355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Варлам Шаламов » Собрание сочинений. Том 4 » Текст книги (страница 29)
Собрание сочинений. Том 4
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:54

Текст книги "Собрание сочинений. Том 4"


Автор книги: Варлам Шаламов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)

Хорошо и это: «Фактов нет, пока человек не внес в них что-то свое, какую-то сказку».

169. – О царе и народе тоже очень хорошо.

Хорошо 171–172. – Конечно, верно, что христианство было предложением жизни человеку, а не обществу.

И еще раз с силой поставлены вопросы еврейства – в которых ведь все непросто, а этот вопрос должен быть ясно и сознательно разрешен в мозгу каждого.

Переходим к части V.

Жена, которая читала роман гораздо раньше меня, писала мне: «Знаешь, люди романа, наверное, очень живые – о них думаешь на службе, в трамвае».

Люди живые – и Лара, и Устинья, даже – Тиверзин. Вам, конечно, скажут, что драгун Тиверзин не годится в социал-командиры, скажут, что отдых – митинг во время демонстрации, а в Мелюзееве ходят на митинги, как на посиделки, – все это принижение «великого». Но это ведь так и было. Это – масса, народ. И только ведь много после всему этому выдумана окраска порядка, придумана единая воля, управляющая, якобы, событиями и людьми. (Значение этого романа для Пастернака. Он никогда еще в прозе не осмысливал свое время.)

Фадеев доказал, что он не писатель, исправив по указаниям критики напечатанный роман,[103]103
  Фадеев А. А. (1901–1956), «Молодая гвардия» (1945, 2-я редакция – 1951 г.).


[Закрыть]
то, что объявлено доблестью, на самом деле трусость писателя, неверие в самого себя, в верность собственного глаза.

Сцена у комиссара Гинца – описание какой-то станковой картины на сюжеты гражданской войны, картина, которых есть великое множество. Как каталожная аннотация. Это – намеренно, наверное?

К стр. 13. – От бездарно возвышенных фраз хочется только одиночества, хочется встречи с природой, и больше ничего другого.

Стр. 21. – «Со всей России сорвало крышу, и мы со всем народом очутились под открытым небом. И некому за нами подглядывать». Это формула верная и точная.

Очень хорошо также открывающееся богатство личности (22 стр.). Так возникают народные вожди, так возникла Зыбушинская республика, какой-нибудь Донбасс, ДВР, жизнь людей ярчеет. Сколько талантливого скрывается, остается неизвестным и глохнет в рамках служебной рутины, не подозревая этого в самом себе.

Очень хороши слова о второй революции – личной для каждого, весь этот кусок вообще. И только Лариса ее невесомым взглядом, Лариса своей внутренней жизнью богаче доктора Живаго, не говоря уже о Паше. Лариса – магнит для всех, в том числе и для Живаго.

200 страниц романа прочитано – где же доктор Живаго? Это – роман о Ларисе.

Великолепна сцена с утюгами – одна из центральных сцен романа. Прекрасна буря при отъезде Живаго, смятение его души после победившего его вырвавшегося объяснения с Ларисой. И хороши (27, 28 стр.) черты удаляющейся грозы.

Какую массу Вы увидели, запомнили, Б. Л., какое богатство в стихах, в прозе.

28. – Прелестна, удивительна концовка главы – с уверенностью в возвращении Ларисы, прелестен след – водяной знак женщины. Это – тоже одно из чудесных мест.

36 стр. – Но почему смерть Гинца забежала вперед – такой прием есть, но Вами он никогда не применялся.

46 стр. – Потрясающее явление глухонемого. Я этого глухонемого жду давно, но был ошеломлен таким разрешением задачи. И селезень, и утка еще послужат для Тони, для Москвы.

Стр. 48. – Глубоко верны чувства при возвращении домой. Все прошлое отступает куда-то очень далеко, кажется маленьким, пустяшным – м. б., даже небывшим, по сравнению с единственной реальностью момента встречи, вокруг которого все сосредоточено.

«Тема искусства – это возвращение к себе». Это опять-таки удивительно верно.

Стр. 55. – Живаго: я хочу сказать, что в жизни состоятельных была бездна лишнего, лишняя мебель в доме, лишние тонкости чувств…

Парадоксы этого рода найдут опору в моих наблюдениях за людьми, которые на удивительно скверном пайке живут годами, выполняя тяжелую физическую работу, – сколько же они ели лишнего в своей прошлой жизни? и т. д. и т. п.

Очень верно о семье, о мире в семье, о долге взрослого мужчины. Превосходная гроза, которую проговорили, не видя и не слыша ее, на вечеринке. Еще лучше будет дальше водопад, лучше и важнее.

71 страница – очень важная для автора, но неверная, ибо того, что кажется захмелевшему Живаго, – нет, а все гораздо проще, серьезней и кровавей.

Очень хорошо о торопливости высказывания любви, о материи, превратившейся в поняше, о романтических декретах горожан.

Чуть ли не каждая фраза романа – значительна. Она так наполнена содержанием, вовсе необычным по существу, что требует или покорного удивления или раздраженного спора. Резко и немедленно определить отношение к себе или в виде покорного удивления, или раздраженного спора.

Стр. 73 – «пигмей перед огромным будущим». Жертвенность и рядом с этим «игра в людей»

Кленовые листья – птицы – чудесно.

Н. Н. Веденяпин – много вложивший в приближение этого будущего, в Москве кажется кем-то приезжим, который может в любой момент ускочить в свои Альпы, на свои знакомые высоты.

Меня отец выводил на улицу в феврале, чтобы навсегда задел меня тяжелый след истории. В ноябре он меня никуда не водил.

Доктор устал от трехдневных разговоров со своим учителем Веденяпиным и другом Гордоном. Их время прошло. Время уже было не время слов, поэтому метель, телеграмма, мальчики в дохе, революция и бревно – топливо, (забота о тепле), перед которой отступает все большое, – очень верно.

Снег, превращающийся в бурю, в метель, вместе с ходом событий и смятением в душе Живаго. Это сходство не только не скрывается, но заявляется прямо – «что-то сходное творилось в нравственном и физическом мире».

«Великое, являющееся неуместно и несвоевременно».

Мне кажется, дом кажется огромным оттого, что стоишь вблизи его у его подошвы. Это – впечатление, вызванное ракурсом.

Нигде нет больше оптических обманов, как в строениях общества.

83. – Шкаф за дрова, хотя можно было бы топить шкафом (для этого надо иметь душу ученого, а не поэта).

104–105. – Темы цикла Гефсиманского сада и решение: «Надо воскреснуть». Ах, как все это непросто, Б. Л., и как хочется писать Вам отдельно по тысяче важнейших вопросов, поставленных в этом романе, обсудить, продумать предложенные решения их. Вам-то они и не важны, и вряд ли интересны. Я сделаю их, конечно, для себя, но мне нужен экземпляр романа. Когда роман будет закончен, дайте мне какой-нибудь 3 – 4-й экземпляр, не ожидая появления его в печати.

Глава VII.

Смятение продолжается. Пойманный год назад Притульев, мальчик Вася – за скрывшегося дядю всунутый под конвой и едущий за тысячи верст. И деревня, деревня, которая в революцию увидела возможность самостоятельного решения своей судьбы. Ее усмиренное разочарование. Деревня осталась все той же, не верящей городу и мечтающей о собственной избяной судьбе. Новый поход «в народ» имеет целью сблизить, укрепить связи с деревней. На этот раз это поход специалистов-техников. Это вообще-то дело не новое – мы знали в Китае миссионеров-врачей, миссионеров-инженеров.

38. – Прекрасно и сильно замечено, что не люди заботятся о человеке, о его отдыхе и спокойствии, а природа (поразительный водопад, заглушающий ночное громыханье и галдеж людей).

Прекрасны также места о березовых почках, о новой жизни, неловко возникающей и неловко входящей в старую жизнь.

48. – Верное замечание о прямолинейности декретов лишь в момент создания их.

Доктор, подслушивающий мир… Он так хочет что-то услышать такое, что разъяснило бы ему жизнь. Потеряв надежду найти эти разъяснения у людей, он, когда остается один, протягивает руки к природе.

58. – Сцена с гимназистом, важная для характеристики Стрельникова, беспартийного фанатика революции, и затем для философского каламбура о том, что «дело не в верности формам, а в освобождении от них». Этим замечанием мы вновь возвращаемся к понятию силы романа. Форма всегда нарочита и в душевных делах не должна быть видна.

62. – Стрельников очень хорош с его одаренностью, заставляющей в одежде грязное считать чистым, мятое – глаженым. Очень важно, показывает автор и подчеркивает Стрельников, чтоб читатель не забыл, что Галиулин, командующий белыми частями, более пролетарского происхождения, чем Стрельников, командир красных частей. Интересны и верны рассуждения о беспринципности сердца, о даре нечаянности.

Мне кажется, высший принцип морали – это как раз и есть эта беспринципность сердца.

Я все поддакивал и хватился сейчас: не обманываю ли я сам себя, не заставил ли роман меня думать, что я все это чувствовал раньше, хотя данное ощущение явилось только что данным чужими словами. Нет. Эти ощущения близки моим, может быть, не так полным, не так ярко и законченно выраженным.

Россия – половодье, стихия, но не свобода звериных сил. Явление лучшего человеческого в человеке, которому дана возможность вырасти и блистать.

Живы фигуры первого плана: Лара, Живаго, Тоня. Из фигур второго плана – Комаровский. Уже Веденяпин, как он ни важен для романа, много бледней, как и Громеко.

Роман не кончен. Зачем же все же Евграф?

Для выздоровления, как призрак смерти?

Ваше посещение больного Пришвина – чудесно. И так это и должно быть. Он хотел Вас видеть, он звал Вас, далекого в жизни, казалось бы, от него человека. Апостольское есть в жизни каждого большого поэта, и это ведь чувствуют люди, общающиеся с Вами, читающие Ваши стихи.

И я считаю своим счастьем, что могу знать Вас, слушать Вас.

Не знаю, как будет встречен роман официальной критикой. Читатель, не отученный еще от настоящей литературы, ждет именно такого романа. И для меня, рядового читателя, стосковавшегося по настоящим книгам, роман этот надолго, надолго будет большим событием. Здесь с силой поставлены вопросы, мимо которых не может пройти никакой уважающий себя человек. Здесь со всем лирическим обаянием встали живые герои трагическою нашего времени, которое ведь и мое время. Здесь удивительный глаз художника увидел так много нового в природе и кисть его использовала тончайшие краски для того, чтобы с помощью их раскрыть душевное состояние человека.

Здесь набросана картина предчувственного Гоголем «мира в дороге», российского половодья времен гражданской войны, «России в вагонах», мира, сдвинувшегося с тысячелетних устоев и куда-то плывущего. Я еще раз возвращусь к похвалам весны, весеннего разлива.

Весомый язык, где каждая фраза сдвигает какие-то тяжести в мозгу, открывает какие-то новые двери, мимо которых мы проходили раньше, даже не зная, что это двери и они заперты.

Здесь (и во многом исчерпывающе) столько о том, о чем человек не может не думать.

Спасибо Вам, Б. Л., за то счастье, счастье и волнение, которое пришло ко мне вместе с Вашим романом.

О всем ведь не напишешь в такой короткой записке. Хотелось бы о Блоке, о еврействе, о вопросе, в котором все непросто, а тем не менее вопрос для любого человека – один из главных, из основных. Семья, в которой я рос в российской провинции, отец, водивший меня, мальчика, в синагогу, говоривший: смотри – вот храм, где люди нашли Бога раньше нас. Истина – это желание истины. И что-то в этом роде.

Это – попытка вернуть русскую литературу к ее настоящим темам и ее генеральным идеям. Это попытка ответить на те вопросы, которые задали тысячи людей и у нас, и за границей, ответов на которые они напряженно и напрасно ждут в тысячах романов последних десятилетий, не веря газетам и не понимая стихов.

Еще два таких романа, и русская литература – спасена.

Наконец – это пример установления тесной связи между человеком и природой, связи, которой занимаются все поэты и писатели.

Смерть Гинца, как своеобразный вывороченный вариант «смешное убивает».

Романтика – это штука минутной силы. И если эта сила упущена или скомпрометирована какой-либо бытовой мелочью – человек платится жизнью, как поскользнувшийся Гинц. Но что-то подобное я видел где-то у Толстого.

Лара Гишар – материнское чувство, входящее с любовью.

Самыми слабыми художественно и порочными идейно (не с официальных позиций, конечно, а по большому существу искусства) являются страницы показа забастовки, вообще портреты людей из рабочего класса. Конечно, не наивные «Журбины» могут тут служить примером и не горьковский Павел.

Но и Ваши портреты – неверны. Они не принижают, а как-то проходят мимо.

Неужели для плана романа, для его сущности нельзя вовсе отказаться от этих картин.

Все эти «энти», «эфти».

Очень хорошо, что Веденяпин – расстриженный священник. Именно эти люди – Григорий Петров,[104]104
  Петров Григорий Спиридонович (1868–1927).


[Закрыть]
Измайлов[105]105
  Измайлов Александр Алексеевич (псевд. А. Смоленский, Аякс и др.; 1873–1921) – русский писатель, критик, окончил Петербургскую духовную академию.


[Закрыть]
являются поборниками чистой идеи, перестрадавшими свои убеждения исключительно напрасно.

Это и символы, и вполне правдиво.

Булгаков,[106]106
  Булгаков Сергей Николаевич (1871–1944) – русский экономист, философ, теолог.


[Закрыть]
Флоренский…[107]107
  Флоренский Павел Александрович (1882–1937) – русский религиозный философ, ученый, инженер.


[Закрыть]

Андреев и сила интеллекта. Профессора.

Из этих людей, для которых идея воспринималась с величайшей самоотверженностью и остротой…

Надя Кологривова, сверкнувшая так перед нами в сцене с Кувшинниковым, теряется вовсе. Теряется Гордон, который по завязке мог быть одним из главных действующих лиц. Теряется Нина Дудорова. С обоими, Гордоном и Дудоровой, Вы разделались буквально одной фразой.

Как и в «Детстве Люверс», мир мальчиков и девочек и природа вокруг них показаны прекрасно. Вообще Вам очень удается переход от детства к юности.

Забастовка – стр. 36, 42–46.

Демонстрация – лучше, но там нет людей.

Сцена в домкоме – 99. Слабые

Рынок в гл. VII – 16. места.

Матросы и машинист – 26.

Ссора Тягушевой и Огрызковой – 44.

В заключение позвольте рассказать Вам одну историю – сущую быль. Один правый эсер, бывший террорист, вечный царский каторжник, считающий день 12 марта 1917 года лучшим днем своей жизни, едет в Нарым, в трехлетнюю ссылку в 1924 году. Ссыльные разведены по глухим деревням. Место жительства ему назначено очень дальнее, отлучаться с места не позволяют, встречаться разрешают лишь друг с другом, заставляя вариться в собственном соку. В долгом санном пути он попадает на ночевку в одну деревушку, где колония ссыльных – семь человек. У одного из них он и останавливается, ночует, здесь его застигает пурга, и он живет тут неделю, знакомясь со всей колонией. Это – два комсомольца-анархиста (были такие в 20-х годах), два сиониста – муж и жена и два правых эсера – тоже муж и жена. Седьмой колонист – епископ, один из профессоров Духовной Академии. Пестрота состава, насильственное общение друг с другом – мелкие ссоры, разрастающиеся в болезненные скандалы, взаимное недоброжелательство, много свободного времени. Но все – каждый по своему, очень хорошие, думающие, честные люди… Наконец пурга легла, рассказчик наш уезжает и целых два года «отбывает» где-то в Нарымской глуши. Через два года ему разрешают вернуться в Москву, и, уже не ссыльный, он едет назад той же дорогой. Во всем этом длинном пути у него лишь в одном месте есть знакомые – гам, где его задержала пурга. Он вновь заезжает с ночевкой в эту деревню.

– И что вы думаете, там случилось? – спрашивает он меня.

Я пожал плечами.

– Там ведь были сионисты, эсеры и комсомольцы-анархисты, помните?

Да!

– Ну, так вот – они все приняли православие. Поп их сагитировал, этот ученый епископ. Молятся теперь Богу вместе, живут этакой евангельской коммуной.

– И сионисты?

– И сионисты.

– Действительно, странная история. Почему это могло случиться?

Рассказчик помолчал.

– Видите, я много думал об этом, да и сейчас, вот через столько лет, не могу забыть. У них, видите ли, у всех – у эсеров, у сионистов, у комсомольцев – была одна общая черта.

– Они все слишком верили в силу интеллекта.

В чем роман поистине замечателен и уникален для всей русской литературы – в том самом качестве, которым дышит и «Детство Люверс», и несравненные Ваши стихи, – это в необыкновенной тонкости изображения природы, и не просто изображения природы, а того единства нравственного и физического мира, единственного умения связать то и другое в одно, и не связать, а срастить так, что природа живет вместе и в тон душевным движениям героев. Пользуются этой штукой как контрастом, противопоставлением. Иногда это удается. Тонкость тут необходима затем, что ведь нет у Вас самодовлеющих оттенков природы, вмонтированных куда-то более или менее подходяще. Идет жизнь героев, сюжет романа развивается вместе с природой, и природа – сама часть сюжета. Я не очень правильно владею терминологией, но Вы меня поймете.

Я начну выписывать – не все, конечно (это значило бы переписать добрую треть романа), с муаровой капусты, с вьюги и воздуха, дымившегося снегом, с воробьев, вылетающих из капусты и шумящих, как шумит вода.

…Стебли хвоща, как посохи с египетским орнаментом.

Солнце, по-вечернему застенчиво освещающее происходящее на рельсах.

Сухой морозный день со снежинками – на стр. 46.

Вечер был сух, как рисунок углем.

Всему вторящий настороженный горный воздух.

Крыша, перестукивающаяся с крышей, как весна.

Выточенные круглые звуки в морозное утро.

Снег вообще везде чудесен. Он рассыпан по всей книге.

Совершенно исключительно – горящая свеча, подглядывающая за городом сквозь протаявшую дырку в обледенелом стекле.

(«Мои глаза, подвижные, как пламя..» – Цветаева)

Иней, бородатый, как плесень.

Небо в спиртовом пламени горящих ярко звезд., Апрельское утро – сырое, горное, теплое.

Между тем быстро темнело. На улицах стало теснее. Деревья подошли из глубины дворов к окнам под огонь горящих ламп.

Пахло всеми цветами сразу, как будто земля днем лежала без памяти и теперь этими запахами приходила в сознание.

Все кругом бродило, росло и т. д.

Удаляющаяся гроза.

Гуси, белеющие под черным грозовым небом.

Густая, как ночь, листва, мелко усыпанная восковыми звездочками мерцающих соцветий.

Буря при отъезде Живаго.

Запах лип, опережающий поезд.

Тень березовых ветвей, как женская шаль.

Исключительная картина половодья, предварительно невидимая, скрытая работа весны под снегом.

Весна ударяла, хмелея, в голову неба.

И даже эта рискованная метафора – уподобление солнцу сквозь туман – появление голого человека в бане сквозь мыльный пар.

Б. Шаламов.

(Январь 1954)


* * *

Озерки, 22 января 1954 г.

Дорогой Борис Леонидович.

Благодарю за Вашу всегдашнюю заботу обо мне, за сердечное внимание, которое мне дороже всего на свете. Благодарю за чудесную надпись на «Фаусте», за слова, вновь и вновь утверждающие душевные мои стремления.

Вам не надо так говорить о моем письме по поводу «Доктора Живаго». Вряд ли оно было для Вас сколько-нибудь интересным и значительным. Мне же, конечно, не жаль никакого времени, жизни не жаль для того, чтобы иметь возможность говорить с Вами, писать Вам, проверять Ваши мысли на себе и в себе самом открывать какие-то новые уголки, которые были настолько затемнены, что, думалось, их вовсе не существовало. От наших встреч я вырос, разбогател душевно и благодарю Бога за великое счастье, которое досталось мне в жизни, – счастье личного общения с Вами.

Думается – схлынет, пройдет вся эта эпоха зарифмованного героического сервилизма, с полной утерей и перспективных оценок и взгляда назад, и светлый ручей поэзии вновь покажет свою неиссякаемую силу со всей ее свежестью и чистотой. Грустно, конечно, что подлинные стихи для нынешней молодежи (осведомленность о них, вкус к ним) представляют сейчас, как никогда ранее, какую-то (в лучшем случае) звездную туманность, новую галактику, скопление далеких миров, в котором под силу разобраться только старикам-астрономам. Одна из причин этого – воспитанное годами недоверие к поэзии, боязнь ее, подмена ее рифмованными «кантатами». Но все это удесятеряет требования к искусству, к его честным и искренним слугам. В сохранении верности поэзии трижды укрепить себя. Мне думается, никогда в истории русской поэзии не было такого трудного времени для искусства, когда смещены понятия, когда старые слова наполнены новым, иным, фальшивым и притом меняющимся смыслом, когда читатель (и поэт, как читатель) полностью дезориентирован этой фальшивостью понятий. Чрезвычайно трудно (и не по мотивам личной славы, гордости, что ли) не сбиться с дороги.

Не у всякого сердца – надежный и верный компас. Даже т. н. «общение» поэта с широким читателем – тоже очень сложная штука. Дело в том, что поэт чувствует себя как бы в кольце охраны – всех этих лжеистолкователей, лжеисследователей, лжепророков и вынужден через головы стражи, через ряды конвоя обращаться к верующей в него толпе, если и не полностью понимающей, то чувствующей его истину и доверяющей его чутью. Даже в ближних конвою рядах этой толпы могут быть люди, которые как бы и народ, но которые вовсе не народ, а только подголоски конвоя. Жить поэту очень трудно, и только глубочайшая вера в справедливость своих идей, вера в свое искусство заставляет жить и работать, создавая новые вещи, год от году все большей силы, глубины и художественной убедительности. Он не только чувствует – он знает, что он необходим времени, что он не прост ой свидетель. Он – совесть времени, его неподкупный судья. И он с удовлетворением отмечает, что гений его все крепнет год от году, что голос его становится все проникновенней и чище, что смысл всех событий и идей становится все яснее и безоговорочней. Я отнюдь не смотрю пессимистически на будущее поэзии. Ее способность к бессмертию бесспорна для меня. Бесспорна для меня и ее нерукотворность, что ли, – что она живет и в поэте и как-то помимо поэта, как блоковская Прекрасная Дама, как гриновская Бегущая по волнам. Что ее нельзя отменить, растоптать, как нельзя и создать. Что мир предстает как какой-то материал для ее детских игр, для ее роста и раздумий. Что она входит в людей случайно и вовсе не со всеми, в кого вошла, бывает до конца их дней. Что она порабощает человека. Что она отводит его в сторону от других людей. Что она спасает и легко может губить, что она заставляет человека доверять только ей. И, наконец, что она обращается постоянно к единственно вечному в человеке, присущему ему, – к его страданию. Страдание вечно само по себе, мир почти не меняется временем в основных своих чертах – в этом ведь и сущность бессмертия Шекспира.

Именно страдание человека есть коренной предмет искусства, есть сущность искусства, его неизбывная тема.

Опять, как всегда, письмо не находит конца, а я боюсь Вас утомить вещами, которые мучают меня, а Вам-то давно и хорошо известны.

Я хочу просить вас, Борис Леонидович, прочесть еще одну тетрадку стихов моих. Частью это – вовсе новые стихи, частью – стихи прошлого года, написанные после тех, что Вы видели в последний раз. И теперь, как и раньше, в последние годы, удержаться от записей этих нельзя. Жизнь как-то требует переварить и в стихах, как-то выбросить это беспокойство ощущений на бумагу, что понемногу и делается.

Вместе с этим письмом посылаю одно прошлогоднее, которое до Вас не дошло. Посылаю потому, что все, что есть в этом письме, представляется мне уже сказанным Вам и сказанным именно тогда, когда это письмо написано.

Привет Вашей жене.

Желаю счастья, творчества.

Ваш В. Шаламов.


* * *

Туркмен, 8 января 1956 г.

Дорогой Борис Леонидович.

Благодарю за чудесный новогодний подарок. Ничто на свете не могло быть для меня приятней, трогательней, нужней. Я чувствую, что я еще могу жить, пока живете Вы, пока Вы есть – простите уж мне эту сентиментальность.

Теперь – к делу. Лучшее во второй книге «Д. Ж.» это, бесспорно, – суждения, оценки, высказывания – ясные, записанные с какой-то чертежной четкостью, – это то, что хочется переписать, учить, запоминать. Прежде всего, это – суждения самого Юрия Живаго, но не только доктор говорит голосом автора. Это в плохих романах бывает такой «избранный» рупор. Голосом автора говорят все герои – люди, и лес, и камень, и небо. И слушать надо всех: и Симу, и Ларису, и Тягунову, и бельевщицу Таню, и других. В этом – в новых, в таких непривычно верных суждениях – главная сила романа. В суждениях о времени, которое ждет не дождется честного слова о себе. Целые главы: «Варыкино», «Против дома с фигурами», «Рябина в сахаре», Лариса у гроба – очень, очень хороши, суждения об искусстве, о вдохновении, о догмате зачатия, о марксизме, оценки времени – все это верно, т. е. понятно и близко мне. Да и всех, кто читал роман, сколько я мог заметить, эта сторона сильно волнует. Каждого на свой лад. Все оценки времени верны, хотя они и даны, оглядываясь – из будущего, ставшего настоящим. Но они тем самым становятся еще более убедительными. Все, что Живаго успел сказать, – все действительно, значительно и живо, все это очень много, но мало по сравнению с тем, что он мог бы сказать.

В романе в огромном количестве – ценнейшие наблюдения, неожиданно вспыхивающие огни, вроде столба, которого не заметил Живаго, уезжая, вроде соловья, незримой несвободы, вроде книжек доктора, которые читает хозяин квартиры на глазах дроворуба, вроде ладанки с одинаковой молитвой у партизана и у белогвардейца. И многое, многое другое. Удачно по роману ввязаны в ткань романа стихи, данные в приложении. Меня занимал способ их «подключения» в роман.

Второе бесспорное достоинство – те необычайные акварели пейзажа, которые, как и в первой части, – на великой высоте. Вообще, не только в пейзажном плане, вторая книга не уступает первой, а даже превосходит ее. Рябина превосходна, снег, закаты, лес, да все, все. Дождливый день в два цвета, рукопись березок, листы в солнечных лучах, скрывающие человека, – все, все

Пейзаж Толстого – безразличен к герою, описание его самодовлеюще: репейник в «Хаджи-Мурате» и трава в тюремном дворе «Воскресения» – это символы или своеобразные эпиграфы, а не ткань вещи.

У Достоевского нет никакого пейзажа (что, конечно, косвенным образом свидетельствует о Вашей правоте в определении искусства как некого самостоятельного начала, входящего в любую обстановку и заставляющего все окружающее служить ему. Помните цветаевскую статью о поэзии как едином Поэте? Эта формула тоже каким-то краем касается этого дела).

Пейзаж Чехова – противопоставление внешнего и внутреннего мира («Припадок», «Степь»). Ваш пейзаж – внешнее, подчеркивающее внутренний мир героя, – эмоциональное постижение этого внутреннего мира.

О героях. Доктор Живаго по-настоящему вышел в главные герои. Умный и хороший человек, привлекающий к себе всех; все его любят, ибо каждый ищет в нем свое, подлинно человеческое, утерянное в житейской суете, в жизненных битвах. Помогая ему, облегчая его быт, его житейское, каждый платит как бы свой долг, род штрафа за то, что человек не удержал в себе того, что давалось ему с детства, жизнь не дала удержать. Так делает и Самдевятов, и Стрельников, и Ливерий, и, конечно, и в первую очередь, и это совершенно естественно, – женщины, с их конкретным мышлением, с их жертвенностью. Поэтому-то и третья жена – Марина, по-настоящему любящая, не снижает образа Живаго и – нужна. Вся эта разная и все-таки единая любовь Тони, Ларисы, Марины показана очень хорошо. О Ларисе – обреченность на несчастье, на житейские неудачи. Освещающая все лучшее в романе – под колеса, раздавить, растоптать. Все, что я писал о ней Вам раньше, – не сбавлено во второй части ни на йоту, и просто – горька судьба. Но, верно, так и надо.

Ничего не нашел я фальшивого в судьбах главных героев. Мне, правда, по первой части иначе рисовалось развитие романа, но и так хорошо. Мне думалось, что вот интеллигент, брошенный в водоворот жизни революционной России с ее азиатскими акцентами, водоворот, который, как показывает время, страшен не тем, что это – затопляющее половодье, а тем растлевающим злом, которое он оставляет за собой на десятилетия. Доктор Живаго будет медленно и естественно раздавлен, умерщвлен, где-то на каторге. Как добивается, убивается XIX век в лагерях XX века. Похороны где-нибудь в каменной яме – нагой и костлявый мертвец с фанерной биркой (все ящики от посылок шли на эти бирки), привязанной к левой щиколотке на случай эксгумации.

Что Лариса не уйдет от его судьбы. Что «пустое счастье ста» – это и есть залог счастья общественного. Как где-то рождается мальчик, девочка, для которых все скопленное Ларисой и Юрием – не пустые слова, что это то, с чем он не боится идти по своей трудной дороге, м. б., Сизифовой дороге, ползти шаг за шагом, отвоевывая самое важное, что было добыто его дедами и утеряно его отцами. Как умирает Живаго, теряя силы, сберегая на самом донышке сердца самое последнее, самое дорогое, и как это кое-что сохранено, как он поправляется, как к нему возвращаются слова, понятия, жизнь – и как он обманывается снова и снова умирает.

Бледен Стрельников, хотя его трагическая судьба (я говорю не о самоубийстве) намечена верно – так это и есть и было. Евграф объяснен частично, да, кажется, я уже понял, зачем живет в романе этот Евграф. Брат, который найдет, подберет, утвердит лучшее, что было у Юрия Живаго, воспитает его дочь, издаст его книги, не даст исчезнуть тому, что хочет растоптать жизнь.

Прекрасно о человеке, который рождается жить, а не готовиться к жизни, прекрасно о причинах инфарктов, да, наверно, так оно и есть.

«Лубок» ощутим почему-то меньше во 2-й книге, хотя Вы и предупреждали о его упрямом существовании. Даже Вакх не портит дела.

Кое о чем хочется и поспорить. О «нравственном цвете поколения», например, о подготовке героизма, проявленного в этой войне. Бесспорно, что на войне умирала молодежь легко. Но на какой войне не умирает молодежь легко? Она ведь не знает, не ощущает, что такое смерть, не понимает, не чувствует внутренне, что жизнь – одна. Оттого и самоубийств в молодежном возрасте – больше, чем в другом. Нашу молодежь убеждали еще со школы, с детского сада, что мир, в котором она живет, – это и есть лучшее завоевание человечества, а все сомнения по этому поводу – вредная ложь и бред стариков. Есть, стало быть, что защищать. Не последнюю роль играла знаменитая «вторая линия» с пулеметами в спину первой и смертная казнь на месте, вошедшая в юрисдикцию командира взвода, – аргументы весьма веские. Вы, конечно, помните у Некрасова (Виктора) в книжке «В окопах Сталинграда» (кстати, это чуть не единственная книжка о войне, где сделана робчайшая попытка показать кое-что как это есть) рассказывается, как на проведение атаки 11 солдатами (которых «поднимают» (термин!) два командира с вынутыми револьверами) приезжают представители политотдела, СМЕРШ полка, роты – человек восемь в общей сложности. Космодемьянская и Матросов – это истерия, аффект. Психологический мотив Орлецовой – желание утвердить себя, «доказать» свой разрыв с прошлым – возможно, тем оно трагичней и грустней.

О физическом труде. Я в полном согласии с классиками марксизма утверждаю, что физический труд – проклятие человечества, и ничего не вижу привлекательного в усталости от физической работы. Эта усталость мешает думать, мешает жить, отбрасывает в ненужное прожитый день. Поэтизация физического труда – это, конечно, другое, и рассчитана она не на людей, которые обречены им заниматься.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю