355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Жуковский » Певец во стане русских воинов » Текст книги (страница 16)
Певец во стане русских воинов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:29

Текст книги "Певец во стане русских воинов"


Автор книги: Василий Жуковский


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

Захохотал; а мальчик, на нее

Взглянув, спросил: «Зачем ты на меня

Так страшно смотришь?» – «Выбирай скорее!» —

Она, поднявши кровлю сундука,

Ему сказала, и ее глаза

Сверкнули острым блеском. Мальчик робко

За яблоком нагнулся головой

В сундук; тут ей лукавый враг шепнул:

«Скорей!» И кровлею она тяжелой

Захлопнула сундук, и голова

Малютки, как ножом, была железным

Отрезана замком и, отскочивши,

Упала в яблоки. Холодной дрожью

Злодейку обдало. «Что делать мне?» —

Подумала она, смотря на страшный

Захлопнутый сундук. И вот она

Из шкапа шелковый платок достала

И, голову отрезанную к шее

Приставив, тем платком их обвила

Так плотно, что приметить ничего

Не можно было, и потом она

Перед дверями мертвого на стул

(Дав в руки яблоко ему и к стенке

Его спиной придвинув) посадила;

И наконец, как будто не была

Ни в чем, пошла на кухню стряпать. Вдруг

Марлиночка в испуге прибежала

И шепчет: «Посмотри туда; там братец

Сидит в дверях на стуле; он так бел

И держит яблоко в руке; но сам

Не ест; когда ж его я попросила,

Чтоб дал мне яблоко, не отвечал

Ни слова, не взглянул; мне стало страшно».

На то сказала мать: «Поди к нему

И попроси в другой раз; если ж он

Опять ни слова отвечать не будет

И на тебя не взглянет, подери

Его покрепче за ухо: он спит».

Марлиночка пошла и видит: братец

Сидит в дверях на стуле, бел как снег;

Не шевелится, не глядит и держит,

Как прежде, яблоко в руках, но сам

Его не ест. Марлиночка подходит

И говорит: «Дай яблочко мне, братец».

Ответа нет. Тут за ухо она

Тихонько братца дернула; и вдруг

От плеч его отпала голова

И покатилась. С криком прибежала

Марлиночка на кухню: «Ах! родная,

Беда, беда! Я братца моего

Убила! Голову оторвала

Я братцу!» И бедняжка заливалась

Слезами и кричала криком. Ей

Сказала мать: «Марлиночка, уж горю

Не пособить; нам надобно скорей

Его прибрать, пока не воротился

Домой отец; возьми и отнеси

Его покуда в сад и спрячь там; завтра

Его сама в овраг я брошу; волки

Его съедят, и косточек никто

Не сыщет; перестань же плакать; делай,

Что я велю». Марлиночка пошла;

Она, широкой белой простынею

Обвивши тело, отнесла его,

Рыдая, в сад и там его тихонько

Под деревом тюльпанным положила

На свежий дерн, который покрывал

Могилку матери его… И что же?

Могилка вдруг раскрылася и тело

Взяла, и снова дерн зазеленел

На ней, и расцвели на ней цветы,

И из цветов вдруг выпорхнула птичка,

И весело запела, и взвилась

Под облака, и в облаках пропала.

Марлиночка сперва оторопела;

Потом (как будто кто в ее душе

Печаль заговорил) ей стало вдруг

Легко – пошла домой и никому

О бывшем с нею не сказала. Скоро

Пришел домой отец. Не видя сына,

Спросил он с беспокойством: «Где он?» Мать,

Вся помертвев, поспешно отвечала:

«Ранехонько ушел он со двора

И все еще не возвращался». Было

Уж за полдень; была пора обедать,

И накрывать на стол хозяйка стала.

Марлиночка ж сидела в уголку,

Не шевелясь и молча; день был светлый;

Ни облачка на небе не бродило,

И тихо блеск полуденного солнца

Лежал на зелени дерев, и было

Повсюду все спокойно. Той порою

Спорхнувшая с могилы братца птичка

Летала да летала; вот она

На кустик села под окошком дома,

Где золотых дел мастер жил. Она,

Расправив крылышки, запела громко:

«Зла мачеха зарезала меня;

Отец родной не ведает о том;

Сестрица же Марлиночка меня

Близ матушки родной моей в саду

Под деревом тюльпанным погребла».

Услышав это, золотых дел мастер

В окошко выглянул; он так пленился

Прекрасною птичкою, что закричал:

«Пропой еще раз, милая пичужка!»

«Я даром дважды петь не стану, – птичка

Сказала, – подари цепочку мне,

И запою». Услышав это, мастер

Богатую ей бросил из окна

Цепочку. Правой лапкою схвативши

Цепочку ту, свою запела песню

Звучней, чем прежде, птичка и, допевши,

Спорхнула с кустика с своей добычей,

И полетела далее, и скоро

На кровле домика, где жил башмачник,

Спустилася и там опять запела:

«Зла мачеха зарезала меня;

Отец родной не ведает о том;

Сестрица же Марлиночка меня

Близ матушки родной моей в саду

Под деревом тюльпанным погребла».

Башмачник в это время у окна

Шил башмаки; услышав песню, он

Работу бросил, выбежал во двор

И видит, что сидит на кровле птичка

Чудесной красоты. «Ах! птичка, птичка, —

Сказал башмачник, – как же ты прекрасно

Поешь. Нельзя ль еще раз ту же песню

Пропеть?» – «Я даром дважды не пою, —

Сказала птичка, – дай мне пару детских

Сафьянных башмаков». Башмачник тотчас

Ей вынес башмаки. И, левой лапкой

Их взяв, свою опять запела песню

Звучней, чем прежде, птичка и, допевши,

Спорхнула с кровли с новою добычей,

И полетела далее, и скоро

На мельницу, которая стояла

Над быстрой речкою во глубине

Прохладныя долины, прилетела.

Был стук и шум от мельничных колес,

И с громом в ней молол огромный жернов;

И в воротах ее рубили двадцать

Работников дрова. На ветку липы,

Которая у мельничных ворот

Росла, спустилась птичка и запела:

«Зла мачеха зарезала меня»;

Один работник, то услышав, поднял

Глаза и перестал рубить дрова.

«Отец родной не ведает о том»;

Оставили еще работу двое.

«Сестрица же Марлиночка меня»;

Тут пятеро еще, глаза на липу

Оборотив, работать перестали.

«Близ матушки родной моей в саду»;

Еще тут восемь вслушалися в песню;

Остолбеневши, топоры они

На землю бросили и на певицу

Уставили глаза; когда ж она

Умолкнула, последнее пропев:

«Под деревом тюльпанным погребла»;

Все двадцать разом кинулися к липе

И закричали: «Птичка, птичка, спой нам

Еще раз песенку твою». На это

Сказала птичка: «Дважды петь не стану

Я даром; если же вы этот жернов

Дадите мне, я запою». – «Дадим,

Дадим!» – в один все голос закричали.

С трудом великим общей силой жернов

Подняв с земли, они его надели

На шею птичке; и она, как будто

В жемчужном ожерелье, отряхнувшись

И крылышки расправивши, запела

Звучней, чем прежде, и, допев, спорхнула

С зеленой ветви и умчалась быстро,

На шее жернов, в правой лапке цепь

И в левой башмаки. И так она

На дерево тюльпанное в саду

Спустилась. Той порой отец сидел

Перед окном; по-прежнему в углу

Марлиночка; а мать на стол сбирала.

«Как мне легко! – сказал отец. – Как светел

И тепел майский день!» – «А мне, – сказала

Жена, – так тяжело, так душно!

Как будто бы сбирается гроза».

Марлиночка ж, прижавшись в уголок,

Не шевелилася, сидела молча

И плакала. А птичка той порой,

На дереве тюльпанном отдохнувши,

Полетом тихим к дому полетела.

«Как на душе моей легко! – опять

Сказал отец. – Как будто бы кого

Родного мне увидеть». – «Мне ж, – сказала

Жена, – так страшно! Все во мне дрожит;

И кровь по жилам льется как огонь».

Марлиночка ж ни слова; в уголку

Сидит, не шевелясь, и тихо плачет.

Вдруг птичка, к дому подлетев, запела:

«Зла мачеха зарезала меня»;

Услышав это, мать в оцепененье

Зажмурила глаза, заткнула уши,

Чтоб не видать и не слыхать; но в уши

Гудело ей, как будто шум грозы,

В зажмуренных глазах ее сверкало,

Как молния, и пот смертельный тело

Ее, как змей холодный, обвивал.

«Отец родной не ведает о том».

«Жена, – сказал отец, – смотри, какая

Там птичка! Как поет! А день так тих,

Так ясен и такой повсюду запах,

Что скажешь: вся земля в цветы оделась.

Пойду и посмотрю на эту птичку».

«Останься, не ходи, – сказала в страхе

Жена. – Мне чудится, что весь наш дом

В огне». Но он пошел. А птичка пела:

«Близ матушки родной моей в саду

Под деревом тюльпанным погребла».

И в этот миг цепочка золотая

Упала перед ним. «Смотрите, – он

Сказал, – какой подарок дорогой

Мне птичка бросила». Тут не могла

Жена от страха устоять на месте

И начала как в исступленье бегать

По горнице. Опять запела птичка:

«Зла мачеха зарезала меня».

А мачеха бледнела и шептала:

«О! если б на меня упали горы,

Лишь только б этой песни не слыхать!»

«Отец родной не ведает о том»;

Тут повалилася она на землю,

Как мертвая, как труп окостенелый.

«Сестрица же Марлиночка меня…»

Марлиночка, вскочив при этом с места,

Сказала: «Побегу, не даст ли птичка

Чего и мне». И, выбежав, глазами

Она искала птички. Вдруг упали

Ей в руки башмаки; она в ладоши

От радости захлопала. «Мне было

До этих пор так грустно, а теперь

Так стало весело, так живо!»

«Нет, – простонала мать, – я не могу

Здесь оставаться; я задохнусь; сердце

Готово лопнуть». И она вскочила;

На голове ее стояли дыбом,

Как пламень, волосы, и ей казалось,

Что все кругом ее валилось. В двери

Она в безумье кинулась… Но только

Ступила за порог, тяжелый жернов

Бух!.. и ее как будто не бывало;

На месте же, где казнь над ней свершилась,

Столбом огонь поднялся из земли.

Когда ж исчез огонь, живой явился

Там братец; и Марлиночка к нему

На шею кинулась. Отец же долго

Искал жены глазами; но ее

Он не нашел. Потом все трое сели;

Усердно богу помолясь, за стол;

Но за столом никто не ел, и все

Молчали; и у всех на сердце было

Спокойно, как бывает всякий раз,

Когда оно почувствует живей

Присутствие невидимого бога.

1845

Басни

Сокол и голубка

Голубку сокол драл в когтях.

«Попалась! ну, теперь оставь свои затеи!

Плутовка! знаю вас! ругательницы, змеи!

Ваш род соколью вечный враг!

Есть боги-мстители!» – «Ах, я б того желала!» —

Голубка, чуть дыша, измятая стенала,

«Как! как! отступница! не веровать богам!

Не верить силе провиденья!

Хотел тебя пустить; не стоишь; вижу сам.

Умри! безбожным нет прощенья!».

Мартышки и лев

Мартышки тешились лаптой;

Вот как: одна из них, сидя на пне, держала

В коленях голову другой;

Та, лапки на спину, зажмурясь, узнавала,

Кто бил. – Хлоп-хлоп! «Потап, проворней!

   Кто?» – «Мирошка!» —

«Соврал!» – И все, как бесы, врозь!

Прыжки; кувырканье вперед, и взад, и вкось;

Крик, хохот, писк! Одна мяукает, как кошка,

Другая, ноги вверх, повисла на суку;

А третья ну скакать сорокой по песку!

Такого поискать веселья!

Вдруг из лесу на шум выходит лев,

Ученый, смирный принц, брат внучатный царев:

Ботанизировал по роще от безделья.

Мартышкам мат;

Ни пикнут, струсили, дрожат!

«Здесь праздник! – лев сказал. – Что ж тихо?

   Забавляйтесь!

Играйте, детушки, не опасайтесь!

Я добр! Хотите ли, и сам в игру войду»! —

«Ах! милостивый князь, какое снисхожденье!

Как вашей светлости быть с нами наряду!

С мартышками играть! ваш сан! наш долг! почтенье!..» —

«Пустое! что за долг! я так хочу! смелей!

Не все ли мы равны! Вы б сами то ж сказали,

Когда бы так, как я, философов читали!

Я, детушки, не чван! Вы знатности моей

Не трусьте! Ну, начнем!» Мартышки верть глазами

И, веря (как и все) приветника словам,

Опять играть; гвоздят друг друга по рукам.

Брат царский хлоп! и вдруг под царскими когтями

Из лапки брызжет кровь ключом!

Мартышка – ой! – и прочь, тряся хвостом,

Кто бил, не думав, отгадала;

Однако промолчала.

Хохочет князь; другие, рот скривя,

Туда ж за барином смеются,

Хотя от смеха слезы льются;

И задом, задом, в лес! Бегут и про себя

Бормочут: не играй с большими господами!

Добрейшие из них – с когтями!

Сурки и крот

Свои нам недостатки знать

И в недостатках признаваться —

Как небо и земля: скорей от бед страдать,

Чем бед виною называться!

В пример вам расскажу не басенку, а быль.

Чудна, но справедлива;

Я очевидец сам такого дива

И, право, не хочу пускать в глаза вам пыль.

Однажды на лужок, лишь только солнце село,

Проказники сурки

Сошлись играть в езду, в гулючки, в уголки

И в жмурки. – Да, и в жмурки! Это дело

Так верно, как я здесь, и вот как: осокой

Тому, кому ловить, завязывались глазки,

Концы ж повязки

Под морду в узелок; а там – бреди слепой!

Слепой бредет! другие же беситься,

Кувыркаться, скакать кругом;

Тот под нос шиш ему, тот в зад его пинком;

Тот на ухо свистит, а тот пред ним вертится,

Коверкаясь, как бес!

Бедняжка, лапки вверх, хвать-хвать, не тут-то было!

И где поймать таких увертливых повес!

Ловить бы до утра! но счастье пособило.

Возню услышав под землей,

Из норки вылез крот, монах слепой;

Туда ж играть с сурками!

Растешился, катит и прямо бряк в силки.

Сурки

Сошлись и говорят: «Он слеп, а мы с глазами!

Не лучше ли его…» «И, братцы, что за срам! —

Ворчит, надувшись, крот. – Игра игрою!

Я пойман! Мне ловить, с повязкой, как и вам».

«Пожалуй! Но с твоей, приятель, слепотою

Не будет ли нам грех давить тебя узлом?»

«О, это уж обидно!

Как будто и играть невместно мне с сурком!

Стяни, сударь! еще! еще стяни! мне видно!»

Истина и басня

Однажды Истина нагая,

Оставя кладезь свой, на белый вышла свет.

Бог с ней! не пригожа, как смерть худая,

Лицом угрюмая, с сутулиной от лет.

Стук-стук у всех ворот: «Пустите, ради бога!

Я Истина, больна, устала, чуть хожу!

Морозно, ветрено; иззябла и дрожу!»

«Нет места, матушка! счастливая дорога!» —

Везде ей был ответ.

Что делать? на бок лечь, пусть снегом занесет!

Присела на сугроб, стучит зубами.

Вдруг Басня, в золоте, облитая парчой,

А правду молвить – мишурой,

Обнизанная жемчугами,

Вся в камнях дорогих,

Блистающих, как жар, хотя фальшивых,

На санках золотых,

На тройке рысаков красивых

Катит, и прямо к ней. «Зачем ты здесь, сестра?

Одна, в такой мороз! прогулкам не пора!»

«Ты видишь, зябну! люди глухи!

Никто мне не дает приюта ни на час.

Я всем страшна! мы жалкий люд, старухи:

Как будто от чумы все бегают от нас!»

«А ты ведь мне большая,

Не хвастаясь сказать! ну, то ли дело я?

Весь мир моя семья!

И кто ж виной? зачем таскаешься нагая?

Тебе ль не знать, мой друг, что маску любит свет?

Изволь-ка выслушать мой сестринский совет:

Нам должно быть дружней и жить не так, как

прежде,

Жить вместе; а тебе в моей ходить одежде.

С тобой – и для меня отворит дверь мудрец,

Со мною – и тебя не выгонит глупец;

А глупым нынче род – и род весьма обильный!»

Тут Истина, умильный

На Басню обративши взор,

К ней в сани прыг… Летят и следу нет! – С тех пор

Везде сестрицы неразлучно:

И Басня не глупа, и с Истиной не скучно.

Смерть

Однажды Смерть послала в ад указ,

Чтоб весь подземный двор, не более как в час,

На выбор собрался в сенате,

А заседанью быть в аудиенц-палате.

Ее величеству был нужен фаворит,

Обычнее – министр. Давно уж ей казалось, —

Как и история то ясно говорит, —

Что адских жителей в приходе уменьшалось.

Идут пред страшный трон владычицы своей —

Горячка бледная со впалыми щеками,

Подагра, чуть тащась на паре костылей,

И жадная Война с кровавыми глазами.

За ловкость сих бояр поруки мир и ад,

И Смерть их приняла с уклонкой уваженья!

За ними, опустив смиренно-постный взгляд,

Под мышкою таща бичи опустошенья,

Является Чума;

Грех молвить, чтоб и в ней достоинств не сыскалось:

Запас порядочный ума!

Собранье всколебалось.

«Ну! – шепчут. – Быть министром ей!» —

Но сценка новая: полсотни лекарей

Попарно, в шаг идут и, став пред Смертью рядом,

Поклон ей! «Здравствовать царице много лет!»

Чтоб лучше видеть, Смерть хватилась за лорнет.

Анатомирует хирургов строгим взглядом.

В сомненье ад! как вдруг пороков шумный вход

Отвлек монархини вниманье.

«Как рада! – говорит. – Теперь я без хлопот!»

И выбрала невоздержанье.

Сон могольца

Однажды доброму могольцу снился сон,

Уж подлинно чудесный:

Вдруг видит, будто он,

Какой-то силой неизвестной,

В обитель вознесен всевышнего царя

И там – подумайте – находит визиря.

Потом открылася пред ним и пропасть ада.

Кого ж – прошу сказать – узнал он в адской мгле?

Дервиша… Да, дервиш, служитель Орозмада,

В котле,

В клокочущей смоле

На ужин дьяволам варился.

Моголец в страхе пробудился;

Скорей бежать за колдуном;

Поклоны в пояс; бьет челом:

«Отец мой, изъясни чудесное виденье». —

«Твой сон есть божий глас, – колдун ему в ответ. —

Визирь в раю за то, что в области сует,

Средь пышного двора, любил уединенье.

Дервишу ж поделом; не будь он суесвят;

Не ползай перед тем, кто силен и богат;

Не суйся к визирям ходить на поклоненье».

Когда б, не бывши колдуном,

И я прибавить мог к словам его два слова,

Тогда смиренно вас молил бы об одном:

Друзья, любите сень родительского крова;

Где ж счастье, как не здесь, на лоне тишины,

С забвением сует, с беспечностью свободы?

О блага чистые, о сладкий дар Природы!

Где вы, мои поля? Где вы, любовь весны?

Страна, где я расцвел в тени уединенья,

Где сладость тайная во грудь мою лилась,

О рощи, о друзья, когда увижу вас?

Когда, покинув свет, опять без принужденья

Вкушать мне вашу сень, ваш сумрак и покой?

О! кто мне возвратит родимые долины?

Когда, когда и Феб и дщери Мнемозины

Придут под тихий кров беседовать со мной?

При них мои часы весельем окрыленны;

Тогда постигну ход таинственных небес

И выспренних светил стези неоткровенны.

Когда ж не мой удел познанье сих чудес,

Пусть буду напоен лесов очарованьем;

Пускай пленяюся источников журчаньем,

Пусть буду воспевать их блеск и тихий ток!

Нить жизни для меня совьется не из злата;

Мой низок будет кров, постеля не богата;

Но меньше ль бедных сон и сладок и глубок?

И меньше ль он души невинной услажденье?

Ему преобращу мою пустыню в храм;

Придет ли час отбыть к неведомым брегам —

Мой век был тихий день, а смерть успокоенье.

Похороны львицы

В лесу скончалась львица.

Тотчас ко всем зверям повестка. Двор и знать

Стеклись последний долг покойнице отдать.

Усопшая царица

Лежала посреди пещеры на одре,

Покрытом кожею звериной;

В углу, на алтаре

Жгли ладан, и Потап с смиренной образиной —

Потап-мартышка, ваш знакомец, – в нос гнуся,

С запинкой, заунывным тоном,

Молитвы бормотал. Все звери, принося

Царице скорби дань, к одру с земным поклоном

По очереди шли, и каждый в лапу чмок,

Потом поклон царю, который, над женою

Как каменный сидя и дав свободный ток

Слезам, кивал лишь молча головою

На все поклонников приветствия в ответ.

Потом и вынос. Царь выл голосом, катался

От горя по земле, а двор за ним вослед

Ревел, и так ревел, что гулом возмущался

Весь дикий и обширный лес;

Еще ж свидетели с божбой нас уверяли,

Что суслик-камергер без чувств упал от слез

И что лисицу с час мартышки оттирали!

Я двор зову страной, где чудный род людей:

Печальны, веселы, приветливы, суровы;

По виду пламенны, как лед в душе своей;

Всегда на все готовы;

Что царь, то и они; народ – хамелеон,

Монарха обезьяны;

Ты скажешь, что во всех единый дух вселен;

Не люди, сущие органы:

Завел – поют, забыл завесть – молчат.

Итак, за гробом все и воют и мычат.

Не плачет лишь олень. Причина? Львица съела

Жену его и дочь. Он смерть ее считал

Отмщением небес. Короче, он молчал.

Тотчас к царю лиса-лестюха подлетела

И шепчет, что олень, бессовестная тварь,

Смеялся под рукою.

Вам скажет Соломон, каков во гневе царь!

А как был царь и лев, он гривою густою

Затряс, хвостом забил,

«Смеяться, – возопил, —

Тебе, червяк? Тебе! над их стенаньем!

Когтей не посрамлю преступника терзаньем;

К волкам его! к волкам!

Да вмиг расторгнется ругатель по частям,

Да казнь его смирит в обителях Плутона

Царицы оскорбленной тень!»

   Олень,

Который не читал пророка Соломона,

Царю в ответ: «Не сетуй, государь,

Часы стенаний миновались!

Да жертву радости положим на алтарь!

Когда в печальный ход все звери собирались

И я за ними вслед бежал,

Царица пред меня в сиянье вдруг предстала;

Хоть был я ослеплен, но вмиг ее узнал.

– Олень! – святая мне сказала, —

Не плачь, я в области богов

Беседую в кругу зверей преображенных!

Утешь со мною разлученных!

Скажи царю, что там венец ему готов! —

И скрылась». – «Чудо! откровенье!» —

Воскликнул хором двор.

А царь, осклабя взор,

Сказал: «Оленю в награжденье

Даем два луга, чин и лань!»

Не правда ли, что лесть всегда приятна дань?

Марьина роща Старинное предание

Тихий и прохладный вечер заступал уже место палящего дня, когда Услад, молодой певец, приблизился к берегам Москвы-реки, на которых провел он дни своей цветущей юности. Гладкая поверхность вод, тихо лобзаемая легким ветерком, покрыта была розовым сиянием запада: в зеркале их отражались с одной стороны дремучий лес и терем грозного Рогдая, окруженный высоким дубовым тыном (он был построен на крутой горе – там, где ныне видим зубчатые стены Кремля, великолепные чертоги древних русских царей, соборы с златыми главами и колокольню Иван Великий) – с другой зеленые берега, покрытые кустарником и осыпанные низкими хижинами земледельцев. Повсюду царствовало спокойствие; воздух был растворен благоуханием цветущей липы: иногда во глубине леса раздавался голос соловья или печальное пение иволги; иногда непостоянный ветерок потрясал вершины дерев; иногда робкий кролик, испуганный шорохом, бросался в кустарник и шумел иссохшими ветками. Услад шел по тропинке, извивавшейся между деревьями; душа его, наполненная воспоминаниями, погружена была в задумчивость. Время прошедшее, время, в которое находил он себя счастливым, представилось мыслям его со всем минувшим своим очарованием. «Где ты, моя радость? – воскликнул печальный Услад, – где ты, прежнее время? Прихожу на то же место, на котором некогда называл я жизнь свою веселием: тенистая роща, светлая река, зеленые берега, вы не изменились; но, счастие мое, тебя уже нет. По-прежнему благовонная липа разливает свой сладостный запах, по-прежнему звонкий соловей или пустынная иволга поют во глубине дремучего леса; а тот, кто некогда услаждался благовонием цветущей липы или, задумавшись, при гласе звонкого соловья и стоне пустынной иволги живее мечтал о своем счастии, тот уже не похож на самого себя. «Ах! не узнаете вы меня, места прелестные; очи мои потускли от скорби, ланиты мои побледнели, лицо мое помрачилось унынием…» Услад приближается к берегам светлого ручья [4] , который, журча и сверкая, бежал по золотому песку в зеленом кустарнике и сливался с Москвою; он увидел на крутизне горы уединенный терем грозного Рогдая. Последнее блистание вечера играло еще на тесовой кровле верхней светлицы и на острых концах высокого тына; вершины древних дубов, берез и лип, которыми покрыта была вся гора, восходящие одни над другими, мало-помалу омрачались, наконец потемнели совсем; на одном только тереме, который, подобно великану, возвышался над лесом, оставалось умирающее мерцание; наконец и оно померкло, повсюду распространился сумрак. Услад, увидя Рогдаев терем, затрепетал, остановился, долго смотрел на него в молчании, неподвижный, мрачный, сложив крестообразно руки; наконец слезы покатились ручьями из глаз его… «Ах, Мария!» – воскликнул он; вздохнул из глубины сердца, и голова его склонилась ко груди.

Молодой Услад родился на берегу Москвы-реки в бедной хижине, от честных родителей. Природа наградила его прекрасною душою, прекрасным лицом и дарованием слагать прекрасные песни. Часто, простертый на берегу светлой Москвы и смотря на ее серебряные волны, провожал он вечернюю зарю звонким своим рожком. Приятные звуки раздавались по берегам и повторяемы были отголосками сенистой рощи. Молодые сельские девушки любили слушать Услада, когда он простыми стихами прославлял весну, спокойствие земледельческих хижин, свободу поднебесных ласточек, нежность дубравных горлиц или изображал приятность маткиной-душки, которой запах сравнивал он с милою душою чадолюбивой матери. Услад был всех приятнее на посиделках; никто не умел так хорошо рассказывать страшных сказок, от которых робкие девушки трепетали и прижимались к своим матерям, а на голове молодых мужчин становились волосы дыбом; ни с кем так не любили играть в хороводы и в разные игры, как с милым, веселым, добросердечным Усладом. В селе называли его соловьем. Старушки переставали хмуриться и бранить своих дочерей, когда приходил к ним Услад; а старики в его присутствии оживлялись и чувствовали себя молодыми. Сельские девушки засматривались на Услада, который имел лицо прелестное, черные глаза, омраченные длинными ресницами, нежные, сияющие под черными густыми бровями; светло-русые волосы, которые легкими кудрями рассыпались по прекрасному лбу, вились вокруг открытой шеи, белой как снег, и оттеняли свежие, румяные, как молодая роза, щеки. Но чаще других и с чувством более нежным смотрела на него прекрасная Мария. Хижина ее построена была на самом том месте, где быстрый ручей сливался с прозрачною Москвою. Марии минуло пятнадцать лет; она имела доброе сердце, но была совершенный младенец: все ее веселило, все трогало и увлекало. – Она любила свою старую мать более самой себя; часто смотрела ей в глаза и говорила со слезами: «Матушка, друг мой, я готова отдать тебе свою душу». Она плакала, когда старушка была или больна, или печальна; но в то же самое время безделица могла овладеть ее вниманием: она бросалась за пестрым мотыльком или смеялась от доброго сердца, когда слышала забавное слово, замечала уродливое лицо. Мария была чувствительна: никакое нежное чувство не могло изгладиться в сердце ее, но оно могло быть забыто (правда, на короткое время) для всякого нового, даже слабейшего впечатления.

Добрая Мария цвела, как полевая фиалка, под сенью родительской хижины, хранимая любовию матери. С некоторого времени душа ее наполнена была тайным пламенем, которым оживотворены были в ней все другие чувства, – любовию к прекрасному Усладу; но это чувство не мешало ей быть веселою по-прежнему, по-прежнему поливать свои цветы, кормить свою малиновку, распевать веселые песенки, когда она сидела вместе с матерью за пряжею на пороге хижины, и смеяться от всей души, когда подружки рассказывали ей смешные сказки. Прекрасный певец ощущал нежную томность в груди своей, когда смотрел в глаза добросердечной Марии. Ах! он любил ее страстно. Милый ее образ носился перед ним, когда он засыпал; он представлялся ему в сновидении; он видел его при первом блеске восходящего утра. Услад был задумчив, когда был с нею розно, задумчив, когда видел ее перед собою, живую, резвую, веселую. Мария вздыхала, на лице ее изображалось глубокое сердечное чувство, когда глаза ее встречались с глазами Услада. Она радовалась, когда Услад уверял ее в нежной своей любви; целовала его в розовые щеки и говорила ему: «Добрый Услад, ты – мое счастие».

Однажды, вечернею порою, певец играл на рожке своем, простертый на берегу источника, в виду Марииной хижины. Мария, услышав знакомые звуки, взяла кувшин и пошла за водою к светлому источнику. Поравнявшись с Усладом, она поставила кувшин на зеленую траву, села подле своего друга, поцеловала его в пламенную щеку и, окружив его белою рукою, склонила к нему на плечо свою прелестную голову. Они задумались. Вечер был тих и ясен; роща, одушевленная возвратившеюся весною, была наполнена запахом черемухи, благовонным дыханием ландышей, маткиной-душки и трав ароматных; ветерок порхал по деревьям; соловьи свистали вдалеке; в воздухе слышалось жужжание насекомых; легкие струйки источника, озлащаемые заходящим солнцем, которое проникало сквозь редкие деревья, сливали нежное свое плескание с шорохом тростника и трепетанием цветущего шиповника, осенявшего низкие берега источника: все сии звуки производили вместе единую очаровательную гармонию, которая трогала душу и погружала ее в задумчивое мечтание. Услад и Мария долго молчали, упоенные любовию.

– Ах, Мария! – сказал наконец Услад, – люблю тебя более своей жизни. Помнишь ли ту минуту, в которую мы встретились на берегу светлого источника? Ты пришла зачерпнуть в кувшин свежей воды, заслушалась соловья и стояла в задумчивости под тою развесистою березою – я возвращался из Новагорода, был утомлен путем и зноем; ты утолила мою жажду и посмотрела на меня таким ласковым взглядом, что сердце мое наполнилось в ту минуту неизъяснимою сладостию. Ах! с той минуты я перестал владеть своею душою; с той минуты единственное мое счастие быть с тобою или о тебе думать. Тобою прекрасный божий мир сделался для меня еще прекраснее. Во всем, что радует мою душу, нахожу я твой милый образ. Твой голос усладительнее для меня воркования иволги, когда внимаю ему при блеске заходящего солнца; походка твоя легче игривого весеннего ветерка, когда он пролетает над поверхностию спокойной Москвы-реки или колышет нежную травку. Чувствуя в роще запах ночной красавицы, я думаю: он так же приятен, как сладостное дыхание моей Марии. Светит ли полная луна сквозь частую рощу, я погружаюсь в задумчивость: мне кажется, что в светлом ее мерцании летает надо мною твой образ, что я окружен твоим невидимым присутствием. Часто в минуту воцаряющегося вечера забываюсь по целому часу вблизи твоей хижины; сокрытый кустами шиповника, смотрю на тебя, когда ты сидишь у дверей вместе с твоею матерью, озаренная розовым сиянием вечера; мать твоя перебирает долгие светло-русые твои волосы, заплетает их в косы, целует тебя, называет своею радостию; а ты распеваешь, как соловей, или подымаешь на свою мать нежный, невинный, исполненный сердечной задумчивости взор, тогда… но, милый друг, прелестная, добросердечная моя Мария, могу ли сказать, что я тогда чувствую? Ах! в эту минуту не нахожу в себе души; она стремится к тебе, она исполнена чистейшею, непорочною к тебе любовию.

Так говорил Услад. Мария не отвечала; но она вздохнула, крепче обхватила его белою рукою, нежнее прижала ко груди его прелестную свою голову.

– Мы соединимся, – продолжал Услад, – когда исполнится тебе шестнадцать лет. Шесть раз полная луна должна осветить вершины дерев, прежде нежели ты будешь моею; тогда нежная твоя мать переселится в нашу хижину; старость ее пройдет спокойно, как вечер ясного дня… Теперь, мой милый друг, – продолжал Услад, помолчав минуту, – я должен на время с тобою разлучиться. Старый Пересвет, мой благодетель, мой наставник, идет отсюда в свою отчизну, к своим ближним и сродникам – я должен его проводить: ибо мы, вероятно, расстаемся навеки. Путешествие мое продолжится до третьей полной луны. Мария, не забывай меня в отсутствии. Когда взойдет луна, – в эту минуту золотые рога месяца мелькнули из тучи над кровлею Рогдаева терема, – когда озлатятся струистые волны, приди на берег источника и думай об Усладе: душа его будет над тобою. В каждом приятном звуке, с которым прольется в душу твою сладостная унылость, внимай нежному голосу его сердца.

Мария плакала; Услад умолкнул; они встали. Певец поднял глаза на высокий Рогдаев терем – черная туча над ним носилась; невольно печаль овладела его душою: туча сия казалась ему подобием его жребия. «О! что ты принесешь мне, время будущее, время далекое, время неизвестное?» – подумал он. Быстрая молния раздвоила тучу пламенною браздою; облака вспыхнули и вдруг угасли; сердце Услада стеснилось; он бросил на Марию задумчивый взгляд: на миловидном ее лице изображена была робость; взоры ее, устремленные на тучу, как будто искали на ней следов пролетевшей молнии: она вздохнула, поцеловала Услада и медленно пошла в свою хижину. Услад сел в свою лодку, переправился на другой берег Москвы, на котором находилась его хижина, простерся на траву, печально опустил на руку свою голову и долго смотрел на хижину Марии, в которой светился огонек, иногда затмеваемый легкою тению. Наконец сияние исчезло. Услад закрыл руками глаза и заплакал: ему казалось, что в эту минуту угасло счастие жизни его, что для него уже не было на свете Марии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache