355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Ставицкий » Тайные страницы истории » Текст книги (страница 14)
Тайные страницы истории
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:52

Текст книги "Тайные страницы истории"


Автор книги: Василий Ставицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Борис Савинков
«Я ЧУВСТВОВАЛ НЕПРАВОТУ СВОЕЙ БОРЬБЫ…»

Борис Савинков – беспощадный террорист, враг самодержавия, непримиримый борец с советской властью. О нем написаны книги, сняты кинофильмы. И хотя Савинков жил совсем в иную эпоху, преследовал иные цели, использовал иные методы борьбы, но сущность кровавого террора была одна—смерть, кровь, насилие. Поэтому приводимые ниже откровения главного идеолога терроризма Савинкова показательны: террор—это дорога в никуда, насилие порождает насилие, смерть—порождает смерть. Савинков совершенно добровольно, сознательно признает в конце своего жизненного пути бессмысленность, безумие терроризма, как способа достижения каких-либо целей. Давайте, прислушаемся к мудрым откровениям человека, который покаялся перед людьми и Богом.

Из письма Савинкова, написанного во внутренней тюрьме на Лубянке

Гражданин Дзержинский.

Я знаю, что Вы очень занятой человек. Но я все таки (здесь и далее сохранены орфография и пунктуация Савинкова) Вас прошу уделить мне несколько минут внимания.

Когда меня арестовали, я был уверен, что может быть только два исхода. Первый, почти несомненный, – меня поставят к стенке, – второй, – мне поверят и, поверив, дадут работу. Третий исход, т. е. тюремное заключение, казался мне исключенным: преступления, которые я совершил не могут караться тюрьмой, «исправлять» же меня не нужно, – меня исправила жизнь. Так и был поставлен вопрос в беседах с гр. Менжинским, Артузовым и Пиляром: либо расстреливайте, либо дайте возможность работать. Я был против вас, теперь я с вами; быть серединка-на-половинку, ни «за», ни «против», т. е. сидеть в тюрьме или сделаться обывателем, я не могу.

Мне сказали, что мне верят, что я вскоре буду помилован, что мне дадут возможность работать. Я ждал помилования в ноябре, потом в январе, потом в феврале, потом в апреле. Теперь я узнал, что надо ждать до Партийного Съезда, т. е. до декабря-января… Позвольте быть совершенно откровенным. Я мало верю в эти слова.

Разве, например, Съезд Советов не достаточно авторитетен, чтобы решить мою участь. Зачем же отсрочка до Партийного Съезда? Вероятно, отсрочка эта только предлог…

Итак, вопреки всем беседам и всякому вероятию, третий исход оказался возможным. Я сижу и буду сидеть в тюрьме– сидеть, когда в искренности моей едва ли остается сомнение и когда я хочу одного: эту искренность доказать на деле.

Я не знаю, какой в этом смысл. Я не знаю, кому от этого может быть польза.

Я помню наш разговор в августе месяце. Вы были правы: недостаточно разочароваться в белых или зеленых, надо еще понять и оценить красных. С тех пор прошло не мало времени. Я многое передумал в тюрьме и, – мне не стыдно сказать, – многому научился. Я обращаюсь к Вам, гражданин Дзержинский. Если Вы верите мне, освободите меня и дайте работу, все равно какую, пусть самую подчиненную. Может быть и я пригожусь: ведь когда то и я был подпольщиком и боролся за революцию… Если же Вы мне не верите, то скажите мне это, прошу Вас, ясно и прямо, чтобы я в точности знал свое положение.

С искренним приветом Б. Савинков

Из дневника…

14 апреля, Ан. Пав., вероятно думает, что «поймал» меня, Арцыбашев думает, что это «двойная игра», Философов думает—«предатель». А на самом деле все проще. Я не мог дольше жить за границей. Не мог, потому что днем и ночью тосковал о России. Не мог, потому что в глубине души изверился не только в возможности, но и в правоте борьбы. Не мог, потому что не было ни угла, ни покоя. Не мог еще потому, что хотелось писать, а за границей, что же напишешь?

Словом, надо было ехать в Россию. Если бы я наверное знал, что меня ожидает, я бы все равно поехал. Почему я признал советы? Потому, что я русский. Если русский народ их признал (а это было для меня почти очевидно еще в Париже – сбил с толку АН. Пав.), то кто я такой, чтобы их не признать? Да, нищая, голодная, несчастная страна. Но я с нею.

1 мая. Целый день за окном музыка—демонстрации. У меня болят глаза, голова всегда тяжелая, в ушах всегда звенит.

Нет воздуха и движения. С трудом заставляю себя писать. Попишешь час, – и как неживой.

Я не то, что поверил Павловскому, я не верил, что его могут не расстрелять, что ему могут оставить жизнь. Вот в это я не верил. И в том, что его не расстреляли – гениальность ГПУ.

В сущности, Павловский мне внушал мало доверия. Помню, обед с ним в начале 1923, с глазу на глаз, в маленьком кабаке в Париже. У меня было как бы предчувствие будущего. Я спросил его: «А могут ли быть такие обстоятельства, при которых Вы предадите лично меня?» Он опустил глаза и ответил: «Поживем—увидим». Но я не мог думать, что ему дадут возможность меня предать… Чекисты поступили правильно и повторяю, по-своему гениально. Их можно за это только уважать. Но Павловский…? Ведь я с ним делился, как с братом, делился не богатством, а нищетой. Ведь он плакал у меня в, кабинете… Вероятно, страх смерти… Очень жестокие люди иногда бывают трусливы. Но ведь не трусил же он сотни раз? Но если не страх смерти, то что?…

Я не имею на него злобы. Так вышло лучше. Честнее сидеть здесь в тюрьме, чем околачиваться за границей, и коммунисты лучше, чем все остальные. Но как напишешь это? Где ключ к нему? Ключ к Анатолию Павловичу – вера, преданность своей идее, солдатская честность. Ключ к Фомичеву—подлость. А к нему?… А если бы меня расстреляли?…

В свое скорое освобождение я не верю. Если не освободили в октябре—ноябре, то долго будут держать в тюрьме. Это ошибка. Во-первых, я бы служил советам верой и правдой, и – это ясно. Во-вторых, мое освобождение примирило бы с советами многих. Так—ни то, ни се… Нельзя даже понять, почему же не расстреляли? Для того, чтобы гноить в тюрьме?… Но я этого не хотел и они этого не хотели. Думаю, что дело здесь не в больших, а в малых – в «винтиках». Жалует царь, да не жалует псарь… Не даром я слышу, что у меня «дурной характер». Дурной характер в том, что я не хочу называть людей, которые верили мне и которые теперь уже не могут принести вреда?…

На прогулке шел дождь. Пахло теплой и влажной землей.

2 мая. Виктор однажды сказал про Русю и А. Т. «навозные жуки». Да, но эти «навозные жуки» создали крепкую и честную семью, вырастили добрых и честных детей, всегда работали, никогда никому гадости не делали, всегда заботились о других, и в тягчайшие дни оставались верными, благородными и мужественными друзьями. А Виктор?… А я?… Но у меня хоть есть оправдание (или мне так кажется): я, в сущности, всю жизнь определил не семьей и не личным счастьем, а тем, что называется «идеей». Пусть в «идее» этой я сбился с пути, но никто меня не упрекнет, что я добивался личного благополучия. А Виктор?…

Я написал: «никто не упрекнет»… Упрекнут и в этом. Во всем упрекали, и упрекают, и упрекнут—и в том, в чем виноват, и в том, в чем не виноват, и в том, что было, и в том, чего не было, и в моих слабостях, и в моей силе. Не одни, так другие… Но больно, когда упрекает свой, близкий, родной, любимый. Больно, когда и он со всеми…

Который год я не вижу весны, почти не вижу природы. В городе—стены, но все-таки иногда зеленые дни.

А в тюрьме только запах отшумевшего по мостовой дождя, да чахлые листики во дворе.

Как огненно-солнечно здесь, за решеткой, вспоминается Шанхай-Марсель. Холодное небо в Шанхае, голубые холмы в Гонконге. Сайгон с ослепительными лучами, Сингапур с ливнем, Коломбо с камфорным деревом и сахарным тростником и лучезарный, сияющий, бесконечный, бездонный Индийский океан. Дельфины и полет рыб…

3 мая. Помню: Левочке 2 года. Утро. Южное солнце затопило всю комнату. Я лежу в кровати, а Левочка слабыми ножками карабкается по железной спинке, смотрит на меня и смеется. Теперяшняя, новая, Россия мне кажется похожей на Левочку: слабые ножки, детство. Но уже радостный смех—предчувствие будущего. Смех, несмотря на разорение, нищету, расстрелы, голод, гражданскую воину—все бедствия, какие есть на земле. Смех, – потому, что впереди большая, широкая, неоплаченная пока ничем дорога. Сукин я сын, что понял это так поздно…

Кстати. Мой приговор в общем правилен, т. е. правильно, что я признан виновным (я бы себя расстрелял…) Но неправильно и несправедливо одно: я признан виновным и в шпионаже в пользу Польши. Неправда. Шпионом я никогда не был. И это суд понимал. Понимало и ГПУ. Иначе шпионы и Колчак, и Деникин, и Львов. Почему же меня по этому пункту не оправдали? Житейская суета?…

5 мая. Болят глаза и в голове копоть. Пишу со скрежетом зубовным, и ничего не выходит. Просижу еще год и совсем одурею, и выйду стариком. В Париже я хотел запереть двери на ключ, посадить перед собой Фомичева и сказать ему: «сознавайтесь». Так когда-то я заставил сознаться Кирюхина. Хотел и не хотел. Что-то говорило «не надо, все равно»… Плохо ли, хорошо ли, пусть будет, что будет, но надо было спрыгнуть с этой колокольни. Я чувствовал неправоту своей борьбы и неправедность своей жизни. Кругом – свиные хари, все эти Милюковы, и я сам – свинья: выгнали из России, обессилен, оплеван… И не с народом, а против него!…

Евгений Антошкин
КАК ДЕЛАЕТСЯ ЛУНА

В период беззакония судьба поэтессы Анны Барковой горько пересеклась с путями многих, пострадавших от репрессий.

И как это ни парадоксально, именно сотрудниками госбезопасности были разысканы и собраны воедино считавшиеся безнадежно утраченными ее архивы.

Благодаря этим находкам в г. Иваново вышло «Избранное» Анны Барковой.

Когда в 1922 году вышел первый сборник стихов Анны Барковой «Женщина» с предисловием Луначарского, он был замечен такими большими поэтами, как Брюсов и Блок. Однако жизнь распорядилась по-своему. С восьми лет мечтавшей о величии и славе, поэтессе из Иваново-Вознесенска суждено было пройти по всем кругам ада и стать великомученицей русской литературы XX века…

Еще за два года до знаменитого стихотворения О. Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны…» Анна Баркова написала:

 
«Печален», «идеален», «спален» —
Мусолил всяк до тошноты.
Теперь мы звучной рифмой «Сталин»
Зажмем критические рты.
 

Драматические события 1934 года, связанные с убийством С. М. Кирова, запустили маховик «чрезвычайки». За «антисоветскую агитацию и высказывание террористических намерений» Анна Баркова получает свой первый срок и отправляется, как она выражалась сама, в «первое путешествие» в Казахстан, в Карлаг. Потом во второе– в Инту.

После освобождения, не имея возможности устроиться на постоянную работу и чтобы не умереть с голоду, она довольствуется редкими заработками: то уборщицы в школе, то ночного сторожа в облсельхозстрое, то вынуждена прибегнуть к профессии гадалки на площади.

О своем житье-бытье Баркова пишет в дневнике: «…живу по самому животному инстинкту самосохранения и из любопытства».

В третий раз писательницу арестовывают в период так называемой хрущевской оттепели. Теперь причиной ареста стали публицистические, доходящие до фельетона прозаические вещи: «Как делается луна», «Восемь глав безумия», «Освобождение Гынгуании».

ГУЛАГ не сломил духа Анны Барковой. И за колючей проволокой создает она свои глубоко личностные стихи. Хотя платить за литературную независимость приходится ей дорогой ценой.

Ее не печатают. Ее имя просто отсутствует для читателей, словно ее никогда и не было.

В 1959 году, когда Анна Александровна отбывала свой третий гулаговский срок в Кемеровской области, в «Известиях АН СССР» появилась публикация писем А. В. Луначарского к поэтессе Анне Барковой, в которых нарком просвещения писал ей в 1921 году: «…даже с риском Вам повредить похвалами, так как я знаю, что похвалы бывают часто губительны для молодых писателей, – я должен сказать, что остаюсь при установившемся моем о Вас мнении: у Вас богатые душевные переживания и большой художественный талант. Вам нужно все это беречь и развивать. Я вполне допускаю мысль, что вы сделаетесь лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы…» И это было написано тогда, когда высоко уже сияли имена А. Ахматовой и М. Цветаевой.

Узнав о публикации, Анна Александровна глубоко возмутилась: «Подумайте! Они со мной обходятся как с покойницей».

И как не раз случалось на Руси, большинство стихов Анны Александровны были собраны ее друзьями уже после смерти. Почти семьдесят лет спустя, после первой ее книги, в 1990 году, увидела свет вторая книга Анны Барковой – «Возвращение».

Кафедра литературы Ивановского университета обратилась в Управление госбезопасности по Ивановской области с просьбой разыскать следственные дела А. А. Барковой. Хотя надежд было мало, но чудо состоялось. Из трех мест – из Москвы, Калуги и Луганска – пришли не только следственные дела, но и литературные приложения к ним. В гулаговском архиве нашлись новые стихи, проза поэтессы, дневники, письма.

Однажды, полемизируя с французским писателем Марселем Прустом, Анна Александровна писала: «Я думаю, что «обретенного времени» нет. Есть постоянно обретаемое время, которое мы постоянно теряем и снова обретаем, и так длится в продолжение всей нашей жалкой жизни…»

А жизнь Анны Барковой сложилась так, что она все время вынуждена была подтверждать эту выстраданную истину. Более двадцати лет провела она в зоне ГУЛАГа. В 1965 году полностью реабилитирована. Незаметно жила в одном из домов на Суворовском бульваре столицы, ходила по тем же улочкам вместе с нами и так же незаметно ушла в 1976 году в вечность, оставив после себя стихи как напоминание всем живущим о сломанной судьбе, об исковерканной жизни.

Стихи Анны Барковой

ИЗ ГУЛАГОВСКОГО АРХИВА
* * *
 
Смотрим взглядом недвижным и мертвым,
Словно сил неизвестных рабы,
Мы, изгнавшие бога и черта
Из чудовищной нашей судьбы,
И желанья, и чувства на свете
Были прочны, как дедовский дом,
Оттого, словно малые дети,
Наши предки играли с огнем.
День весенний был мягок и розов,
Весь – надежда, и весь – любовь.
А от наших лихих морозов
И уста леденеют, и кровь.
Красоту, закаты и право—
Все в одном схороним гробу.
Только хлеба кусок кровавый
Разрешит мировую судьбу.
Нет ни бога, ни черта отныне
У нагих обреченных племен,
И смеемся в мертвой пустыне
Мертвым смехом библейских времен.
 

1928

 
Где верность какой-то отчизне
И прочность родимых жилищ?
Вот каждый стоит перед жизнью
Могуч, беспощаден и нищ.
Вспомянем с недоброй улыбкой
Блужданья наивных отцов.
Была роковою ошибкой
Игра дорогих мертвецов
С покорностью рабской дружно
Мы вносим кровавый пай
Затем, чтоб построить ненужный
Железобетонный рай.
Живет за окованной дверью
Во тьме наших странных сердец
Служитель безбожных мистерий,
Великий страдалец и лжец.
 

11 мая 1931

* * *
 
Нас душит всяческая грязь
И всяческая гнусь.
Горячей тройкою неслась
Загадочная Русь.
И ночь была, и был рассвет,
И музыка, и жуть.
И сколько пламенных комет
Пересекло ей путь.
Вплетался яростно в полет
Безумный вихрь поэм.
Домчалась. Пала у ворот,
Распахнутых в Эдем.
Смешался с грязью и с песком
Кровавый жалкий прах.
И будет память обо всем
Затеряна в веках.
 

16 мая 1931

* * *
 
Я когда-то в век Савонаролы
Жгла картины на святых кострах,
Низводила грешных пап с престола,
Возбуждала ненависть и страх.
А потом в убогой темной келье
С дьяволом боролась по ночам.
Бичевалась целые недели,
Кровь лилась по чреслам и плечам.
Библии суровые страницы
Не могли тоски моей заклясть,
Под моей жестокой власяницей
Бушевала пагубная страсть.
На лицо прислужницы прелестной
Я взирала, грех в душе тая,
Зло во всем: в привычном, в неизвестном.
Зло в самой основе бытия.
А наутро, бедной, темной рясой
Прикрывая стройный, гордый стан,
Грубую веревку подпоясав,
Стиснув обожженные уста,
Шла я в храм молиться до экстаза,
До истомы дивной и больной,
Но сомненья истязали разум,
И смеялся дьявол надо мной.
Вместо лика светоносной Девы
Возникал в глазах Венерин лик.
И слова языческих напевов
Повторял бесстыдный мой язык.
Торжествуют демоны повсюду,
Не настал еще последний срок.
Папский суд, продажный, как Иуда,
Наконец на казнь меня обрек.
Я в тот миг познала облегченье,
Искупила внутренний позор.
В том же темном, бедном облаченье
Я взошла спокойно на костер.
 

1938

* * *
 
Чем торгуешь ты, дура набитая,
Голова твоя бесталанная?
Сапогами мужа убитого
И его гимнастеркой рваною.
А ведь был он, как я, герой.
Со святыми его упокой.
Ах ты, тетенька бестолковая,
Может, ты надо мною сжалишься,
Бросишь корку хлеба пайкового
В память мужа его товарищу?
Все поля и дороги залило
Кровью русскою, кровушкой алою.
Кровью нашею, кровью вражеской.
Рассказать бы все, да не скажется!
Закоптелые и шершавые,
Шли мы Прагой, Берлином, Варшавою.
Проходили мы, победители.
Перед нами дрожали жители.
Воротились домой безглазые,
Воротились домой безрукие
И с чужой, незнакомой заразою,
И с чужой, непонятною мукою.
И в пыли на базаре сели
И победные песни запели: —
Подавайте нам, инвалидам?
Мы сидим с искалеченным видом,
Пожалейте нас, победителей,
Поминаючи ваших родителей.
 

1953

* * *
 
Это скука или отчаянье?
Или просто не вижу Вас?
Мы откуда-то резко отчалили,
Но куда мы причалим сейчас?
Все проходит от нас независимо,
От бунтующих наших воль.
Так зачем мне тревожными мыслями
Бередить мою новую боль?
Может, лучше отдаться течению,
Все равно ничего не решу.
Так зачем же, как прежде, мучению
Я упорно навстречу спешу?
И зачем я брожу неприкаянно
В этот жаркий полуденный час?
Я скучаю? Томлюсь ли отчаянно?
Или просто не вижу Вас?
 

8 июля 1954

Я
 
Голос хриплый и грубый,
Ни сладко шептать, ни петь.
Немножко синие губы,
Морщин причудливых сеть.
А тела – кожа да кости,
Прижмусь, могу ушибить.
А все же сомненья бросьте,
Все это можно любить.
Как любят острую водку,
Противно, но жжет огнем,
Сжигает мозги и глотку
И делает смерда царем.
Как любят корку гнилую
В голодный чудовищный год.
Так любят меня и целуют
Мой синий и черствый рот.
 

12 июля 1954

ВО ВРЕМЯ ПРОГУЛКИ
 
Сегодня чужое веселье,
Как крест, на душе я несу.
Бежать бы и спрятаться в келью
В каком-нибудь диком лесу.
Охрипли чахоточно струны
Надорванной скрипки больной…
Здесь нет несозревших и юных,
Все старятся вместе со мной.
Здесь старят, наверно, не годы,
А ветер, пурга, облака.
И тусклое слово «невзгода»,
И мутное слово «тоска».
Здесь старят весна и морозы,
И жизни безжизненный строй,
И чьи-то тупые угрозы,
Приказы: «Иди!» или «Стой!»
Охрипли чахоточно струны
Надорванной скрипки больной.
Здесь тот, кто считается юным,
Бессильно дряхлеет со мной.
 

1955

Олег Матвеев
РАЗВЕДЧИК РЕЙХА ПОД «КОЛПАКОМ» НКВД

В конце 1935 года сотрудниками контрразведывательного отдела ГУГБ НКВД было извлечено из архива одно досье, страницы которого еще не успели пожелтеть от времени. На обложке была выведена рукой фамилия «Кестринг» и указан год заведения– 1928-й. Поводов для возобновления данного дела у контрразведчиков, работавших по так называемой «немецкой линии», оказалось более чем достаточно, поскольку человек по фамилии Кестринг несколькими днями ранее прибыл в посольство фашистской Германии в Москве на должность военного атташе.

В военных и политических кругах Германии генерал Кестринг по праву считался специалистом № 1 по России. И именно ему суждено было стать ключевой фигурой среди сотрудников посольства третьего рейха, осуществлявших активную разведывательную деятельность. Заново ознакомившись с биографией генерала, люди с Лубянки еще раз смогли убедиться в том, что в лице Кестринга они получили опытного и коварного противника, в незримом поединке с которым им предстояло скрестить шпаги в течение целых шести лет, вплоть до 22 июня 1941 года.

Из имевшихся в досье документов следовало, что Эрнст Кестринг родился в 1876 году в Тульской губернии, где его отец владел имением Серебряные Пруды, принадлежавшим когда-то графу Шереметеву. Закончив в Москве гимназию, будущий генерал вермахта поступил в Михайловское артиллерийское училище. Прослужив некоторое время в русской армии, он перед первой мировой войной выехал в Германию. Его глубокие знания своей бывшей родины оказались востребованы уже в ходе этой войны, поскольку вскоре он становится начальником разведки при Главном штабе немецкой армии.

В 1918 году во время оккупации немцами Украины Кестринг находился в военной миссии при правительстве гетмана Скоропадского, оказывая ему помощь в создании своей регулярной армии, которую кайзеровская Германия рассчитывала использовать против большевистской России. Однако скорое окончание первой мировой войны свело эти усилия на нет.

Очередное появление на территории нашей страны тогда еще полковника Эрнста Кестринга произошло в 1928 году, когда он, будучи командиром 10 кавполка рейсхвера, с группой других немецких офицеров, присутствовал в качестве наблюдателя на учениях в Белорусском и Киевском военных округах.

Вот тогда-то он и попал в поле зрения советской контрразведки. Так, в частности, оперуполномоченный Особого отдела, опекавший иностранных гостей, отметил, что Кестринг представляет собой «тип человека, держащего за пазухой камень». И, как бы поясняя этот вывод, сделал в своем донесении следующую запись: «С чекистской точки зрения Кестринг заслуживает особого внимания: прекрасно владеет русским языком и при малейшем удобном случае старается войти в доверие к тому или иному командиру РККА. Характеризует себя как вполне либерального человека. Одновременно в нем проглядывает опытный и хитрый человек, приехавший со специальными инструкциями от разведки».

А спустя три года Кестринг, возглавив московское представительство германского рейхсвера, становится как бы неофициальным военным атташе в CCСP. В этот период на его плечи лег основной груз по организации негласной подготовки, немецких офицеров в советских военно-учебных заведениях.

В 1932 году Кестринга произвели в генерал-майоры и собирались было отправить в отставку по возрасту, но, пришедшие вскоре к власти нацисты, оставили его на военной службе. Интеллектуальный потенциал опытного профессионала вновь оказался необходим. И уже в 1933 году он почти на два года отправляется в Маньчжурию и Китай, где под дипломатическим прикрытием занимается разведывательной работой. Наконец в 1935 году Эрнст Кестринг получил назначение в германское посольство в Москве на должность, теперь уже официального, военного атташе.

Обосновавшись в особняке в Хлебном переулке, 28, что недалеко от Арбата, Кестринг, как впрочем и другие сотрудники военного, морского и авиационного атташатов, использовали любую возможность для сбора сведений по широкому кругу военно-экономических вопросов, так или иначе связанных с обороноспособностью СССР. Немцев интересовал прежде всего стратегический военный потенциал Советского Союза, дислокация военных объектов, транспортных узлов, электростанций, мостов и дорог, одним словом всего того, что после начала боевых действий могло стать объектом для бомбардировок и диверсий.

Однако возможностей для ведения активной разведывательной работы внутри нашей страны у немецкой разведки было не так много. Этому способствовал жесточайший контрразведывательный режим, установившийся на территории СССР к середине 30-х годов, который, ко всему прочему, находил массовую поддержку среди населения. Любой иностранец, а там более немец, появившийся в стране, оказывался в своеобразном информационном вакууме, поскольку вступить в контакт с чужеземцем в те годы отваживался далеко не каждый.

В столь непростых для себя условиях германские спецслужбы сделали основную ставку на легальную разведку с позиций дипломатических представительств своей страны в СССР. Центрами шпионажа стали: посольство в Москве, а также консульства в Ленинграде, Киеве, Тбилиси, Харькове, Одессе, Новосибирске и Владивостоке. А под прикрытием дипломатических должностей типа атташе, советников, секретарей и т. д. работала целая группа немецких разведчиков. Все они были, подобно Кестрингу, не новичками в этом деле, и что самое главное, хорошо знали страну пребывания, ее язык и народ, поскольку многие из них родились в России или Прибалтике, получили здесь образование и даже имели родственников. Пользуясь своей дипломатической неприкосновенностью, они развили бурную деятельность, пытаясь всеми доступными средствами получить любую информацию об оборонном потенциале Советского Союза.

Однако об устремлениях германских дипломатов-разведчиков и прежде всего генерала Эрнста Кестринга было неплохо информировано ГУГБ НКВД. По этой причине все передвижения и контакты военного атташе, проходившего по оперативным сводкам службы наружного наблюдения НКВД под псевдонимом «Кесарь», тщательно отслеживались.

Принятыми контрразведкой мерами, Кестринг оказался лишен возможности вести какую-либо агентурную работу в Москве. Поэтому основные усилия он сосредоточил на ведении разведки с легальных позиций. С этой целью он досконально штудировал практически всю открытую советскую печать. В его особняке часто устраивались обеды-приемы с приглашением представителей различных дипломатических миссий в Москве. При этом наиболее тесные контакты у него установились с коллегами – военными атташе Финляндии, Венгрии, Италии и Японии, которые охотно делились с ним добытой информацией об СССР.

Довольно часто Кестринг практиковал такой вид разведдеятельности, как туристические поездки по стране. Оказавшись вне пределов Москвы, он старался активно использовать для получения интересующих его сведений случайные источники: местное население и попутчиков. Ну и, конечно, намётанный взгляд опытного разведчика фиксировал все, что встречалось на его пути и могло представлять военный интерес: мосты, переправы, разветвленность и качество дорог, сезонное количество осадков и др. характеристики местности, предполагаемой под будущий театр военных действий.

Поведение Кестринга во время подобных «туристических» поездок колоритно описал один из секретных сотрудников НКВД, который под видом журналиста стал «случайным попутчиком» генерала во время его продолжительного путешествия по СССР по железной дороге. «Генерал Кестринг, – отмечал он в своем отчете, – человек умный, хитрый, чрезвычайно наблюдательный и обладающий хорошей памятью. По-видимому, он от природы общителен, но общительность его и разговорчивость искусственно им усиливается и служат особым видом прикрытия, чтобы усыпить бдительность собеседника. Он задает не один, а десятки вопросов самых разнообразных, чтобы скрыть между ними те два или три единственно существенных для него вопросов, ради которых он затевает разговор. Он прекрасный рассказчик, но и то, что он говорит, обычно ведет к совершенно определенной цели, причем так, что собеседник не замечает этого. В течение часа или двух, он может засыпать собеседника вопросами, рассказами, замечаниями и опять вопросами. По первому впечатлению это кажется совершенно непринужденной беседой, и только потом становится ясным, что вся эта непринужденность и видимая случайность, на самом деле вели к какой-то определенной цели».

В одну из самых серьезных и продолжительных поездок по СССР генерал Кестринг отправился на своем автомобиле в мае 1937 года. На германском автозаводе специально для этой поездки военного атташе сконструировали и изготовили грузопассажирский автомобиль повышенной проходимости, по своим техническим характеристикам представлявший собой аналог тех машин, которые на тот момент эксплуатировались в немецкой армии. Ну а маршрут путешествия пролегал по тем местам, которые на протяжении многих лет были лакомым куском для завоевателей с берегов Рейна: российское Черноземье, Украина, Крым, Донбасс, Кубань и Кавказ.

В секретном докладе, адресованном в Берлин, Кестринг оценил задачи своего вояжа следующим образом: «Цель путешествия заключалась в том, – отмечал генерал, – чтобы в процессе совершения поездки на автомобиле лично ознакомиться с местностями западной России, а также с областями Северного Кавказа, Кубани и промышленного Донбасса. По этим местностям еще не проезжали автомобили германских военных учреждений.

Я мотивировал эту поездку перед русскими учреждениями своим намерением провести период отпуска в Ялте в целях отдыха…»

Однако, как не маскировал Кестринг свои цели, для контрразведки НКВД его истинные намерения сразу стали понятны. В связи с этим наблюдение за ним было значительно усилено. И генерал почувствовал это… Начался очередной незримый поединок опытного германского разведчика с чекистами – поединок, в котором противоборствующие стороны в процессе невольного общения старались в целом вести себя по-джентльментски, не забывая при этом о своих главных профессиональных обязанностях: один стремился любой ценой добывать нужную информацию, а другие максимально мешать ему делать это.

«Еще за восемь дней до моего отъезда, – записал позже Кестринг в своем докладе, – два каких-то подозрительных автомобиля все время стояли у моей квартиры. Через несколько километров по выезде из пределов Москвы мне стало ясно, что впервые за мной, также как и за всеми другими атташе, гонится по пятам НКВД.

На вопрос, кто они, они ответили, что едут для моей охраны. Разумеется они ехали для того, чтобы лишить меня возможностей всякого общения с населением и использования моего фотоаппарата. Однако, во-вторую очередь, они предназначались действительно также для охраны, ведь если б что-нибудь случилось со мной, глава НКВД не захотел бы дать в руки нашей прессы такое хорошее средство пропаганды.

Сотрудники НКВД, одетые в штатское, – отмечал далее генерал, – сменялись в каждой области и в каждой республике. Хотя они никогда не вмешивались, им удавалось одним только своим присутствием делать почти невозможной какую-либо продолжительную беседу. Их было во время моей поездки около 40 человек. За исключением одного еврея, они были тактичны и сдержаны. Если отбросить то неприятное чувство, что за тобой постоянно наблюдают, будь то в театре, в гостинице, во время пути, в столовых и в самых интимных местах, и игнорировать то обстоятельство, что это мешало осуществлению моей цели – много видеть и много говорить, я могу охарактеризовать сотрудников НКВД только как очень любезных и дельных людей».

Свои многочисленные впечатления о путешествии Кестринг поспешил изложить в письменном виде, чтобы затем направить в Германию руководству Генерального штаба. Однако благодаря блестящей операции, проведенной чекистами, доклад генерала прочитали сначала в Москве на Лубянке, а уж потом и в Берлине. В один из летних вечеров, когда матерый немецкий разведчик наслаждался балетом Большого театра, а прислуга ушла из особняка домой, содержимое его сейфа, мастерски вскрытого главным «медвежатником» оперативно-технического отдела НКВД Пушковым, переснимали на фотопленку контрразведчики.

Следует отметить, что в период 1937—40 годов, подобные негласные визиты в апартаменты германского дипломата-разведчика люди с Лубянки совершали неоднократно, да и не только к нему. Вскоре их «жертвой» стал также военно-морской атташе Норберт фон Баумбах, проживавший в особняке на улице Воровского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю