди ограды стоял из всего леса-дерева стол, три таких же мощных табурета. Напротив друг друга сидели дядя Петя и сват Степан. Руки их висели над столом – чокались. От заката солнца желтела густо-мутная бражная жидкость и, покачиваясь, выплескивалась на выскобленные доски стола.

– За встречу, зятек, – произнес Степан.

– Мы уже пили. Давай-ка за твое здоровье. – Дядя моментом опрокинул стопку. Закашлялся. И только тут он заметил Шурку.

– Где мама? – спросил дядя.

– Во-он.

В дверях появилась мама и сразу бросилась к дяде. Она целовала его и радостно говорила:

– Все же надумался приехать?

– Дай, думаю, попроведаю, как живет деревня-матушка?

– Ой да. Не живем, а мучимся.

– Везде нелегко, – вздохнул дядя. – Но ничего, ничего. Война позади, вытерпели, а голод переживем. Сейчас уж на базаре и прилавках кое-что появляется.

– Где устроился, Петя?

– На прокатном.

– Кем?

– Вальцовщиком.

Из сенок выбежала Иринка и подскочила к Шурке, потянула за рукав:

– Пойдем играть, а?

Не до игры Шурке, когда на столе вдруг появилось столько съестного: красный борщ, белый пшеничный калачик, пирожки, тонкие шанежки-преснушки со сметанной наливкой. Эх, с молочком бы их!

– Пойдем, а? – протянула опять Иринка.

Нет, никому не оттянуть от стола Шурку. Глаза у него вразбег, а брюхо… Раньше голода не чувствовало: наверное, потому что оно присохло к позвоночнику, будешь отдирать, так не отдерешь. А сейчас, ровно расперло, расправило. Казалось, вместе со столом бы все до крошечки умел.

Но Шурку никто не приглашал за стол. На табуретке беспокойно ерзала мать.

– Ешь, ешь, сватья, – принавеливал Степан. Но явно блезирит: больше для порядка приглашает. От глаз ничего не скроешь. Скрывай не скрывай, а на лице, как на воде, отражается: сама пришла да нишшонка привела.

– Отведай моей стряпни, – вторит мужу Настасья.

– Спасибо, спасибо, я сыта.

– Поди, моргуешь?

Что сказать старухе? Разве не знает она, как перебивается Оксинья с воды на воду? Не она ли давала два сухаря Шурке, когда он прибежал за милостыней? Сколько ревела тогда Оксинья над радостью сына? Все, все знала Настасья. Не надо Оксинье ничего. Она перетопчется, переморщится. Лишь бы сынишку покормили. Его-то Настасья и не замечает. Отодвинула Оксинья запашистый борщ, не притронулась и к хлебной корочке.

Шурка тоже уловил, что он лишний рот, и загорелся ненавистью, как волчонок затравленный, запрыгали в его голове всякие колкости: скупердяи, жилы ненасытные.

К Настасье время от времени еще поворачивалась душа у людей. Старуха нет-нет да и пожалеет кого-нибудь из безотцовщины, а Степан как есть бука-букой, воротит нос от всех. А кто он такой? Боженок! Недаром же дали ему эту кличку. По отцу. А известно, какой корень, такой и отростель. Семен-то, говорили, на руку нечист. Как-то, давно это было, украл Семен икону в церкви и спрятал в огороде. Кто-то из односельчан присмотрел и вывел его на чистую воду. С тех пор и окрестили его и сына божатами. Не знал Шурка Семена, но уж Степан-то достоин этой клички. О них даже частушку сочинили:

 
Говорят, что бога нет.
Бог – Степан Семенович.
Пресвятая богородица —
Семен Егорович.
 

Гуляет частушка по деревне. Вольно, свободно. Пели ее с желчью, негодованием. И по сегодняшний день еще помнят, кто постарше. Раньше Шурка защищал своих сватов, даже встревал в ссоры со сверстниками, не давал открывать рта против родни. Сейчас же – пусть хоть что говорят. Чем смешнее, тем приятнее для него.

Проглотила мать горькую слюну и сказала:

– Иди, сынок, поиграй.

– Пойдем, Саша, – обрадовалась Ирина и незаметно сунула что-то горячее в растрескавшийся от цыпок Шуркин кулак. Он вприпрыжку выскочил из ограды. В горсти оказался морковный пирожок. Сам не заметил, как прибрал его. Пирожок словно в бездонную бочку провалился, даже стенок живота не задел.

– Хошь ишо? – спросила Иринка.

Кто от лакомства откажется, когда колобашке рад до ушей.

– Не хошь? – переспросила девочка.

– Не-ет.

– Ты не бойся. Бабушка много напекла.

– Заругаются.

– Я незаметно стибрю.

Иринка шустро улизнула в избу и тут же, как угорелая, выскочила.

– Чо с тобой, Ира?

– Дедушко отобрал, сказал, что всех не накормишь.

– Не реви. Я во сыт! – Шурка чиркнул ребром ладони по горлу.

Почти в ту же минуту скрипнула калитка, и появились дядя Петя с Шуркиной матерью.

– В гости-то приходи, братец.

– Не рада будешь.

– Что есть, не гневайся.

– Посидела бы, куда торопишься?

– Некогда, братец, рассусоливать. Завтра ни свет ни заря на ферму.

Шурка, подражая взрослым, прошептал:

– Приходи, Ирина.

– Приду, – ответила девочка.

Дорогой и дома мать с сыном молчали. Сопя, Шурка сразу умызгнул на полати и с головой залез под окутку. Целую ночь он ворочался, не спал. Только утром приушипился. Мать с теми же глазами, что и вечером, встала. Корову она не доила, угнала в пастушню, телку оставила дома.

У загона Оксинью встретила Нюрочка. Пастушихе за пятьдесят, а все – стар и млад– – как маленькую зовут Нюрочкой. Почему? Никто не ответит. Помнят одно, что она вначале сердилась, когда помоложе была, потом свыклась. Сколько ее знают, сроду хозяйских коров пасла, пасла задарма. Азарта к наживе не было, хоть и была возможность. И ни к чему. У нее ни ребенка, ни котенка. Ни тоски, ни кручинушки. Одной много ли надо: в себя да на себя. Кто покормит – хорошо, не покормит – того лучше. Но никто не обижал ее. Хоть порой приходило в голову, что она, наверное, полоумная. Но вслух не говорили. К Оксинье она относилась с особым уважением. То ли видела в ней такую же горемышную, неудачливую, как и она сама, то ли по характеру чем-то схожи. Вот и теперь осведомилась:

– Где Жданка?

– Под арест посадила.

– Не везет тебе, Оксинья.

– Чо правда, то правда. Злосчастные родились.

– Возьми да сдай в колхоз.

– Она и там не нужна.

– Изведет Буренку. Гли-ко, как исхудала – одни свишши.

Когда Шурка проснулся, мать уже топталась на середе и бойко просеивала на решете серо-белую муку. «Правление мучки вырешило под новый урожай», – с кем-то разговаривала мать. Через брус Шурка увидел ветеринара Андрона Васильевича. Он направлял на оселке нож.

– Почему не разбудила?

– Забыла совсем. Беги-ко за дядей.

Шурка свернулся с полатей, полетел к сватам, но в дом не вошел. Он вертелся около дома. Со вчерашнего не проходила обида. Сватовья вычеркнуты из его жизни. Скорей бы Иринку с дядей дождаться, а к Степану больше ноги не положит.

Около обеда вышли из калитки дядя с дочерью. Шурка спрятался за тополину и, выждав, выскочил на дорожку.

– Заикой оставишь, – засмеялся дядя.

– Я осторожно.

– Ну-ка подставляй подол, – сказал дядя Петя.

В замусоленную рубашонку высыпалась горсть конфет и несколько пятнистых пряников. Шурка не то чтобы оробел, а онемел: отродясь не видел столько сладостей. Он даже не поблагодарил за гостинцы.

– Мать, что ли, послала?

– Ну да.

– Пойдемте.

От угла, где покачивался рукомойник, до огородных дверей на всю длину глухого мшелого заплота висела телячья шкура.

– Чо вы наделали? – закричал с порога парнишка. – Зачем закололи Жданку?

– Какой прок держать ее? Одни неприятности, – успокаивала мать сына, а Шурка не унимался, ревел.

– Будет, сынок, будет. Посуди сам: корову имеем, молока не видим. Да и председатель проходу не дает – то да потому: «Пошто молоко не сдаешь?» А где его брать? Не покупать же, правда? Вот и решилась.

Слезы не стихали, пригоршней сыпали в подол. Сколько перестрадал мальчишка за Жданку. Ни за что бы не пошел встречать гостей, если бы хоть намек был со стороны матери.

…На столе дымились пельмени. Первым вилку воткнул ветеринар и вытащил два пельменя.

– Ешьте, ешьте, гостеньки, – приглашает мать. – Да побольше поддевайте.

– Тремя-то подавиться? – рассмеялся Андрон. – Эх, до осени походила бы телка, упорело бы мясо, а то пельмени как творожные. Вишь, как свернуло. Никакого скуса.

Ветеринар приналег на остатки пельменей.

– Ничо не поделаешь, – вздохнула мать и обратилась к сыну: – Садись за стол, не серчай.

– Не буду я есть.

– Не поперечничай.

– Сами ешьте!

Шурка убежал на берег Гусиного озера. Уткнувшись в траву, всклыктывая, неумолимо ревел. Он бранил ветеринара, гостей.

Жданка тоже добра! Уж никак не могла отвыкнуть сосать. Сейчас бы жила да жила.

КИТЫЧ

Обижался Гриньша на самого себя: не парень он. Кому не лень, тот и зубоскалит. Звали его не иначе как заморышем. Только жена старшего брата Овдотья, глядя на него, прибадривала: «Не серчай, Гриша. Годы – не уроды: свое завсегда возьмут».

И правда. Сноха как в воду глядела. На глазах, ровно на опаре, вымахал Гринька. За один год неузнаваемо вытянулся, под стать доброму мужику. Уж на что Тюньша Захара Мартемьяновича, ядреный, верзила верзилой, и тот молчок – зубы на крючок, в друзья натряхнулся.

Стали называть Гриньшу по отчеству – Китычем. Надо бы Титычем. Но у нас в деревне хоть одну букву в слове все равно искочевряжат. Неудивительно. У всех сплошь и рядом имена и отчества не похожи на паспортные. Одни как бы рабочие, повседневные, другие в пир и в мир, и в добрые люди. Скажем, что общего между Пудовкой и Дуськой? Ничего. А То Што Специально Печать В Кармане и Мишкой Петра Терентьевича? Уж совсем ни к селу ни к городу. Не за что обижаться Гриньке. Назвали его милостиво. Всего букву изменили. Да и не все ли равно, как назовут. Лишь бы не горшком да в печь не поставили. Ведь не имя красит человека, а нутро и что в нем наквашено. Семидонная ли гуща, крепкая да полезная для людей, или просто-напросто водица, которая не течет, а из пустого в порожнее переливается?

Вышел закваской Гриньша деревенским. Удался настойчивым, с твердым характером. И поэтому, наверное, одним из первых посадили его на трактор. Уж больно надеялся бригадир, словно на себя: не подведет Гринька, не подкачает.

Но сегодня что-то сплоховал. Да и с кем не бывает? Ему-то и простить не грех: ведь от роду пятнадцати нет.

Отработал он сутки: день молотил, скирдовал, ночь пахал. Все суставы, как шарниры, заскрипели, спина не разгибается – коромыслом свело. Посмотреть со стороны, так уж точно, хуже дедушки Ильи, сторожа тракторной бригады.

– Уморился, Китыч? – спросил старик, выходя из вагончика.

– Чо спрашивать? Не на вечерках был.

– Может, махнешь? Деревня-то рядом.

– Может, вместе?

– Не прочь. Сбросить эдак лет сорок, а то и все пятьдесят.

– Старый пень! Губа не дура, – ухмыльнулся тракторист и полез перекрывать отстойник с горючим.

– Не глуши, Гриньша!

– Что, поди, робить собрался? – засмеялся Григорий. – Садись, кто бы возражал, я – никогда.

– Разве угонишься за вами, чертенятами?

– Какие твои годы!

– Смех-то смехом, а дело-то сурьезное. Мог бы – и сам поехал… Зерно в ворохе горит. Надо везти его на сушилку. Просьба к тебе: езжай. Сам знаешь, некому.

– Сам думал или на пару с бабкой Опросиньей?

– Да причем я или бабка?

– Я же не семижильный!

– Не горячись, охлынь. Знамо дело, сутки отробить – не в бабки играть. – И добавил: – Овдотья, бают, вышла из больницы. Сменит тебя, тогда отоспишься.

– Бричку-то… Я, что ли, буду грузить?

– Нагружена она, подцепляй да езжай.

– Сама грузилась, сама отвезет.

– Кхе-кхе-е, – закашлял Илья.

Тут и рассмотрел Григорий утомленное лицо дедушки, на котором лоснилась растертая потная грязь. Гриньку зараз скрутило. Зачем он насмехался? Дедушке ли грузить зерно?

– Ведь надорвешься, дедусь, – жалостливо выкрикнул парень. – Я бы сам нагрузил.

– Я что, лыком шит! – отряхнулся Илья, словно молодой гусь после купания.

– Я мигом оттортаю.

Незаметно доскочил Григорий до Обухова болота и спохватился, когда перед носом засинела вода. Зря! Ох как зря поехал он этой дорогой. Надо было маленькой, Поспеловской. Как забыть проклятый ложок! И объехать некуда: кругом лес. Вилять же меж кустов и берез с грузом опасно: запорешься – не выехать.

Э-э… Была не была! – И пустил колесник напропалую.

Трактор рассек овражек и выскочил передками на бережок. Тут бы и крикнуть с радостью: «Знать бы, дак не горевать!» – да случилось, чего боялся: запробуксовывал трактор. Шпоры, хоть и большие, а не помогают. Садятся задние колеса. Того и гляди, увязнет трактор до колоды. Навалился на руль парень, всем телом помогает, кричит: «Не подкачай, родимый!» Но трактор ни с места. Лишь черно-жирный кисель да брызги летят врассыпную.

Не одну охапку хвороста сбросил он под колеса, прежде чем выкарабкался. А в деревню приехал уж совсем поздно, когда ободняло.

На зерносушилке девки и бабы. Они сидели рядком, друг возле друга на березовом долготье. Настя Максимовских изо всех приметных приметная. Ее за версту узнаешь. Тело у нее крупное, из толпы выделяется, а шамела шамелой. Она и теперь, завидев Гриньку, шмыгнула на березовую рогатину, торчащую из печи. Верхушка легко гнулась и подбрасывала девку. Пылающий комель, не выдержав, перевернулся в печи, и Настя юзом пробороздила золу. Чуть в печку не угодила. Хорошо, что цело помешало. Она отпрянула назад и соскочила как ни в чем не бывало. Не такое снашивала. С этой девкой никогда не соскучишься. Уж что сколоколит или учудит, прямо хоть стой, хоть падай. Порой так насолит, так досадит своими шуточками, а не сердишься. Ни одни вечерки без нее не проходили. Где она, там смех и веселье. А начнет работать, десятерым не угнаться. Все у нее в руках кипело.

Впрочем, что это заладил о Насте да о Насте. Будто на ней свет клином сошелся. Чем, например, хуже другие девки и бабы? Они тоже не промах. Возьми хоть Овдотью Стерхову – Гринькину напарницу – или Катьку Брюханову, Лидку Обухову. Всех не пересчитаешь. Всю войну на плечах колхозное хозяйство вынесли. И горе, и слезы. Кому пожалуешься? Некому. Мужики были на фронте, врага били. И теперь еще не у всех вернулись с войны, хоть и окончилась она, проклятая. У кого и пришли мужья домой, дак калека калекой. За себя работали и за них – спасителей: пусть подлечатся. Шутки и смех перебивали боль и обиду, заряжали на целый день, работа и спорилась.

Увидев трактор, все разом взвились, как спугнутые куры с седол.

Одна кричит:

– Сюда, сюда, Китыч!

Другая:

– Подворачивай между печей!

Третья:

– На обе стороны будем разгружать.

– Вы что кудахтаете? – перебивает всех Настя. – Берите лопаты, плицы. Эй, Устя, ты что растопорщилась? Орудию потеряла? Вон она промеж носа торчит. А тебе, Улька, не хватило, что ли? Эй, девчата, налетай, подешевело!

– Бери мельче – кидать легче, – кричит Лидка Пузырева.

– Берите больше, кидайте дальше!

– Весело начали – ослабли быстро!

Мигом разгрузили зерно и расстелили его тонким слоем на горячие спины печек. Запарило над ними, запахло хлебным на зерносушилке, заструился запах по деревне.

Шагать бы теперь Китычу домой отдыхать. Спокойно на душе, чисто, как в родниковой воде. Да на пересменке Овдотья сказала ему:

– Тебя вызывают в правление.

– Зачем?

– Почем знаю? Огафья Жданова говорила, не будет же хлопать.

Свернул он в закоулок, возле дома Федора Обухова. (Давно мужика в живых нет: в первые дни войны погиб. Живут в его доме эвакуированные, а пятистенок так и называется его именем.)

Вышел он по узкой тропинке, заросшей крапивой и лебедой, на конторскую улицу. Возле Ганиного амбара, напротив правления, завсегда было оживленно. Место тут бойкое, редко когда пустовало. Днем здесь играли в бабки, вечерами и ночью устраивались игрища. Это на руку бригадирам. Они не домой бежали наряжать ребят, а прямо сюда. Особенно, когда срочное дело. Молодежь тоже приноровилась к ним: стала хитрить. Даже дежурство устроила. В каждой бригаде свои сигналы. Увидят бригадира из первой бригады – промяукают, из второй – покрякают. И всех как корова языком слизнет. В последний раз Гринька не успел убежать. Тут его Семен Михеич и поймал: «Гринька, пойдем робить, Овдотью в больницу увезли». Почти неделю Григорий выжил в поле, дома лишь однажды побывал. И то навертком – переезжал с поля на поле. Что уж говорить об игре. О ней и думать перестал. А когда увидел ребятню у амбара, сердце екнуло.

Ребята расставляли бабки и пробирали Витьку Окулининова.

– Если будешь накидом бить – выгоним! – кричал Юрка Семеновских.

– Как играть?

– Прямком.

– Давайте загоним его подальше, он и промажет, – обрадовался догадке Шурка Жуков.

– Тогда за прясло его.

– Пусть сперва каши поест, а то не добросит, – выкрикивает Юрка. И первым отсчитывает десять шагов от кона.

Витька, прищурив глаз, наметился.

– Шибко обрадовался. – Еще на десять шагов загоняет Шурка коновщика.

Витька на сороковом шагу уперся в прясло.

– Как быть?

– С прясла! – ржали ребята.

Тот забрался на изгородь и, не метясь, кинул плитку. Она врезалась в бревно, из амбара зашаяла коричневая рухлядь.

– Не все выбивать коновку, – рассмеялись ребята.

Друг за другом по очереди отстрелялись игроки. Каждый старался выбить коновку. Но Шурка, Юрка и Толька Левша промазали. Вся надежда теперь на Ваньку Задоринова.

– Коновку, коновку давай!

– Не бубните под руку, сам знаю.

– Он же мазило! – Прыгал возле игрока Витька.

Ванька бросил плитку. Она, повернувшись, одним концом захватила пару и пролетела мимо коновки.

– Я же говорил, что все бабки мои, – подбежал с ведром Витька Окулинин.

Григорий не выдержал и подошел к коновщику.

– Дай взаймы.

– В игре не дают – покупай, – отрезал Витька.

– На, двадцать копеек.

Витька в момент отсчитал двадцать пар.

– Ставьте, сколько у меня есть, – предложил Гринька.

– Куда по столько! – съежились ребята.

– Что долго чикаться. Быстрей Окулю обыграешь.

Кон растянулся почти до дороги. Вспыхнул азарт у Григория, загорелись глаза. Он навел плитку на стройный взвод костяшек и, прицелившись, метнул. Она упала в середину кона и, собирая бабки, срезала коновку.

– Ух ты! – заорали ребята.

Григорий, как и Витька, взял пустое ведро и наполнил его с верхом. Вскоре и второе ведро было полное. Игра накалилась. Григорий забыл обо всем. Он метал и метал плитку. Она, как литовкой, косила бабки. Их уже некуда было класть. Он начал сортировать: крашеные панки – в одно ведро, крупные, похожие на коновки, – в другое, которые похуже – отдавал ребятам.

– Китыч, тебя же ждут, – раздался из створки досадный голос Огафьи Ждановой.

– Подождите.

– Некогда ждать. Иди быстрей.

– Только разыгрался, – проворчал Григорий.

С двумя тяжелыми ведрами Китыч закатил в прихожую конторы. Тонкие как бумага, двустворчатые обшарпанные двери пропускали грозный густой бас председателя Пал Палыча.

– Почему не убираешь хлеб, каких указаний ждешь?

– Хлеб ишо зеленый. – Григорий узнал Гошу Нашего, как звали в третьей бригаде Егора Нестеровича Заборина.

– Ждешь, пока не осыплется да дождем не прихлещет?

– Я же позавчера смотрел.

– У Лисьего мостика, у Кругленького – тоже зеленое? – наступал председатель. – Молчишь? Нечем крыть. Ты различаешь спелое зерно от зеленого? Спроси старух. Они тебе объяснят. Да что старух. Любой ясельник ответит. Не агроном!

Григорий ворвался в кабинет.

– Во работничек! – засмеялся председатель.

Григорий целиком еще был в игре. Он не обратил внимания на смех и бухнул от радости:

– Смотрите, почти все крашены.

– Видим, видим, Гриша. Садись-ко поудобнее да рассказывай.

– О чем?

– Скажи нам, как обмолачивается хлеб?

– Где?

– У Будичевых.

– Хорошо.

– Одинаковы поля. Неодинакова ответственность. Так-то вот. – Павел Павлович резко повернулся к Егору Нестеровичу.

– Сдать бригаду Китычу. А сам садись на трактор.

– Пал Палыч… – промямлил парнишка.

– Запоминаешь, как звать, что ли? Не бойся, Гриша.

– Залез в ярмо, Китыч, – говорил по дороге на конный двор Лийко Захара Назаровича. – Не бригада, а черт знает что! Рубить надо под корень. Честно говоря, не мог я там прижиться, не выдюжил, удрал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю