355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Снегирёв » Раноставы » Текст книги (страница 1)
Раноставы
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 05:02

Текст книги "Раноставы"


Автор книги: Василий Снегирёв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Раноставы

ТИХАЯ РОДИНА ДЕТСТВА

Мне выпала большая радость – представить читателям пока неизвестное в литературе имя Василия Снегирева; познакомить коротко с тем, о чем он пишет, а также с самим автором книги. Вдвойне радостно и приятно оттого, что молодой писатель с самого начала творческого пути оглянулся на детство своего поколения, поведал нам о судьбах старших в годы военного лихолетья и не менее трудные – послевоенные годы. Это признак благодарной совестливой души, сыновняя верность малой родине и землякам, чья жизнь и труд отданы во имя победы над фашизмом. Это, если хотите, достоинство и богатство не только литературное, но и человеческое. Без Памяти нет гражданина Отечества, тем более – писателя.

Василий Снегирев любит свое сиротское детство, любит трогательно и бескорыстно затерявшееся среди лесов, болот, падей и солончаковых низин многострадальное родное село Лебяжье. А рассказывает о своей родине так трепетно-проникновенно, будто нет лучше и краше места на всем белом свете. Впрочем, родину, как и родителей, не выбирают, и по тому, как человек дорожит ею, можно судить о нем самом.

Деревенским подросткам, труженикам с детства, посвящена маленькая повесть «Раностай-Соловушка». Все в ней действительно поет и сверкает любовью к людям и крестьянской колхозной работе, а дружба русского паренька и казашонка Топорика – чудесная песня братству народов. К ней примыкает и другая славная повесть о школьниках «Гусь Шахматный».

Дети не случайно густо заселили первую книгу Василия Снегирева. Здесь как раз уместно отметить биографические вехи писателя. После Уксянской десятилетки и флотской службы он много лет был на комсомольской работе, вкусил хлеб районного газетчика и рабочего. Но главная мечта – стать учителем – привела его на заочное отделение Шадринского пединститута, и самые лучшие годы посвятил Снегирев учительству. Не подведи здоровье, он бы и по сей день работал директором сельской школы.

Возвращение в Курган, партийная работа на заводе, рабочая среда не изменили привязанности Василия Снегирева. Он сохранил верность земле, детству сверстников и нынешних сельских ребятишек, своему учительству. А взявшись за перо, обратился к не столь уж и далекому прошлому в жизни села. При этом одаренный прозаик отнюдь не повторяет своих литературных предшественников. У него наблюдательный глаз и цепкая память; чуткий слух на родное русское слово; чуток он к боли и страданию людей; богат на доброе и благодарное чувство. И я не просто верю, но и глубоко убежден: роднику моего земляка и младшего тезки не грозит никакая остуда и засуха.

Василий Юровских

ОЖИДАНИЕ

К нам собирались в гости дядя Вася с тетей Нюрой. Мы ждали их со дня на день, но они не ехали.

Как на грех заладил дождик-мелкосей. Надвинулся он из гнилого угла, с Сагайской дороги. «Явная примета, – говорит мама, – зарядил на целую неделю. В вёдро не приехали гостеньки, так в ненастье уж подавно. Все дороги размыло-развезло. Попробуй пробраться – по уши увязнешь. Не только друзьям – недругам закажешь. Да и какая нужда грязь месить!»

Потом вдруг по-другому рассуждает, вздыхая с горечью и обидой: «Ох-хо-хо. Не родно, дак не больно. Дороги ишо не захрясли, можно ездить».

Такая уж она уродилась, заполошная. По первому зову на край света побежит. Ей ничто не помешает: ни дождь, ни слякиша, ни даже метель-завируха. На что пурга-падера в прошлую зиму была: темно – хоть глаз коли. Вьет-завивает клубком, кружится, с ног валит, а мать ни на какие уговоры не согласилась. Сказала тетке Августе: «И не уговаривай. Пойду домой – и весь сказ». Знала, что ребятишки с голоду пухнут и ждут не дождутся, когда придет их мама из Прошкино, выменявшая на последнюю плюшевую каратайку ведро картошки. Чуть не занесло ее снегом. Хорошо, что наткнулась на Мироновский овчарник и подобрал ее дедушко Евлентий. Мало-мальски отогрелась в сторожке и айда по сугробам домой.

Не бугрует у них сердце. Она бы уж сама не раз слетала к ним: боится разъехаться, разойтись. Все-то передумала, перебрала в памяти и, наверное, в сотый раз обращается к старшему сынишке, своему конопляночке: «Прочитай ишо разок».

Ленька пыкает по складам. Сначала про себя. Потом громко, что есть сил, выкрикивает: «Ку-ма-а». Потом опять, как рыба на суше, открывает рот и выталкивает, словно горошины из трубки-дедюльки: «Ви-дел я Фе-до-ра вы Ржеве». Пока Ленька читает, можно надсадиться.

«Нет, кум, не дорожишь ты дружбой, – пеняет мама дяде Васе, – разве мой-то поступил бы так? Он сперва куму Нюрку попроведовал бы, потом уж только к нам приехал».

Тятя и мама, дядя Вася и тетя Нюра – задушевные друзья-товарищи. Родились и выросли вместе. Из одной ложки пили и ели. Когда Ленька родился, и вовсе породнились: кумовьями стали.

Тятя с дядей Васей действительную проходили вместе. И вместе домой на побывку они приезжали. Я ни дядю, ни тятю не запомнил: велик ли был – от горшка два вершка. А вот кожаные блестящие ремни, крест-накрест опоясывающие гимнастерку, хомутики с белыми кнопками, кольцами да кобуру запомнил. И носился я с ней по родной заимке, как с взаправдашним пистолетом. У ребят от зависти глаза выкатились. Я же колесом ходил: грудь вперед, шлем с тряпичной звездой – подарок тяти старого – деда Макара – на затылок. Смелости хоть отбавляй: ведь я вооружен. Ко мне не подходи – укокошу. Тряс кобурой перед мальчишками. Чаще стращал Саньку Феклушкинова. Он среди нас верховодил. Возгордился силой да возомнил из себя взрослого. Если уж учится, так нас, мелкоту, и за людей можно не признавать? Фигу ему! Как-то я выбрал момент и шугнул Саньку, потребовав от него: «Ты солдат, я солдат, давай сборемся, а то… вишь». В другое время он не стерпел бы, живчиком скрутил руки и наподдавал в мягкое место. А тут оробел, шутка ли – пистолет?! Не устоял – удрал в ограду. Оттуда припугнул: «Тятька придет с армии, дам жару с паром. Ноги повыдергиваю, спички вставлю».

Письмо больно коробило мамину душу. Не столько, может быть, текст, сколько межстрочье. Много, слишком много не поведано в нем и, наверняка, упущено с умыслом. Извелась она от тоски и горя. Ноченька годом казалась.

Волей-неволей ее беспокойство отразилось и на нас. Заново ждем гостей. С утра до вечера тремся возле казенных амбаров. От них хорошо проглядывается Шадринская дорога. Она самая короткая.

Через Уксянку и Ново-Петропавловку ездили редко. Сгибов, петель да излучин шибко много. Куда ближе через Максимово и Ворошилово. Лесами, лугами, напрямик – милое дело. Но путь этот не из легких. Особенно за Ворошилово. Низина там с начала талины до поздней осени заливалась сплошной водой. Мало охотливых было ездить – хоть по воздуху горючее доставляй. Поэтому правление колхоза посылало надежных возчиков. Чаще других приходилось Онисье Обуховой, маминой подружке. Она-то изо всех надежных надежна и завсегда оборачивалась уденкой.

На этот раз опять Онисья уехала в Шадринск и мама заказала с нею дядю Васю. Жил он в Шадринске, как раз по пути на базу. Ей ничего не стоило заскочить к нему и предупредить, чтобы он собирался и ждал ее на углу у церкви или моста.

Ждут не дождутся ее трактористы, ждем и мы. Промокли. А чему было промокать. Рубашонки, штанишки – на веретене тряси. Живого места не найдешь. Сквозняки сплошные. И мать не заходит, ждет нас у калитки.

– Не приехали? – спрашивает она.

– Нет, мама.

– Идите спать. Седни уж не приедут. Застряли где-нибудь. Дождь-то, будь он втрое окаянный, без продыха льет.

«Ох, ой… Кажется, приехали», – услышали мы ночью маму. В одну минуту она оказалась в сенях. Впотьмах что-то загрохотало. Видимо, мама запнулась и упала. Сквозь звон и гром до нас долетело:

– Кум!

– Оринка!

Мы с Ленькой, кукся спросонья глаза, один за другим со свистом скатились по лощено-укатанной доске с полатей на верхний голбчик и, как два новых гривенника, вытоконились у порога.

– Проходите, проходите, – радостно ворковала мама, настежь раскрывая двери. – Ради Христа, не заслоняйте лампу, – прикрикнула на нас и попутно отвесила по легкой оплеухе.

Заскрипели половицы.

– Милости просим, – вдругорядь приглашает мама.

Слабый свет керосиновой лампы выхватил из потемок тросточку и одновременно тупорылый, с высоким взъемом сапог. Сысподтиха появился кряжистый, невысокого роста человек в мокрой шинели.

– Лелько! – бросился братишка на шею дяди.

– Крестник, узнал? – обрадовался тот и вдруг пошатнулся. Чтобы не упасть, широко расставил ноги и крепко прижал нас обоих: – Выросли-то как! Посмотрел бы на вас отец.

Мать заревела и повалилась. Ее тут же подхватили тетя Нюра с Онисьей:

– Успокойся, Орина, успокойся.

Мать причитала, закрыв глаза ладонями. И мы, два своробливых цыпленка – один чуть больше другого, – голосили в один голос.

– У, ек-макарек, – сконфузился дядя Вася и начал горячо оправдываться. – Я не об етом, неправильно вы меня поняли. Слышите? – И ликующе зазвенел над нами: – Жив, робята, отец! Не плачьте, радуйтесь. Жив, кума, жив Федьша! – Он поочередно – то Леньку, то меня, то подбежавшую маму – тискал в огромных руках и все одно и то же твердил: – Жив, жив, жив…

– Неуж ето правда? – все еще не веря дяде Васе, всхлипывала мама, растирая ладонями слезы на щеках и подбородке.

– Говорю, жив.

– Твои-то бы речи да богу навстречу, – сквозь затихающие слезы радостно проговорила мама. Она постепенно отходила, оттаивала, в ее глазах запрыгали метлячки-бесенята. Мать наконец заметила, что дядя Вася все еще стоит.

– Чо ты, кум, стоишь? – Подтащив скамейку, она затараторила: – Садись, садись, небось, измаялся в дороге.

– Девки вот измаялись, хлебнули со мной горюшка, – усаживаясь на скамейку и доставая вышитый с гарусными бальками-кистями кисет, кивнул он тете Нюре и Онисье. – Сами от места до места пешедралом, а я сидел на передке, как барон, кум королю и сват министру.

– Нам привычно, – отвечала Онисья, запахивая брезентовый дождевик, и с порога добавила. – Вы беседуйте, а мне некогда. Надо горючее отвезти на полевой стан. Не ближно место. До поспеловских избушек ишо четыре версты.

– Когда только спать-то будешь, голубушка? – тревожно спросила тетя Нюра.

– На ходу покимарю.

Двери захлопнулись, и мы придвинулись к дяде Васе, уселись на пол, а мама с тетей Нюрой с разных концов скамейки зажали его в середке. Дядя молчал и, часто затягиваясь, курил.

Мать положила на дядино плечо руку и тихо попросила:

– Кум, расскажи, где, как встретились с Федей-то?

– Привезли, значит, меня в госпиталь, во Ржев. Был без памяти. Очнулся – ничего не понимаю. Кто проклинает фашистов, кто зовет мать, родных, а кто костерит смерть, которая никак не приходит. Еле разобрался, что к чему. В госпитале! Рванулся к ногам, а вместо их пустые штанины, подвернутые и привязанные чуть повыше коленок. «Где ноги, где? – взревел я. – Где, где?» Подбежала сестра. Она испуганно дрожала: «Что случилось, голубчик? Что с тобой?» – «Зачем отпласнули ноги? Кому я нужен теперь? Кому, а? Скажи, ну…» – «Все будет хорошо. Вот увидишь, – успокаивала сестра. – Плясать еще будешь». Долго не мог остыть. Всех богов и богородиц собрал в кучу, крестил почем зря, досталось всем назакрошки.

Вдруг слышу: «Сестричка, пить, пить…» Голос довольно знакомый, словно вчера его слышал. Спрашиваю у сестры: «Кто это?» – «Офицер. Только что поступил в госпиталь». – «Спроси, откуда он?» Через минуту отвечает: «Из Шадринска». Меня полоснуло прямо под сердце. Готов выпрыгнуть из носилок. И выпрыгнул бы! Но здорово сдавили ремни. Я закричал: «Земляк, землячок!» Из коридора донеслось: «Садков!» – «Вынесите меня!» – кричу сестре. То же самое, слышу, просит Федор. Сестры, видимо, напугались: ненароком вывалимся из носилок, нарушим себя. Бегают, уговаривают: «Успокойтесь, не волнуйтесь, нельзя вам». – «Какого черта нельзя! – Я в белом каленье. – Несите! А то сам поползу».

Вынесли меня в коридор. Носилки, в которых лежал Федор, держали санитары. «Федьша!» – рванулся я к нему. «Сютка!» – Он почти шепчет: ему перехватило горло. Мы оба на пределе. Из глаз брызжут слезы. Боремся с собой, не получается. А время идет. Наконец-то кум берет себя в руки и приподнимается на локтях. Его держит сестра. «Пустите меня, пустите». – «Лежите», – приказывает сестра. «Да есть ли у вас сердце? Вы знаете, кого я встретил, а? Это же кум, кум!» И вроде как сам себе не верит, кричит через плечо сестры: «Ты ли, кум?» – «Я, я, Федьша». – «Счастье-то какое! Кто бы мог поверить, а?»

По коридору шел военврач. Мы поняли: нашей встрече конец. Надо было о многом спросить. А в голове крутится. Ничего дельного не приходит. Спрашиваю: «Рана, кум, серьезна, нет?» – «Терпима. А у тебя?» – «Всего изрешетило. Не знаю, где и болит». – «Значит, посел в госпитале?» – «Отвоевал я, дружище. Баста».

«В операционную», – последовала команда. «Подожди, доктор. Друга встретил», – умоляюще просит Федор. «Быстро», – приказал врач санитарам.

Федор метался, носилки водило из стороны в сторону. «Кум!» – крикнул он напоследок. Наверное, что-то хотел передать, но дверь захлопнулась. Меня занесли в палату.

Дядя рассказывал, не выпуская самокрутки: одна тухла, другую закручивал.

– Больше не встречались? – спросила мама.

– Не довелось. Меня готовили к операции. Кума вскоре выписали. Узнал я это из записки.

– Какой? – встрепенулась мама, будто зацепилась за что-то важное.

– Не сберег я ее. На газетном обрывке было написано. Наверное, искурил. Я и так ее помню.

– Что писал Федя?

– «Меня выписали, ушел на фронт. Будешь дома, передавай привет, что жив, мол, и здоров, того и всем желает. Обними за меня всех».

– И только?

– Что бы ты хотела?

– Да нет, я так… – Мать проглотила накативший в горло комок, встала, забренчала подойником.

На улице уже рассветало, но по-прежнему дождливо. Ненастью не было конца. Хоть бы нарочно где-нибудь просветинка была. Ни одной. Все обложило.

Мама кое-как подоила корову, и Ленька угнал ее в пастушню.

Дядя Вася, утомившийся от дороги и бессонной тяжелой ночи, отстегивал протезы, а я сидел на нижнем голбчике, пристально всматриваясь в его движения. Оба протеза он впихнул под деревянную кровать. Без ног дядя стал похожим на колобок. Он легко закинул замотанные в белые штанины культяпки и закрылся шинелью.

Мама хлопотала на середе. Она процедила сквозь цедок молоко, достала с грядки сельницу, глиняную латку с выломленным краем и поставила на столешницу. Из нее, поднимаясь шапкой, выпирало тесто.

– Гли-ко, Нюрка, как тесто поднялось, славная квашонка доспелась, а даром, что половина суррогату. Давно такой удачи не было, – радовалась мама, сбивая мутовкой тесто.

– Поди, пора затоплять печь? – спросила тетя Нюра.

– Да пропади она пропадом.

– Чо ты на нее рассерчала?

– Дымит, окаянная.

– Давай замажем.

– Вся она рассыпалась, перебирать надо. Лонись ее дедушко Евлентий погундорил немного, а теперя снова дымит.

– Разве дедушко-то живой ишо?

– Овечек караулит.

– Поди, такой же смешной?

– Какой больше! Тут как-то говорит: «Молодость вспомнил, девки». И достает с грядки балалайку. А она, как есть, без струн. Натянул не то веревку, не то проволоку в палец толщиной и давай натренькивать:

 
Треньки-бреньки, балалайка,
Не моя жена Паланька.
Моя Катенька, кудреватенька.
 

Да так разошелся, что не унять. Притаптывает чунями да поет:

 
Бей, топчи, горю не давайся.
Хоть какое горюшко,
Ходи да улыбайся.
 

Шпарит одну и ту же. Становится надоедливо, но мы смеемся: «Заело, чо ли, дед?» А он: «Улыбайтесь, бабоньки, по боку скуку и горе». Из нас, кажется, ничем не выбьешь улыбок. Ни двухрядкой, ни хромкой, а уж балалайкой подавно. До них ли! Не успеешь одну похоронку оплакать, другая на очереди. Отведай-ка в напряжении пожить, зараз состаришься и ноги отбросишь. А тут и выручит сват Евлентий. Споет – ровно высветлится вокруг, жить хочется… И мужа пуще прежнего ждешь.

– Вот бы кум-то сейчас зашел, а? – мечтательно произносит тетя Нюра.

– Я бы знаешь, Нюрка, до потолка подпрыгнула! – воскликнула мама.

В это время резко распахнулись двери, в избу влетел Ленька.

– Чо с тобой, сынок? – Мать выронила ухват.

– Похоронка от тяти…

…Дядя Вася с тетей Нюрой остались у нас до выписки мамы из Чертиевской больницы. Дождь все это время матрусил не переставая. И по всему было видно, что ненастье еще долго не прекратится. Каждый вечер, не дождавшись мамы, мы залезали на полати и, зажмурившись, ворожили на пальцах: я ворожил о маме, Ленька о тяте. Ворожили до трех раз. Если все три раза сойдутся указательные пальцы, значит, тятя жив, а маму скоро выпишут из больницы. У меня и у Леньки пальцы сходились три раза. Мы радовались, кричали «ура» и верили, что тятя жив и лежит где-нибудь в лазарете, а может быть, вместе с мамой вот-вот постучит и появится на пороге родного дома. Мы засыпали в надежде на завтрашний день.

ЧЕРТИ НА ПОЛКЕ

На Миньку Опросиньиного большой спрос. Что ни говори, он гармонист. За неделю, а то и за месяц наперед приглашают его на вечерки: боятся, не перехватили бы другие края. Их без малого в деревне десяток: Маховлянский, Мироновский, Лисьянский, Одиновский, Тракторский, Свердловский… Все не буду перечислять, но которые назвал, славились. Остальные как бы наусторонье. Но и в них попадали девчата и парни – ухо с глазом. Шли напролом. Не было Миньке отбою. Кто побойчее, нахрапистее, того и черед. Тут и робкий не даст спуску: иначе не видать гармониста. Прямо рвут Миньку. Тогда, наверно, и родилась частушка: «Кто рысковый да баской, того назважживам доской». На самом деле, дрались из-за Миньки.

Это, наверно, избаловало его. А не думал он о том, что не так давно его и в резон не брали. Мужиков-гармонистов в каждом краю не по одному было. Да война, треклятая, их во сыру землю сложила. Поднять бы их! Тогда свадьбам и вечеркам конца не было. Каждое бревнышко в дому пело бы, звенело. В войну, все знают, особенно-то не до веселья. Нынче, в первый год мира, посвободнее, не мешало бы пораздолиться. Не вечно же душу держать в потемках. Нужна как никогда музыка. Вот и зовут краянцы Миньку. А он куражится:

– Как попросите…

– Христом-богом, уважь! – унижаются перед задавалой.

– Ладно уж, так и быть.

Хорошо еще, на него добрый ум нападет. А бывало, зауросит – хуже дикой лошади. Упрется и – ни в какую. Словно шлея под хвост попала. Девчатам надо плясать да петь – самый азарт, – а он возьмет и свернет меха. Хоть ты выспись на нем. А то и получше отколет номер. Вытянется в струнку, как бравый солдат, гармонь под мышки и нахально откозыряет:

– Сладкого не досыта, горького не до слез.

Что руководит им? Не поймут ребята. Каково, скажем, в самом разгаре музыку оборвать! Все равно что опозорить на все Лебяжье. Кому понравится? Никому. Только сердце растравит и вечерку испортит. Одним словом, настроил Минька против себя холостежь. Он бы и согласен изменить привычку, да слишком далеко зашло. Ребята уж приготовили ему ловушку. И в каждом краю по-своему. Пригласили его тракторцы на вечерки. Любезно, с поклоном: «Проходи, садись за стол». С застолья начался вечер. Этот обычай издавна заведен. Его придерживались, хоть и время трудное. Тогда не до нарядов, лишь бы оскомину набить. А чтобы хозяевам не накладно, собирали со всех участников. Кто чем богат, тот то и приносил.

Минька проворным рос. Чтобы насытиться, ему явно не хватало еды на одних вечерках. Потому и перебегал из одного дома в другой. Тут да там поест, глядишь, веселится до утра. Где-то сэкономит на желудке, домой отнесет. Ведь, кроме его, у тетки Опросиньи еще четыре рта. Все мал-мала меньше. Каждый есть-пить просит. Где чего она возьмет? Тетка Опросинья сама не раз говорила: «Если бы не Минька да не гармонь, давно протянули ноги».

Уж игрок он изоправдашный. Не кривя, говорили: «Молодец дак молодец!» Любую песню подберет, любую пляску и танец сыграет. Умеет веселить народ. С кругу не сходит, когда в настроении. Сам поет, пляшет под свою музыку. Не каждый сумеет. Его игру есть чем вспомянуть. Для него ничего не жалели. Где и схитрит, прощали.

– Вон, видишь, боком пошел к порогу, – шепнул как-то на вечерке Ванька Шморнев.

– Пускай, – оскалился Юрка Зуенок.

Гармонист, ловко лавируя между танцующими, повернул к порогу и прытко шмыгнул в сени. Послышался душераздирающий рев. Девки от испуга разбежались. Юрка потянул за собой ребят, а девкам крикнул:

– Чо вы, как тараканы, расползлись! Айдате смотреть.

На крыльце прыгал в капкане Минька.

– Клюнул на приманку, – кивнул ребятам Юрка. Они заржали, а девчонки, едва сдерживаясь, прыскали в ладони.

– Смешно дуракам, – тянул пострадавший, пытаясь разжать скобы. Но щечки капкана срывались, зажевывали брюки.

– Я вам тоже устрою, будете знать.

– Мы тебя раскусили, – сказал Юрка.

– Что за шуточки? А ну помогай! – Галька крутила Юркой, как могла. Она знала, что парень ее любит. Вот и сегодня из-за нее приперся. Она же терпеть его не могла, зато о Миньке обмирала. Юрка это видел, давно вынашивал злобу и искал удобного момента отомстить сопернику.

– В капкане доскачет, – бросил Юрка.

– Я кому говорю?

Парень подчинился. Небрежно ступил на хвостовик капкана, дужка раскинулась. Минька, не огрызаясь, зная повадки тракторцев, только с досадой взглянул и смотался.

Черт его потянул к тракторцам! Надо было остаться со своими, лисьянцами. Ведь свой своему поневоле друг. Как не дошло раньше! Чем оправдаться перед ними? Сзади хомут не одевают. Ушел бы сразу к ним, может, этого и не случилось. Хромая, он доплелся до Васьки Мыши на очередные вечерки. Прилип к изломанному ставню. В избе пусто. Поди, кончился вечер? Прислушался. Кто-то за простенком хихикнул, и перед щелью промаячил Санко Симаков.

– Пошли плясать.

– Без девок неинтересно.

– Мы чо, хуже?

Он схватил сковородник, щипая воздух, будто струны балалайки, зазвенел:

 
Знаю песню про Онисью:
Хорошо блины пекет,
Сковородничек на полку,
А сама дробить пойдет!
 

Санко – бой, ох уж плясун! Никому не переплясать. Онька Жукова, о которой пел, и та в подметки не годится. Ребятам и вовсе не угнаться. Они лишь моргают глазами.

– Чо, стоять пришли?

– Не умеем по-твоему.

– Учитесь, пока живой, – хохочет весельчак.

Ребята топали, как кони, невпопад, заглушая друг друга. Тут и вынырнул из дверей Минька. Раздернул однорядку – хотел удивить. Парни от неожиданности окаменели. Первым опомнился Санко.

– Наблудился?

– Вы сами виноваты.

– В чем же?

– Поздно пригласили.

– Отменил бы очередь.

– Я же давно отсулился тракторцам.

– Вот и проваливай к ним.

– Не пойду.

– Не сладко там?

– Дерутся да шпакулят.

– Ты думаешь, у нас даром пройдет? А ну, робя, ташши ему ведро с тряпкой, пусть пол моет.

– Я не топтал.

– Это кто наследил? – придирался Санко. – Приступай! Вымой так, чтоб все блестело.

Минька закатал штаны. Правая нога у него взбагровела, опухла. Маленький пробитый рубец запекся.

– Не могу в наклонку.

– Привяжи на клюку. Где дак дошлый, а тут соображенье потерял.

Парень пыхтел, корчился от боли, но старательно драил пол. Тольку Натальиного заставили играть на гармошке. Он всех моложе и безропотно выполнял волю старших. Толька рванул меха. Минька покраснел от злости. Так бы и закатил вот этой половой тряпкой по Толькиной роже, не выкобенивался бы. Сморчок! Куда старшие, туда и он. Пристраивается к каждому.

А Толька вовсе не хотел оскорбить Миньку. Он с радостью принял ребячье предложение. Ему давно хотелось поиграть, да не подвертывался случай: Минька никогда не выпускал гармонь. Даже и тогда, когда отдыхал. Толька и воспользовался обстановкой. А не получится, так хоть кнопки подавит.

– Играй, не гляди на него, – сказал Санко. – Вишь, как шустрит под родимую.

Толька, не соображая, дергал меха. Басы перебивали голоса. Гармонь ревела, как затравленный зверь.

– Хватит изгаляться! – крикнул Минька.

– Ты думал, тебя с объятьями встретят? Проходи, мол, дорогой, садись за стол… Держи рот шире! Мы тебе тоже не покоримся.

– Я не заставляю.

– Зато вынуждаешь. Мы долго терпели. Теперь ты потерпи.

– Спасибо.

– Не на чем.

– Мыть не буду.

– Тогда выполнишь другое условие, – сказал Симаков.

– Какое?

– Вон Тольку играть научишь. Себе замену подготовишь.

– У него же руки не по циркулю.

Не зря лисьянцы предлагали выучить парня. Он безотказный. Не будет задаваться, как Минька. Его подучить надо. Показать, что к чему, а остальное сам сообразит. Способный малый – музыку на лету схватывает.

– Договорились, или опять увильнешь?

– На гармони играть – не корову доить. Талант нужен.

– Кто тебя научил играть?

– Самоучкой дошел.

– Сам допетрил?!

– Сам.

– Хватит травить. Говори, будешь или нет?

Минька согласился. Куда денешься? Привяжутся – ни за что не откажешь. Не согласишься, другое наказание могут придумать. С них сбудется.

Начали заниматься.

– Ты не гляди на клавиши, – говорил учитель. – Слушай музыку. – Он проиграл «Катюшу». – Теперь сам попробуй.

Ученик полыхнул от радости.

– Не спеши, запоминай мелодию.

– Усвоил?

– Ага.

– Спой. Толька спел.

– Ну и музыкант! Тебе же медведь уши оттоптал.

– Ты не ври, – заступились ребята за Тольку.

– Может, цифры подпишем на клавиши.

– Давай! – Толька аж подпрыгнул.

– Это чепуха!

– Не сразу же Москва строилась. – Санко больше всех переживал за Тольку. – Пусть с техникой освоится.

– Музыку надо чувствовать, а пальцы сами найдут клавиши, – твердил Минька.

Ребята донимали Миньку, и он разметил цифры на клавишах.

– Во! Совсем другой коленкор!

– Сейчас пляску научи, – попросили ребята.

– Всему свое время, – отмахнулся Минька. – Пусть это вызубрит.

– Боишься авторитет потерять?

– Идите вы к лешему, – выкрикнул со злостью парень и захромал к выходу.

– У лешего своих до лешева. Ты лучше не забывай – следующие вечерки в марте! – кричали парни вслед.

– У кого?

– У Петьки Желницких.

– Ладно.

Петькин дом стоял у конного двора второй бригады, на краю села, в полкилометре от кладбища. Дом у Желницких большой – из четырех комнат. Но ютились жильцы в кухне. Остальные комнаты не отапливались: дров на зиму не хватало. В марте топливо исходило на нет. Поэтому к лету комнаты открывали, а к зиме – заколачивали. От постоянной сырости дом гнил и рушился. От кухни прихожая отошла почти на четверть, горница от прихожей – на ширину ладони, а между спальней и чуланкой такая образовалась дыра, хоть шапку кидай – проскочит. В сенках осталось всего пять половиц – остальные ушли на дрова. В горнице, которую открыл для вечерок Петька, висел мохнатый куржак. Отопить ее – не один воз дров понадобится.

Петька ждал гостей и торопился отогреть комнату. Он собрал все дрова и наколол большую кучу. Для растопки исколол половицу. Водопелые поленья с подтопкой быстро взялись. Печка гудела, гремела, как оторванные листы железа на крыше. От нее жгло лицо. А у окон и дверей не пахло жилым: дышалось. Мартовские ветродуи-сквозняки выхватывали тепло. Лучше бы еще одну зиму прозимовать, чем прожить один март. Одолели ветры. Уж и правда март не одному быку рога завернет.

В двери постучали.

– Кусок дома?

– Чо спрашивать? Заходи. – Петька узнал своего дружка Кольку Ковшика. Следом ввалились все приглашенные. В момент выстудили горницу.

– Подбрасывай ишо дровишек! – кричали ребята.

– Нет дров.

– За мной! – скомандовал Ковшик.

Через полчаса они уже шумно разговаривали.

– Едреный крест попал, – смеялся Мишка Шуплецов. – Шатал да шатал, едва выворотил. Хорошо, что неглубоко.

– Наверное, его Еремей держал, – подхватил Кольша.

– У меня гнилой – от пинка вывалился, – ввернул Олешка.

– Над вторым тоже пришлось покряхтеть.

– Всех мертвецов перепужали. Поди, места сейчас не найдут.

Ребята на выдумку тароваты. Кто чего подливал в общий разговор. Даже за мертвецов говорили:

– Чо случилось, Тит Егорович?

– Сын последний крест уволок.

– Ай-я-я… Нехристь поганый.

– Так уж не от добра же… Поди, лес на земле изредел? Вот и добрались до наших крестов.

– Ой-е-е, и в земле не дадут спокойно полежать.

Ребята рады и не рады. Больно уж горькая получилась сцена. Когда печка раскалилась докрасна и задрожала, вовсе притихли. Лишь Колька Ковшик нарушил тишину:

– Святой дух выходит.

Гробовая тишина охватила горницу, скорбью и глубокой печалью овеяло лица. Казалось, каждый из парней в эту минуту давал себе отчет: «Простите нас, дорогие. Не вечно же будем так жить, что даже и дров нет. Потерпите. Вот разживемся, поставим мы вам памятники не деревянные, нет, а железные, со звездами. Могилки оградками обнесем, цветов, деревьев насадим, ухаживать будем».

Заиграл Минька, песня звучала тяжелая, сиротливая:

 
Как умру, похоронят,
и никто не придет.
Только раннею весною
соловей пропоет.
Пропоет и просвищет.
И опять улетит.
Моя бедная могилка
одиноко стоит.
 

– Прочь рыданья! – выскочила на круг Онька Жукова. – Давай нашенскую.

Гармонист в момент перестроился. Сегодня о нем нечего сказать. Играет наудаль, без передышки. Не было у девок сомнения, что убежит. По настрою видно: играет с охотой, не озирается. Плясуньи нарадоваться не могут, с круга не сходят. Надо виртуозом быть, терпелому, чтобы натиск сдержать. Минька не сдавался, не играл уже, а действительно шпарил. Со стороны даже жалко его. Девкам же что до этого! Может, в этом сезоне последние вечерки. Надо повеселиться. Потом некогда будет: посевная, сенокос, уборочная – работы по горло.

– Нас не переиграть, – смеются они.

– Не на того напали, – свысока отозвался игрок.

– Ой, не хвались, не таких сбарывали!

Где-то за стенкой зазвенела посуда, а пол просел на гнилых матках. Однорядка в накале, ненароком меха порвутся. Девкам того и надо. Только юбки шебаршат, пол говорит, прогибается. Хозяина аж захватило. В такой перепляске горница рухнет. Но и не остановишь теперь. Э-э, пусть пляшут, отводят душу! Петька, тряхнув кудрями, топнул и завернул частушку:

 
Вы потише, господа!
Пол не проломите-ко.
У нас под полом вода.
Вы не утоните-ко.
 

Его поддержали ребята. Кренделями, коленьями завертелись. Не уступают девчатам. Тех даже завидки взяли. Переплясать, перепеть решили. Где там! Хлопцы тоже не промах. Друг перед дружкой вытаптывают, уменье свое показывают. Санко Симаков Оньку старается укусить за живое:

 
Ты пляши, ты пляши,
Ты пляши, легавая.
У тебя косые ноги,
Левая и правая.
 

Та ответ дает:

 
Не смеяться вами-то,
Вами-то над нами-то.
Поглядите на себя:
Хороши ли сами-то?
 

Пляска – пляской, гармонь – гармонью, но есть же какой-то предел. Выдохлись все: первыми – девчата. А сознаться не хотят, считают зазорным. Для вида пожалели игрока:

– Отдохни, Миня!

– Он не курит, пусть наяривает. – Васька Мартемьянов уже успел завернуть «козью ножку» и, жадно зобая табачный дым, еще и норовит шутить над гармонистом.

Всякому, конечно, свое. Толька, например, ждет не дождется, когда ему Минька гармонь предложит. А тот и не думает. Уж не до хорошего, дал бы понюхать меха. Ну что тебе стоит? Дай подержать. Сегодня парень в ударе. Страсть хочется показать класс. Будет он гармонистом, вот увидишь, Минька! Гармошки нет – у мамы выревет. Никуда не денется – купит. Слову Толька хозяин, своего добьется. Словно прочитал мысли Минька.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю