Текст книги "Клюква-ягода"
Автор книги: Василий Афонин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
«Если б не ребятишки», – часто говорила и Фрося. Одни раз довел, повеситься хотела. Ушел в тайгу, а она с веревкой в сарай. Конец перекинула через слегу – готово! А как глянула на петлю, такой страх взял да жалость к себе, молодой совсем, к ребятишкам своим жалость, к матери с братьями, к деревенским всем. Бегом из сарая! Веревку ту проклятую топором порубить хотела. Когда отвязывала, тряслась вся. Ой, только не это! Так жить захотелось после минут этих – как никогда. Только не так, как с Семеном, иначе. Подумала: да неужто вся жизнь моя из черных дней? Подождать надо. Вот война кончится, вот ребята подрастут, помогать станут, заступаться за мать свою. А пока необходимо тянуть, как говорят бабы. И верно, никто не заставлял шибко, сама. Никто не тащил за руку...
Придет из тайги, чтоб баня была, выпивка, когда за стол сядет. Отоспится, пошастает воскресенье по деревне и опять на неделю. Что дети? Что хозяйство? Будто не его. Как квартирант. А втихую учет вел всему, не обойдешь. Все помнил. Чувствовала Фрося, что иной раз нарочно проверял ее, где что лежит.
Вот и война закончилась. Вернулись, кому суждено было. Оплакали погибших. Подруги Фроси, что женихов дождались, замуж повыходили. И которые не дождались, повыходили уж за кого придется. Будто заново люди жизнь начинали. Да так оно и было. Ликования такого в деревне никогда не видела Фрося. А ей...
Осень сорок пятого... Сорок шестой, сорок девятый – потянулись годы. А в Фросиной жизни ничего не изменилось. А ждала. Все пять лет ждала. Вот войне конец, вот фронтовики придут, вот случится что-то хорошее для нее, для Фроси. Нет. Ничего не случилось. Единственная радость – войне конец. Как там солдаты – не знает Фрося, а уж бабы ждали – и не расскажешь. Только и разговоров – когда?..
Сейчас, провожая Михаила на озеро, подумала нечаянно Фрося: а если случилось бы так, не за Семена вышла она замуж, а за брага ого 1* Интересно, как сложилась бы с ним жизнь ее? Счастливее, нет ли?
Всякий раз, когда Лоскут приходил к ним и сидел возле двора, ожидая, что Семен пригласит в избу, она, глядя на деверя, разговаривая с ним, усталым, медлительно-осторожным, вспоминала, каким вернулся он и Юргу в сорок пятом, У того руки нет, у того ноги, у этого повязки черная через глаз. Л оп, Миша Игнатов, повредим. За все пять лет не задело, не царапнуло. «Вот как воевать надо!» – шутил среди фронтовиков. А сам молодой да красивый. А форма как шла ему! Сапоги хромовые начищены всегда, голенища сдвинуты, ремень широкий, а на плечах погоды эти офицерские. Ах, как он плясал тогда на гулянках! До сих пор стоит в глазах. Ловкий, бесшабашный.
Пить-гулять – и больше ничего. Девчонки поглядывали на пего. Да и он на них...
– Миша, – начнут говорить ему, – да ты бы остепенился. Глянь: ровесники уже все делом заняты, а ты ходишь из двора в двор. А он: «Четыре года воевал, четыре месяца праздновать буду. Успею, наработаюсь. А ну-ка, Ваня, сыграй с выходом...»
Пришел с товарищами. Сели выпивать, Фрося что-то подала не так, Семен матом, как всегда. Михаил на него:
Да ты ей, Фросе, в ноги должен кланяться, что за тебя такого пошла.
Ну и сцепились. Да не одолел бы он брата никогда, не окреп еще – дружки помогли. Налетели на Семена сзади, сшибли. Трое на одного...
Михаил ей сказал тогда – пьяный был потому:
– Я за тебя, Фрося, брата не пожалею, – Заступился... Оделся, ушел.
А она с тем же Семеном осталась. Жить-поживать.
А Михаил скоро уехал. Уехал в районное село, верст за шестьдесят от своей деревни. В райпотребсоюз устроился. Года не проработал – посадили. За растрату, как стало известно в Юрге. Один говорили – сам виноват, другие что подвели его. Кто знает? Попробуй разберись! Говорили еще, что растрата большая, но можно покрыть ее. Старики Игнатовы продали сразу свинью, корову собрались продавать.
Но Михаил передал – не нужно этого делать. Сам провинился, сам и отвечать станет. Осудили, увезли.
Долго с той поры не видела его Фрося, лет пятнадцать, не меньше. Где он и как живется ему там, никто не знал. Родителям Михаил не писал, да и умерли они вскоре. И постепенно забывать стали на деревне Михаила Игнатова, и Фрося вместе со всеми.
А как-то раз, осенью, вот так же вышла зачем-то во двор вечером, а он сидит на козлах, возле поленницы, курит. «Кто такой?» – спросить хотела. Присмотрелась... господи! «Миша, откуда ты взялся?» – «Оттуда», – усмехнулся, встал с козел. Худой, оборванный, рот кривой – не узнать. Поглядели друг на друга. «Что ж в избу не заходишь?» – «А так... Семен дома?» – «Дома». – «Пусть выйдет. Позови».
Сказала Семену. Тот, заметила Фрося, замешкался как бы. Потоптался, вышел. Долго не было. О чем они там говорили, не знает Фрося. Вошли вместе. Михаил возле порога остановился, Семен – на лавку. «Собери поесть», – кивнул. Сам сидит, голова опущена. Михаил мимо смотрит. Подала Фрося поесть, сели за стол, а разговора доброго не получается. Со второго стакана стали прошлое вспоминать, да кто из них как жил. Семен свое говорит, Михаил свое. И поскандалили враз.
Михаил со всего плеча как саданет дверью – да из избы. Ночевал в бане чьей-то. Два дня пробыл он тогда в Юрге. Ходил по деревне пьяный, плакал. И опять надолго пропал. Думали – навсегда.
Лет через семь снова увидела Фрося деверя. За сорок уж было ему тогда. А последние пять лет каждую осень стал приходить в Юргу. Если Семен находился в тайге, Фрося топила деверю баню, белье меняла – от сыновей брала белье, – кормила, зашивала одежду. При муже она не решалась даже пригласить Михаила в избу. Не то что боялась, как прежде, просто устала от скандалов. Как сам сделает, так и будет.
Без Семена Лоскут и в бане оставаться не смел. Уйдет куда-либо, там и спит. Неделю ходит на болота, другую. Недалеко за деревню. Полведра принесет, когда ведро полное. Наберет ведер десять, продаст тут же, одежду поменяет, сапоги, погуляет день-два и опять на год. Куда? Зачем? Никто не знал – не ведал. Разговоров на тему эту не любил Лоскут.
– Михаил, – сколько раз спрашивала Фрося, – и не надоело тебе блукать по белу свету? Ни дома, ни семьи. Смотри, седой уже. Люди смеются над тобой, называют всяко. Лоскутом прозвали. Под старость хоть угол свой заимей. Небось ноги стоптал ходьбой? О-ох, да что же ты такой, без разума будто? Жизнь-то уходит, очнись, Миша! Подумай!
– Надоело, – соглашался Лоскут. – Так надоело, что больше некуда. Да уж теперь все равно. Раз не мог себя сдержать тогда, обижаться не на кого. Так вот, да.
– Что все равно? – сердилась Фрося. – Или тебе за семьдесят? Сила пока есть еще. Работай знай. Старики скот пасут, а ты... Оставайся. На зиму определишься к дедам квартирантом, а там избенку присмотришь, купишь. Хозяйство заведешь. А мы тебе бабу подыщем. А что? Заживешь не хуже других. Не пугайся, не то видел.
– Верно, – кивал Лоскут, – надо бы так. Я уж думал об этом не раз. – И уходил снова.
– Неужто тебе брата не жалко? – спросила как-то Фрося мужа. – Пропадает мужик, свихнулся совсем. Ну мало ли там что было промеж вас? Свои ведь! Свой своему поневоле брат. Давай поможем. Уговорим остаться, избу купим, подешевле которая. Вон Ермиловы продают, триста рублей всего. Обживется, отдаст деньги. А, Семен? Как?
– Чего-о?! – повернулся вместе со скрипучим табуретом Семен. Сидел возле окна, сапоги-болотники клеил к весенней охоте. Долго смотрел на жену, не понимая. – Взбесилась, дура. «Избу купим». А на какие шиши, хочу тебя спросить? Ты много накопила? Накопила, так покупай. Триста рублей! А у тебя вон двадцатка в месяц. Это как, а? Где его черти носят все это время? «Триста». Тыщи накопил бы...
– А то, что я ворочала всю жизнь и в поле и дома – это не в счет? – только и сказала Фрося. И вышла.
Всякий разговор с ним был ей давно уже в тягость.
– «Жалко его», – бубнил у окна Семен. – А он меня не жалел. Нет. Не помнишь? Я зато помню. Его отец во как уговаривал в деревне остаться. «Живи с нами. И изба была б, и семья». Да куда там! «Чтобы я, офицер, да в деревне мужиком жил? Еще чего». Так и надо. Наофицерился. Как собака побитая, ползешь к братову дому – некуда деваться. Так тебе и надо! Брат ему нехорош был! А теперь посмотри, позавидуй брату. «Избу купим». Хе. Много вас таких. Три купил, четвертую скоро... Успевай, выкладывай. А деньги? За двадцать твоих рублей не шибко что и купишь. В деревне работать надо, а он привык шлындать туда-сюда. Грамотей! Дожился, тьфу!
Больше подобных разговоров Фрося не затевала. Хватит. До старости лот слушать погань всякую. Да и не о ребенке речь. Жизнь, считай, прожил. Сам должен понимать-сознавать. Чем она поможет? Тут с одной Веркой не сладишь. А оп – мужик.
А сейчас вот, встретив-проводив деверя, не подсказала ему ничего, как обычно, спросила только, надолго ли в Юргу. Постояла около прясла, подумала да и занялась обыденной домашней работой. Взяла ведро, помидоры пошла собирать с гряды. За работой мысли на Верку перекинулись, на свадьбу. Думалось обо всем...
3
А Лоскут тем временем уходил от Юрги в верховье Шегарки, направляясь к Глухому озеру. Оп шел высоким правобережьем, по тропе, протоптанной ребятишками-рыболовами, пастухами, бабами-ягодницами, окликая, разговаривая с собакой. Росли по правому берегу редкие, желтые теперь, березы, и в желтой полегшей осоке далеко к лесу уходили болота, в зеленой отаве сенокосы с темными осевшими стогами. По левобережью, от самой Юрги, от крайних огородов, на несколько верст тянулись хлебные поля, сжатые уже. Лежали по жнивью рядками кучи свежей соломы, Лоскуту казалось, что чувствует он по ветру запах, и был уверен, что сеяли здесь овес.
От овсяного поля этого – в обе стороны и далеко на север к невидимому отсюда сосновому бору – чередовались осинники, перелески, переходя перед самым бором в редкий, по кочкам корявый, почти облетевший березняк. Шуршал под ногами по тропе первый палый лист, блескучая паутина плыла в воздухе, цепляясь за плечо. Иногда проходил над головой ветер, березы начинали ровно шуметь, роняя листья. Их закруживало, подхватывало, несло за речку, над сжатым овсяным полем. Лоскут следил за ними, пока они не скрывались...
Все эти болота, сенокосы, затравеневшие лесные дороги знал Лоскут с детства и сейчас чувствовал-видел их за спиной, впереди, по сторонам от себя, И от этого было ему особенно хорошо. Он шел размеренным, давно установленным шагом, каким ходил и по торной и по трудной дороге, налегке или с грузом, шел, чуть подавшись вперед, опустив по низу живота сцепленные руки. Широкие лямки мешка не беспокоили плеч, и ноги, обернутые сухими чистыми портянками, обутые в просторные сапоги, ступали прямо и легко. Ему было приятно еще и от того, как приветливо встретила его Фрося. Он вспомнил завтрак, разговор и жалел только об одном, что не смог помыться. Ну ничего. Можно и потерпеть чуток.
Подумав о Фросе, Лоскут тотчас же мыслями перенесся в детство, вспоминая, как росли они тут, бегали, играли в переулках, ходили в школу, в четырехклассную Юргинскую школу, а потом еще в семилетнюю, в Кавруши. И совсем не знали – не гадали о том, как у кого пойдет-сложится жизнь и что вот их с Фросей через много лет судьба сведет уже родственниками. У Лоскута хватило терпения окончить восемь классов. Фрося после пятого бросила школу. Семен, тот дальше четвертого просто не потянул. А потом между школой и войной был такой промежуток, когда детство, казалось бы, ушло навсегда, а взрослость еще по-настоящему и не наступила. Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать лет. Вот годы!..
Теперь Лоскут не может сказать, нравилась ли ему в то время Фрося. Все нравились. Не определились тогда еще пары, не успели, и он, Лоскут, выбора не сделал. Помнит себя рослым, сильным, гибким. И ровесники вокруг такие же. Днем работа: посевная, сенокос, уборочная. Домашние дела. А вечерами возле тополей на берегу Шегарки гармонь, песни, смех и взвизги девчат. До глубокой ночи. Все это вспоминал он потом на войне. Четыре года. Товарищам рассказывал о Юрге...
Пола она хорошо, Фрося. Коса рыжая но спине, брови, ресницы рыжие, одета аккуратно. Славная такая. А голос – из всей деревни один. Лоскут и сам любил попеть тогда, на гармошке играл. Бывало, возьмет гармонь да по деревне из конца в конец. Девки сбоку, сзади, поют. Ночь светлая, тепло, подсолнухи цветут по огородам. Бабы выйдут в пятом часу коров доить, а они только-только расходятся по переулкам. Возле изб постоят. Прощания, обещания, клятвы. Ах, как хорошо!..
Семен на гульбища не показывался, он из парней давно уж вырос и по бабам шарился, какие допускали. А то в другую деревню уйдет на ночь. Да Лоскуту что?..
Так жил Лоскут до осени сорок первого года, а потом ушел на войну. Прощай, Юрга, прощайте, родители, вечера. Когда-то теперь увидимся-вернемся? А может, и...
Всю войну, три-четыре раза в год, а то и чаще, получал он письма от стариков. Они писали, как живет теперь деревня без мужиков, кто убит, кто вернулся по ранению, кто умер от голода, И среди прочих новостей сообщали, что в осень сорок второго года Семен женился на Фросе Сухановой и отошел своим домом.
Лоскут пожалел тогда, такая девка хорошая, пропадет за братом. А может, сживутся – кто знает? Потому, видно, согласилась за Семена, что жениха не имела – не проводила. А то ждала бы. Не успела определить себе парня. А ухаживали многие за нею.
За четыре года Семен не то что написать письмо, привета не передал ему через родителей. Правда, один раз спрашивал, когда Лоскут долго не отвечал на письма.
В августе сорок пятого Лоскут приехал в Юргу. Боже мой, вроде и деревня не та, какой была раньше! Мужиков половина не вернулась, ровесников многих недосчитал Лоскут, и выходило, что из всех оставшихся в живых самый счастливый он, Михаил Игнатов. Девки повзрослели, замуж повыходили и детей имели, по одному, по два, «военных детей», как говорили на деревне. Война войной, а дети рождались. Родители изменились так, будто не на четыре года оставлял их Михаил, а на все пятнадцать. А брат Семен жил хорошо. Его война не коснулась никак. Об этом еще в районе узнал Лоскут. О стариках спрашивал он, а ему все о брате Семене.
– А что Семке война? – сказал тогда отец Михаилу. – Тянись она еще столько же, он бы и не заметил. Работы тяжелой не касался, бабы все. Лето на озере, зиму в тайге. Озверел совсем, откуда что и берется? Люди с голоду пухли, а он собак мясом прикармливал. Кадка солонины всегда в лето оставалась, так Фрося солонину ту тайком раздавала. Уж когда заплесневеет совсем, испортится, скажет ему – пахнет, дескать, выбросить надо. «Выброси», – разрешит. Она завернет да по деревне. А сама без спросу – боже упаси! Нас спасла. А он раза три всего и был. Будто к соседям заходил. Дров привез как-то, за деревней навалял витых, суковатых, быстрее чтоб. Ни распилить, ни расколоть. Больше я не просил ни о чем. А Фроська – молодец баба! Руки свои на три двора делила. У себя сделает, матери поможет, к нам забежит. А колхоз еще! И это бы все ничего, да при хорошем муже. А ведь сын он нам, не кто-нибудь. А ты сходи, Миня, навести, сколько не виделись. Братья ведь. Да не скандаль там, Фроську пожалей, его не переломишь, Семку. Такой человек. Парнишкой когда рос еще сопливым, а уж характер показывал свой. Об одном мы с матерью жалеем сейчас: зря Фроська пошла за него.
Семена все эти дни не было в деревне, уезжал рыбу сдавать. Когда вернулся, узнал. Но сам не пошел к старикам, сказал Фросе:
Что ж Минька не зайдет, или медалей много? Или наговорили уж обо мне? Иди позови. К вечеру. Устал я.
Фрося пришла приглашать. Лоскут глянул на нее – и не узнал: до того изменилась...
Вечером Михаил из третьего двора – гулял у приятелей – завернул к брату. Товарищи с ним. Семен услышав голоса, вышел на крыльцо. Обнялись. Фрося и сразу за стол. На столе четверть самогона, еда вокруг. С нее все и началось. Выпили по стакану-другому, закусывать стали. Сначала разговоры: Михаил с товарищами – о войне, Фрося – о том, как здесь жили, Семен – об охоте. Четверть скоро наполовину опустела.
Семен пьет, хоть бы что, а у Михаила с каждым стаканом глаза мутнее становятся. Поглядел он на стол, на Семена да и спрашивает его:
– А что, братка, однако, всю войну так закусывал?
– А что? – скосил тот и без того раскосые глаза свои. – Так и закусывал. Не правится тебе, что ли, а? Скажи, ну?
Еды на столе полно. Мясное все. Рыба соленая, копченая, вареная, свежая рыба. Пельмени (барана зарезали) прямо с плиты перед каждым поставила Фрося. Холодец, яиц, тарелка, стряпня всякая. Огурцов малосольных чашка, красные помидоры в сметане. Гости...
– Нравится, – кивнул Михаил. – Дай бог каждому столько всего да в такое время. Я когда приехал, в первый-то день, мать пошла зарубила курицу, сварила – вот и все угощение. Да. А у Зевякиных двое ребятишек за войну от голода померли. Нравится, чего ж... Только рано ты от родителей откачнулся, братка. Вот что...
– Родителям помогали, – Семен покосился на Фросю. – И ее матери. Вот она не даст соврать. Носила и не спросись. А деревню, братка, кормить я не договаривался. Ребятишки у Зевякиных... Не одни ребятишки. Не у одних Зевякиных. А только всех не прокормишь, хоть бы и старался. У них отцы с матерями есть, пущай думают. А у меня своих трое, семья – пять человек: одеть, обуть, накормить. Непросто. Упрекнул. – Семен наливался краснотой от выпивки, от гнева. Что, все это мне даром дается? Оно ить, мясо, на огороде не растет, вот. Оно по лесу бегает. Я, бывает, день весь по следу иду, потеряю в темноте да всю ночь, согнувшись возле костра, на снегу сижу. А утром опять бегом, голодный, мерзлый. Да попробуй догони его, да убей, да вынеси на горбу километров за двадцать – двадцать пять. А то и больше. Вот тогда узнаешь-поймешь, почем мясо. Л ты думаешь, просто все? Открыл кладовую, отрубил кусок. Нет, милок, совсем не так. Не знаешь ты.
В колхоз иди, там легче, – посоветовал Михаил. – С бабами на молотьбу. Отдохнешь от охоты. А то замаялся, вижу... – Он засмеялся, и товарищи засмеялись его.
– А ты не указуй, чем мне заниматься, – Семен шевелил под столом пальцами. – Я не сам по себе, у меня начальство есть. Вот как. Оно знает. И неча тебе тут...
– Да видели мы это начальство, – Михаил совсем был пьян. – Они тоже пожрать любят, начальнички. А иначе не держали бы тебя. Небось лосятинки поносил им за войну, а? Небось глухарей-тетерок мешками таскал-возил, а? – Михаил пьяно грозил брату через стол, рука не слушалась. – Добытчи-ик... твою душу мать. Что?!
Фроська! – вскинулся над столом Семен. – Убирай к такой-то матери! Ему, вишь, мясо наше поперек горла пошло. Убирай! Давай требуху, что собак кормим. Я его попотчую. Позвали, как доброго, а он еще и куражится! Пригласили, а он! Фроська!
Может быть, Семен поорал бы так, да и всё, но Михаил первый ударил. Брата,
– А-а, ты меня требухой? – закричал он. – Я для тебя собака, значит! Сам ты псина... – Ударил пьяною рукой, сидя, Семена и не качнуло. Он тут же сгреб Михаила за гимнастерку на спине и, не давая тому разогнуться, швырнул к дверям. Задерись Михаил один, хоть и потрезвее, быть ему битым, но их пришло трое, и Федор Глухарев, бывший десантник, правой здоровой рукой, коротко и ловко саданул Семена под ребра. Тот сразу осел. Досталось ему: от пола не давали подняться – трое. Фрося – кричать. В одного вцепится, в другого. «Миша! Федя! Леня!» Насилу уговорила, вытолкнула из избы. Да сени на крюк.
Семей выполз на крыльцо, хрипел, отхаркивался в темь:
– Погоди, – грозил, – попомнишь брата! Прислонишься еще ко мне! Я вас по одному переловлю, гадье! Погоди. – Вернулся в избу – и Фросю! Она потом все рассказала Михаилу, жалилась – как-никак свой.
– Ты, сука, во всем виновата. Наставила жратвы! Угодить стараешься! Требухи им протухшей! Да чтобы я его больше... И ты мне туда не ходи, иначе тебе будет...
Плевать, – смаялся тогда Михаил. – Подумаешь! Да я таких, как он, видел. Брате-ец!
А Фрося все высказала ему перед отъездом, С обидой. Обиделась, понимал Лоскут.
– А зачем затеял? Зачем чужих привел? Дружков? Разговоры лишние по деревне. Опять моя вина. Я ведь еще подумала, что не надо всего так много выставлять сразу. Будь ты одни – ничего, свой. А чужие... Они дома рассказали обо всем. И не угости как следует – тоже нехорошо. Обидишь. Угостила! На свою голову! Вот оно что! Мало меня здесь кололи-тыкали за четыре года. Мало слез! А в чем я перед ними виновата? Жизни твоей никто не поймет, когда сам не пожил этак. И верно...
С Фросей Михаил помирился, а о брате так и говорил: «Плевать. Да я его... Я...» Но один на глаза Семену старался не попадаться. Впрочем, он, Михаил, уехал скоро.
Месяц прошел после возвращения, второй и третий. А Михаилу все праздник! Фронтовики определились кто куда: скот пасти, плотничать, на разные работы. А он... Стали ему со стороны намекать, и старик отец не выдержал, сказал как-то:
– Шел ба ты, Миня, ко мне в бондарку, столярничать. Чем не работа? Хлеб верный. Рамы научу вязать, сани делать. А то пошлют солому возить. Или на лесозаготовки. А там – норма, кубометры. В общем бараке живут, из общего котла питаются. А?
– Сани ладить! – Михаил даже захохотал тогда. Чтобы он, фронтовой офицер – одних медалей девять штук, – да занимался мужицким делом? Солому возить! Ну и батя! Да у него восемь классов образования – это как?! Восемь классов в то время, вспоминает Лоскут, все одно, что техникум сейчас. С семью с передовой в училище брали, и ему предлагали, да он офицерские погоны не учебой, а храбростью заслужил. Уехал в район. Там посмотрели на самого, на медали, в документы заглянули и в один день сделали заместителем председателя райпотребсоюза. Все снабжение в его руках!
Снабжение это и подвело его. Да скоро так. В первый же месяц, еще и зарплаты ни рубля не получив, оделся Михаил Павлович во все повое и дорогое самое, что оказалось на складе, сбросив армейскую форму. Она, хоть и с медалями, была не так уже интересна, погоны пришлось снять. Кроме районного села, у него по деревням подруги из девчонок-продавщиц, иная, глядишь, проторговалась, а нет, ничего, не заметили, слава богу! Друзья среди районного начальства появились, просьбы постоянные – время трудное. И с ними не хотелось отношения терять. На выходные на природу выезжали они компанией часто – хорошо! И выпить не стеснялся ни с кем. Да. Праздник продолжался...
Разные люди работали в райпотребсоюзе. Одни выжидательно наблюдали за ним, что это такое – новый заместитель, как он покажет себя? Другие сразу стали величать его Михаилом Павловичем. А дело для Лоскута новое, не шибко-то и понятное. За год он разобрался едва, что к чему. Только и успел, что разобраться.
– Михаил Павлович, подпишите вот это. Да что вы сомневаетесь, все верно! Зачем к самому? До вас такие вопросы всегда решал заместитель.
– Михаил Павлович, на четвертом складе мука подмокла. Девять мешков. Каким сортом пускать?
– Михаил Павлович, жакетки поступили женские, плюшевые. Шестнадцать на район. По точкам станем распределять или как? По точкам – нет смысла: по одной не достанется. В райцентре оставить все. Как вы думаете?
– Михаил Павлович, в двадцать первом ревизоры проверяли. У Розовой опять недостача. Жалко девчонку, недостача плевая. Власов звонил утром, просил... И Лоскут подписывал, верил на слово, прощал, заступался, обещал. Год работал. Потом уже, на Северном Урале, возвращаясь с лесоповала за проволоку в промерзлый, на триста человек, барак, ночами плакал Михаил, и далекая деревня Юрга, и бондарка, где можно было работать в тепле, казались ему сном...
В дни следствия написал Михаил брату. Растрата выяснилась большая, но можно было погасить ее, уплатив сразу три четверти, а остальное потом высчитывали бы из зарплаты. Михаил узнал, что старики собираются продавать корову, и запретил им делать это. Одной коровой беды не поправишь! А Семен мог бы выручить, деньги у него водились. Но он на письмо не ответил. О письме этом никто тогда не знал. Даже и теперь Михаил не сказал о нем Фросе. Стыдился...
Был суд, Михаила Игнатова увезли, а друзья-подружки остались на своих местах жить, работать. Срок определили долгий. Когда освободился, родители умерли, никто в Юрге его не ждал, и возвращаться гуда не было смысла. Да еще после такого позора. Но Юрга – родина, которую он не забывал ни на войне, ни все эти годы. Кроме всего, жил там брат Семен, и хоть не откликался он на письма, все ж они оставались братьями. И Лоску! стал пробираться к Юрге. Добрался. Но входил в родную деревню уже не так, как он входил в нее осенью сорок пятого: в форме, с трофейным чемоданом в руках. Сидела на нем лагерная одежда, а руки были свободны. Руки он теперь держал за спиной...
В деревне приветливо принимают тех, кто приезжает в гости, в отпуск, хорошо одетый, с гостинцами-подарками, о ком знают все, что у него в городе или еще где-то там квартира, семья, постоянная работа. Его приглашают, угощают, подолгу говорят о жизни.
У Михаила не было ни квартиры, ни семьи, ни постоянной работы. Он не въезжал в деревню, входил, не крадучись, в темноте, с другого конца, чтобы незамеченным пробраться к дому своего брага Семена.
Пробрался, долго сидел в ограде, курил. Вышла Фрося, узнала, пошла за Семеном. Босой, прямо в кальсонах, тот шагнул на крыльцо, такой же косолапый, длиннорукий, постаревший только. Отклонил голову, посмотрел, насупился. Михаил привстал с козел, ждал. «А вдруг не захочет признать за брата, – подумал мельком, – не за...»
– А-а, офицер явился, – рот Семена пополз в сторону. – Та-ак, значит. Так-так. Ну заходи, что ж стоять? Надо было сразу. Не выйди Фрося, до утра б сидел, ждал...
Зашли в избу, за стол сели. И сцепились, захмелеть не успев. Старое начали вспоминать. Михаил за дверь, а ночь уже. Куда? Залез в соседскую баню, переспал. Да и не спал вовсе. Лежал, злился – а что же дальше? На кой хрен приходил?
Ему бы утром уйти незамеченным, меньше разговоров. Никто б и не узнал, что приходил он в деревню. От Семена разве. Да тому зачем трезвонить? Спрашивать стали б. Уйти. А он попер по дворам. Деревню захотелось посмотреть, ровесников повидать, с кем на фронт уходил.
Многое изменилось за эти годы – и деревня, и люди, и отношение к нему. Теперь уже для земляков был он не Миша Игнатов, счастливо прошедший воину, а заблудший человек, которого многие успели и позабыть. Но в двух дворах был он гостем, хоть и утренним, к вечеру ходил пьяный, плакал, грозил брату, жаловался на что-то, и многим, кто знал Михаила смолоду, было неудобно смотреть на него. Игнатов – не Игнатов. Нет, он. Да...
На другой день, не таясь уже, вышел Лоскут из Юрги, направляясь к леспромхозовской ветке. И еще несколько лет не появлялся в родных местах. Долго.
Годы эти прожил Лоскут не лучше тех, когда отбывал наказание, с той лишь разницей, что не было сейчас над ним конвоя. Дважды вербовался на лесоразработки, но поскольку лесоповал надоел ему еще на Урале, то, получив подъемные, Лоскут убегал. После второго побега пристал к таким же, как и сам, восемь человек их набралось, и решили они шабашничать – ездить по отдаленным районам областей и строить. А себя стали именовать «строительной бригадой». Никто из них как следует и топора не мог держать, да и в самой работе не было ладу, один шевелился едва, другой лукавил, а заработок надо делить поровну. Так до первого рубля, а потом начинали пить, играли в карты, дрались. И Лоскут пил с ними, играл и проигрывался, и был бит не раз.
И как-то ночью, проиграв наперед весь свой заработок, не взяв и топора, Лоскут ушел на полустанок. Стояла осень, грязь и темень, до железной дороги далеко, Лоскут шел, оглядываясь и прислушиваясь, боялся, что его хватятся и станут догонять. Поехал в Среднюю Азию, там было тепло еще, и до весны толкался на товарной станции, разгружая вагоны с воском, цементом, углем, ночуя и питаясь как попало. Весной, бросив товарную, покружив по области, нанялся в одном из хозяйств ухаживать за овцами – ничего другого толком делать Лоскут не умел. «Пока, – сказал он себе. – Попасу лето-осень, а там...» А что там, он и сам не знал. И думать страшился.
Шел как-то за отарой, в руках палка, за спиной котомка, хлеб в ней, брынзы кусок, вспоминал прожитое: детство, войну, возвращение. Лесоповал на Урале, годы после заключения. Вот уже сорок пять ему, жизнь, считай, прожил, а как прожил? Ни дома, ни семьи, ни доброго имени. Когда-то смеялся над отцом. Сейчас бы постолярничал, чем за овцами бегать, да куда там! Вот как получилось. А теперь и подумай, почему так. Думал. И чем чаще задумывался, тем отчетливее понимал: не так он жизнь свою прожил, как следовало бы. С сорок шестого года не так.
А раньше все шло по порядку. Ну, срок сроком, заработал – получай, но после отбытия можно было осесть, хоть и там, на Урале, в любом из леспромхозов. Пристать к вдове – такие случаи знал Лоскут – и жить, и работать на одном месте. Нет, потянуло в Юргу. Посмотреть только. Оставаться там после случившегося, начинать все сначала Лоскут не мог. Раньше не хотел, не мог. Ах, если бы опять осень ту, как вернулся он с победой! И зачем ему нужен был райпотребсоюз?
А когда спрашивали, за что сидел, Лоскут отмалчивался. А что скажешь? «По-другому надо бы поставить себя с первых же дней, – запоздало думал он. – Твердости не хватало мне, равного отношения ко всем – кот что! Доверял слишком. И не доверять – плохо, обидишь. Дружки тут не виновны. Сам наливал-подавал им. Не захочешь если чего, никто не заставит. Видно, не по нем такая работа. Воевать легче было. Там понятнее», – старался хоть малым успокоить он себя.
Останься он тогда в Юрге, все было бы иначе. Не обязательно пахать и скирдовать солому. При его грамоте да смекалке все одно не засиделся бы он в рядовых. Через год-другой, глядишь, стал бы председателем сельсовета. Да и чего лезть в начальство, как теперь понимал Лоскут, можно б сразу начать с топора – милое дело! Не за овцами с палкой бегать, вагоны разгружать. Э-эх, Миша! Да.
Бывая на родине, Лоскут видел, как живут земляки, и завидовал. Не та стала деревня, какой помнил до войны и после. И радио и свет в каждой избе. Да что избы, дворы скотные освещались электричеством, новые, рубленые, под тесом дворы, вынесенные за деревню. Ребятня на мотоциклах гоняет. А бывало, велосипед в диковину. О быках забыли, уж и лошадей мало в хозяйстве, машины, тракторы. И люди вроде бы другими стали, или отвык от них Лоскут? Старики, которые с войны их ожидали, поумирали, уж и ровесники его о пенсии поговаривают, на конюшню перешли, на пасеку, в столярку – поспокойнее где. А основное дело молодые вели. У бывших приятелей давно семьи – четверо, а то и шестеро детей. А у старших детей уж и свои дети. Вот как! Время идет. Зарабатывали хорошо – хоть пастухи, хоть механизаторы. И жили хорошо. Наблюдая все это, Лоскут спрашивал себя: «А разве я не мог вот так бы быть? – И отвечал: – Мог бы, да не захотел. Но получилась жизнь. Прогулял я ее, проиграл. Как в карты деньги те шабашникам. Во-он откуда надо было начать, с осени той, с возвращения...»