Текст книги "Собрание сочинений. Том 4"
Автор книги: Варлам Шаламов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Правда, явившаяся в искусство, всегда нова и всегда индивидуальна.
По сути дела, искусство для художника ставит необычайно ясную, необычайно простую задачу – писать правду, действительность, и овладеть всеми средствами изображения для того, чтобы лучше, вернее передать то самое, что называется жизнью и миром.
Тем самым всякая фальшивость, всякое подражание заранее обрекается на неуспех, ибо об этом будет судить потребитель, которому художник должен напомнить жизнь, но не литературу, т. е. уже открытое и увиденное кем-то раньше.
Нетребовательность читателя, когда тысячи романов принимаются за художественную литературу и таким именем называются тысячами критиков, возникает из малого общения с произведениями литературы действительной (или общения поверхностного, при котором нет глубокого увлечения вещью, а следовательно, и глубокой внутренней критики ее).
Многое в искусстве теряется и многое, наверное, навсегда потеряно, ибо не было условий для закрепления на бумаге, на полотне того, что увидел художник. А многое увиденное он не сумел закрепить.
Многое в искусстве обнаруживает себя зря, и если бы люди говорили на одном языке, многое из сказанного, ставшего искусством в силу национальных рамок языка, – может быть, не появилось бы вовсе. Так, мне думается, и среди пушкинской прозы есть кое-что, чего не было бы, если бы Мериме писал по-русски.
Подумать страшно, как много сил и материальных средств расходуется на т. н. социалистический реализм, на то, чтобы убедить читателей в том, в чем убедить писателя нельзя. Забывается, что писатель – это прежде всего читатель, преодолевший чужое зрение и научившийся видеть сам. Если он видит сам – рано или поздно он найдет средства изображения свои, т. е. убедит читателя в своем мире или в кусочке мира, расширит арсенал познания жизни (в прошлом ли, в настоящем ли). Искусство по сути дела есть искусство детали, ибо только верно и по-новому убедительно изображенная деталь может заставить поверить правде художника. Поверив детали, читатель поверит всему, что хочет сказать художник. Под деталью не следует понимать лишь деталь пейзажа, интерьера, но и деталь психологическую, на которой держится искусство хотя бы Достоевского.
К тому же деталь пейзажа, интерьера – в большинстве случаев символ, намек на что-то большее, и если эта сторона дела найдена и похожа, деталь приобретает особо веский вид, становится аргументом неотразимым.
Писать правду для художника – это и значит писать индивидуально, ибо правда становится общей уже после того, как она овеществлена в искусстве. Как предмет творчества, правда всегда лична.
Как результат творчества она может быть отведена в критические загоны и клетки, на нее вешают ярлыки, о которых не может думать художник в момент зачатия вещи, в момент, когда никакого другого искусства нет. Гражданские стихи Некрасова, лучшие картины передвижников – это прежде всего искусство для искусства, чистое искусство. А как результат творчества оно может быть поставлено на ту или другую полку, что для художника не должно быть важным. Творческая сила Врубеля свела его с ума, и нетрудно подумать, что клетки мозга человека с его одинокими, индивидуальными видениями такой силы и не могли выдержать правды жизни такого напряжения.
(Конец 1950-х – начало 1960-х)
ВОСЕМЬ ИЛИ ДВЕНАДЦАТЬ СТРОК. О СОНЕТЕКогда-то с Пастернаком мы говорили вот на какую тему. Какой размер русского стихотворения идеален. Пастернак говорил, что, по его мнению, – восемь строк, два четверостишия вполне достаточно, чтобы выразить мысль и чувство любой силы и глубины.
У него в стихах есть этот подсчет.
Кстати, эти восемь строк Пастернак давно написал. В «Разрыве» есть удивительное восьмистишие, подобного которому не знает русская, да и мировая поэзия тоже. Напомню:
О стыд, ты в тягость мне! О совесть, в этом раннем
Разрыве столько грез, настойчивых еще!
Когда бы, человек, – я был пустым собраньем
Висков и гyб и глаз, ладоней, плеч и щек
Тогда б по свисту строф, по крику их, по знаку,
По крепости тоски, по юности ее
Я б уступил им всем, я б их повел в атаку,
Я б штурмовал тебя, позорище мое!
Поистине, о Пастернаке можно сказать, как Гоголь говорил о Пушкине – «у него бездна пространства».
Емкость стиха Пастернака совершенно исключительная в нашей, да и в мировой поэзии.
Восьмистишия кавказского фольклора ложатся на эту же чашу весов.
Я говорил, что двенадцать строк – наиболее емкая форма русского стихотворения. В восемь строк трудновато уложиться. Мне кажется – четырнадцатистрочный сонет и был такой канонизированной формой в мировой поэзии, за которой стоит опыт многих веков… В дальнейшем скованность, формалистическая напряженность формы сонета ослабла ценой потери двух строк.
Есть ли у Шенгели[81]81
Шенгели Георгий Аркадьевич (1894–1956) – писатель; автор книги «Техника стиха» (М., 1960).
[Закрыть] в его очень интересном учебнике подсчеты двенадцатистрочных и шестнадцатистрочных стихотворений Пушкина, Лермонтова? Интересно было бы посмотреть.
Онегинская строфа тоже вышла из сонета.
(Конец 1950-х – начало 1960-х)
НАЦИОНАЛЬНЫЕ ГРАНИЦЫ ПОЭЗИИ И СВОБОДНЫЙ СТИХПоэзия имеет национальные границы во много раз более глухие, чем проза. И в этом не беда, а счастье поэзии.
Фактически поэт непереводим, отгорожен от другого народа частоколом традиций, принципов – не только литературных, но и бытовых. Ведь поэзия – вся в недоговоренности, в полунамеке, где вся тонкость ощущается только родным по языку человеком.
Разве знаменитые аллитерации «Медного всадника» переводимы на другой язык?
Люблю тебя Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит…
Никакой перевод никогда не передаст даже намека на этот «береговой гранит», «строгий, стройный вид», а ведь лишенный этого стих обессилен. Это – русское стихотворение.
Конечно, можно перевести, как переводили раньше – прозой, оставляя «домыслы» читателям. Так переводили раньше, так советует сейчас переводить стихи Арагон. Может быть, он и прав, подчеркивая бессилие любых переводов и любых переводчиков.
Разумеется, «Горные вершины» Гете Лермонтов не переводил, а написал русское стихотворение «по мотивам Гете».
Иннокентий Анненский пробовал перевести это стихотворение Гете.
Над высью горной
Тишь.
В листве, уж черной,
Не ощутишь
Ни дуновенья…
Как видите, стихотворения не получилось.
Поэт не испытывает нужды в признании иностранцами, ибо понимает, насколько газетно, конъюнктурно, условно такое признание и понимание.
Вот эта непереводимость стихов, отключение поэтов от международной жизни и было, мне кажется, одной из причин успеха так называемого свободного стиха.
Свободный стих и так называемые стихи – все, что к ним относится, все это-поэзия второго сорта. Выражаясь по-спортивному, «верлибр» – это стихи второго эшелона, второго класса.
Решение вопроса должно быть в рамках национальной традиции и не должно быть каким-то откликом или перекличкой с модой Запада.
Для западного читателя, кто выступает против советской власти хоть немножко, тот и хорош, и литературной политикой может управлять любой разведчик. Газетная популярность и сенсация – всегда очень определенные. О любой проститутке в западных газетах пишут больше, чем о поэтах русских (не говоря о своих собственных).
Виктор Шкловский в своих мемуарах «Жили-были» подал голос за «свободный стих», не утруждая себя аргументацией. Зато бывший теоретик конструктивизма Квятковский выступил в «Вопросах литературы» со статьей о свободном стихе, доказывая его правомерность, возможности развития и т. д.
Конечно, каждый русский поэт пробовал себя в свободном стихе. Свободный стих никогда не был под запретом, и нельзя говорить так, что вот сталинские времена прошли и свободный стих выходит из подполья.
Творческого удовлетворения большие поэты в свободном стихе не получили – вот секрет его малой популярности. Квятковский в своей статье не совсем добросовестно обошелся с Блоком, у которого свободные стихи составляют, вероятно, одну тысячную часть всех стихов…
Квятковский процитировал («Вопросы литературы», № 12, 1963 г., стр. 60, статья «Русский свободный стих»).
«К вечеру вышло тихое солнце,
И ветер понес дымки из труб
Хорошо прислониться к дверному косяку
После ночной попойки моей.
Многое миновалось
И много будет еще,
Но никогда не перестанет радоваться сердце
Тихою радостью
О том, что вы придете,
Сядете на этом старом диване
И скажете простые слова
При тихом вечернем солнце,
После моей ночной попойки.
Я люблю ваше тонкое имя,
Ваши руки и плечи
И черный платок.
Эти слова Блока – образец тончайшей лирической поэзии».
Мне кажется, что образцов, превосходящих это стихотворение, у Блока много – их 687(!). По сравнению с остальными 687 стихотворениями это кажется лишь черновой записью, наброском, который превращен автором с помощью рифм в гораздо более тонкое стихотворение. Оно всем известно.
Знаю я твое льстивое имя,
Черный бархат и губы в огне,
Но стоит за плечами твоими
Иногда неизвестное мне.
И ложится упорная гневность
У меня меж бровей на челе:
Она жжет меня, черная ревность
По твоей незнакомой земле.
И, готовый на новые муки,
Вспоминаю те вьюги, снега,
Твои дикие слабые руки,
Бормотаний твоих жемчуга
Это уж, что называется, «посвыше» опуса с вечерней попойкой.
(1963)
ПЕЙЗАЖНАЯ ЛИРИКАВ строгом смысле слова никакой пейзажной лирики нет. Есть разговор с людьми и о людском, и, ведя этот разговор, поэт глядит на небо и на море, на листья деревьев и крылья птиц, слушает собственное сердце и сердце других людей.
Пейзажной лирики нет, но есть чувство природы, без которого поэт-лирик существовать не может.
Это чувство природы есть детская способность увлеченно беседовать с птицами и деревьями, понимать их речь, как понимал ее Маугли, и уметь переводить эту речь на язык человека.
Это чувство природы есть способность сосредоточить свои душевные силы на грозах и бурях, на солнечном свете, на шуме дальней реки, на тревожных красках заката. Все, что происходит в природе, замечается и измеряется: ему дается название с помощью сравнения, образа.
Для поэта нет мертвой природы – минерал и сорванный цветок полны живой жизни.
Это чувство есть способность найти в природе человеческое, найти то, что объединяет человека с внешним миром.
Когда пишется стихотворение, то кажется, что не только поэт живет жизнью камня, но и камень живет жизнью поэта.
Это чувство есть способность видеть в явлениях природы движение человеческой души, способность подсказать и угадать ход событий. Природа сама может иногда подсказать вывод, решение, суждение. Весь мир помогает выговориться поэту.
Внимательный взгляд на природу, включение времен года в размышление о добре и зле, иллюстрация картинами природы собственного душевного состояния или состояния других людей – величайшая изобразительная сила при выполнении этих задач – вот Тютчев – одна из вершин русской пейзажной лирики.
Это чувство природы есть способность восприятия пейзажа из первых рук – без шпаргалок живописи и подсказок художественной прозы. Однако в поэзии не пишут, как в живописи, пейзажей с натуры. Пейзаж здесь – картина по памяти; скорее создание пейзажа, чем отображение.
Антропоморфизм – без которого не обходится ни один поэт – это лишь элементарное, наиболее простое выражение чувства природы поэта.
Слезы дерева, плачущая метель – это первая ступень пейзажной лирики. Но, например, сравнение листопада с перелетом птиц есть форма более сложная. В бесконечности сравнений важно удержаться от «очеловечивания» прямого и вызвать волнение, удивление, радость необычностью, точностью сравнения, говорящего о зоркости глаза. Эта зоркость и эта точность не находятся где-то далеко в неизведанных далях. Они – рядом с вами – в дождях и грозах. Надо только сказать о дожде лучше, подробнее того, что было сказано другими.
Горизонты пейзажной лирики бесконечны, кладовая природы неисчерпаема. Русская поэзия воспользовалась миллионной долей сокровищ этой кладовой.
Выразительность блоковского снега, тютчевских туч, державинского водопада не исключает обращения поэта к тем же самым тучам и снегу. Исследуя стихом природу, поэт находит в ней картины, которые сродни душевному настроению, душевной тревоге поэта. Если картины эти найдены, увидены и закреплены стихом – достигнуто главное. В этой работе сам стих помогает лучше видеть природу, точнее замечать ее изменения, ее бесконечную жизнь.
Работа над пейзажем для поэта не похожа на работу Клода Моне, который рисовал одни и те же деревья в разное время года в одной и той же перспективе.
Разное время года для поэта – эго разное время души.
Пейзаж позволяет воскресить в памяти то, что поэт испытал и видел без всякого насилия над памятью. Все, что поэт заметил раньше, «незаметно» для самого себя, теперь является на бумаге, как непосредственное наблюдение.
Не надо требовать от пейзажа, чтобы он был населен людьми. Эти люди есть в любом пейзаже, где течет живая кровь стиха. Это – автор стихотворения и те люди, которые стояли рядом с ним на берегу реки или моря или на городском бульваре и чувствовали то же, что и автор. Разве в пейзажах Левитана нет человека? Разве в «пейзажной» музыке Чайковского нет человека?
Что самое главное в пейзажной лирике? Живая жизнь, живое чувство. Пейзаж, который не говорит по-человечески, – это еще не пейзаж и вряд ли годится для стиха.
Не только о деревьях, звездах и траве идет тут речь. Огромная часть природы – животные – остались как бы вне лирической поэзии. О животных пишут лишь баснописцы и детские поэты. О том, с какой силой добра, с какой душевной теплотой можно написать о животных, мы знаем от Есенина – поэта с обостренным чувством природы, знавшего единение с природой. Его березку, клен и собаку помнит каждый.
Зато многократно воспеты городские пейзажи Ленинграда, где архитектура выступает как поэт-лирик, а не только как исторический романист.
Именно в пейзажной лирике с особенной силой сказывается чувство родины, родной страны. Горы и леса родного края особенно дороги поэту. Они окружали его с детства, воспитывали его характер. Историк Ключевский много рассказал нам о влиянии географии на историю, на формирование характера русского человека. Это в равной степени относится ко всей мировой культуре, и вовсе незнакомые нам пейзажи Габриэлы Мистраль – пески, солнце и скалы Южной Америки – наделены огромной душевной силой, творческим вдохновением, которое угадывается даже сквозь неудачный перевод. Это – чужое, но не чуждое, и именно поэт сделал горы Южной Америки родными для русского читателя. Мистраль научила нас видеть Южную Америку, волноваться пейзажами другой страны.
Чувство природы, свойственное поэту-лирику, есть всегда чувство родной природы. Внимательная любовь, знание родных мест оставило нам и бунинскую темную зарю, и гулкие улицы «Медного всадника», и блоковские городские пейзажи, и пушкинское «очей очарованье».
Пейзажная лирика – вид гражданской поэзии.
Образы русской лирики, которые повторял в своем творчестве почти каждый большой поэт, – дорога, листопад, облака – ставшие классическими, традиционными, – это пейзажные образы.
Большие поэты России оставили нам такие образцы пейзажной лирики, которые сами по себе стали национальной гордостью, славой России, начиная с «Медного всадника» или «Осени» Пушкина.
В пейзажной лирике наиболее тесно ощутима связь поэта с его родными местами. Эта связь конкретна. Павлодарские пейзажи Павла Васильева не спутаешь с пейзажами Фета или с городской блоковской зимой. Каждый поэт написал строки, где видна география не только его страны, но области, края.
Велико воспитательное значение природы. Выступая в тесном союзе с природой, пейзажная лирика имеет большой воспитательный смысл и значение. Описанная поэтом природа живет в памяти людей, заставляет видеть мир лучше и подробней.
От грубого антропоморфизма поэты идут к точности, к подробности наблюдения. Дороги природы бесконечны. Точность наблюдения, точность называния, синхронность пейзажа и чувства – вот космос поэта. Сейчас мало писать о птице и дереве. Надо писать о ласточке и лиственнице, может быть, даурской.
В поисках точности лирика ищет встречи с наукой.
Краски космических далей, которые видели космонавты, и ощущения, которые знакомы Гагарину и Титову, станут достоянием земной поэзии. Но именно эти межзвездные дали зовут вглядеться еще подробнее, еще внимательнее в прекрасную нашу Землю, которая создала людей, овладевших космосом.
Думается все же, что Луне, как части классического пейзажа, не грозят поэтические неприятности. В восприятии чрезвычайно важна личная встреча, знакомство воочию. Для того, чтобы космический пейзаж вошел в стихи полнокровно, полноправно и естественно, надо, чтобы космос стал повседневностью, теми буднями, где рождается и живет истинная поэзия.
1961
О СЛОВАХ «ТВОРЧЕСТВО», «ГЕНИЙ», «ЦИКЛ» И О т<ак> н<азываемой> «КНИЖНОСТИ». ЗАКОН «ВСЕ ИЛИ НИЧЕГО»В словаре литературной Москвы за время моего отсутствия появилось немало новых слов, которые раньше, в 20-е годы, применялись с большой оглядкой.
Я не люблю слова «творчество». Мне кажется, что его можно применить лишь в отношении работы великих поэтов, да и то не ко всем их произведениям.
В «Знамени» я безуспешно боролся, чтобы назвать цикл стихов «Работа и судьба», а не «Творчество», как настойчиво предлагала редакция.
Я робею перед этим словом. В двадцатые годы с этим термином обращались осторожнее. Я ведь вырос в двадцатые годы.
Тогда еще это слово не было ходовым словом газетчиков, применяемым к чему угодно и к кому угодно. Газета «Советский спорт» пестрит выражениями:
«автор гола»,
«творец гола»,
«создатель голевой ситуации».
Мне приходилось читать в одном журнале самотечные рукописи.[82]82
Т. Шаламов читал «самотек» в журнале «Новый мир».
[Закрыть] Среди многих перлов, которые там попадаются (а о «перлах» и о «законах самотека» я еще собираюсь написать статью – там много интересного), мне встретилась рукопись, с такой первой фразой:
«Девушка перечитала только что созданное ею письмо».
Лучше избегать такой ответственной терминологии.
Слова «работа» достаточно.
Тем более что речь как раз идет о вещах и людях, (в большинстве случаев) очень далеко отстоящих от большого искусства.
«Творчество рабочих поэтов завода «Шарикоподшипник» – это слишком, чересчур.
Надо назвать сборник «Стихи и рассказы рабочих поэтов», даже «Литературная работа молодых поэтов», но не «творчество».
Я требую уважения к слову «творчество». Предпочел бы обходиться без этого слова в ряде примеров.
«Просмотров» в поэтике, в литературном деле много, и пример с творчеством не единичен.
Применяют очень широко – до газетных заметок включительно – слово «творчество». В то же время наше литературоведение боится слова, которое тесным образом связано с понятием «творчество».
В «Кратком словаре литературоведческих терминов» Тимофеева и покойного Венгрова – вовсе нет слова «гений». В самом деле – зачем в искусстве слово «гений»? Никаких гениев не бывает (так шепчет словарь вам на ухо).
Неудачно также слово «цикл» применительно к стихам. А чем заменить это слово?
Еще можно принять цикл повестей Лермонтова «Герой нашего времени», «Окуровский цикл» произведений Горького, можно даже «Стихи о Кахетии» Тихонова назвать циклом, но называть циклом стихотворений любую подборку любых стихов поэта в любом журнале только потому, что это – подборка, – конечно, неверно, неправильно.
«Цикл» – это тоже была «новинка» для меня при возвращении в Москву.
Название въелось в стихотворный быт, срослось с языком.
И это название – после больших сомнений, отыскания других вариантов, закрепил Пастернак в своем великолепном стихотворении «Ева».
Ты создана как бы вчерне,
Как строчка из другого цикла…
У Пастернака были большие сомнения, прежде чем он вернулся к этому первому варианту строфы.
* * *
В поэзии есть стихи и не стихи. Нет стихов более квалифицированных и менее квалифицированных.
В искусстве «нехудожественное» значит «антихудожественное».
Это и есть закон «все или ничего» применительно к искусству. А ведь это «что-то», что называется поэзией и чему, в сущности, нет названия. Но название может быть найдено, и все, например, определения, как они ни наивны, все служат одной цели – постижению тайны искусства.
За последние годы вышло много литературно грамотных книжек. Любителей поэзии много.
Большинство стихов этих не являются настоящими стихами. В стихах должно быть чуть-чуть побольше судьбы.
Много стихов книжных, и я думаю, работнику редакции непросто объяснять какому-либо молодому автору, чего именно не хватает в его книжных стихах.
Вообще говоря, я лично не представляю, какие логические обозначения нужны для разбора стихотворения автора. Как должен быть мотивирован отказ. Существуют ли убедительные формы отказа? Грамотных статей очень мало. За все последние годы лучшей была статья Коржавина в «Новом мире» несколько лет назад.
Мы очень мало обращаем внимания на «книжность» поэзии.
Между тем это недостаточно серьезно. У больших поэтов есть книжность – ярчайшие представители книжного стиха – это Мандельштам и Цветаева, – но у них у обоих сквозь книжность так ярко проступает судьба, так ярко чувствуется боль, что даже сам уход в книжность кажется стремлением защититься от этой боли.
Книжный ли поэт Пастернак? Поздний – безусловно не книжный. Но и в раннем Пастернаке (столько) яркости чувства, видения мира (я считаю термин «видение» в высшей степени удачным), свежести, наблюдаем то самое, что В. М. Инбер называла когда-то «неутомленным глазом», все это в высшей степени живо и в существе своем вовсе не книжно.
Однако существовало и другое мнение.
Я, например, беседовал с одним не то историком, не то археологом.
– Нет, не хвалите Пастернака. Это – не то. Там географию надо знать.
– Какую географию?
– Ну, Анды там всякие, Кордильеры.
Я вспомнил. Действительно, у Пастернака в «Сестре моей – жизни» были строки:
И таянье Андов вольет в поцелуй
И т. д.
Книжность у больших поэтов преодолевается – у Мандельштама, Цветаевой – тем, что для обоих поэзия была судьбой, и эго ярко выражено в каждом стихотворении.
А у Пастернака сквозь якобы книжность было всегда такое яркое, такое свежее восприятие мира, какого не было ни у одного русского поэта, кроме, может быть, Блока (который нами до сих пор не оценен как следует).
(Конец 1950-х – начало 1960-х)