355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Варлаам Рыжаков » Скупые годы » Текст книги (страница 7)
Скупые годы
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:13

Текст книги "Скупые годы"


Автор книги: Варлаам Рыжаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

И хотя рассказ ее получился запутанный, из него я понял, что отец мой был хорошим человеком, что делал он обыкновенные крестьянские дела и что мать любила его с самого раннего детства.

Это еще больше привязало меня к матери.

Я любил ее. А теперь полюбил еще сильнее за то, что она так любила отца.

Я хотел, чтобы Люська любила меня так же; вспоминал наши тайные встречи, сравнивал Люську с матерью – и ничего у меня не получалось.

Мать говорила, что они с отцом никогда не ссорились, а мы с Люськой...

Я вспомнил вчерашний вечер и грустно опустил голову.

Мы сидели у Гальки Дубовой и играли в фантики.

Витька, хитровато прищурив глаза, ходил по комнате и выкрикивал:

– Этому фантику что сделать?

– Пропеть по-петушиному.

– А этому?

– Две "сливы продать" (поцеловать два раза).

– Хорошо. Только не в нос, не в щеку и не в волосы (как мы обычно целовали), а в самые губы. Если продавать будет мальчишка, то "сливы" принадлежат Люське, а если продавать достанется девчонке, пускай продает мне.

Витька улыбнулся, помедлил и вынул из фуражки, где лежали у него фантики, мой перочинный нож. Он хорошо знал, что фантик мой, и все-таки спросил:

– Чей фантик?

Я встал.

Люська, насупившись, глядела на меня исподлобья.

Галька замерла от любопытства.

Несколько секунд я стоял в замешательстве. Мне хотелось поцеловать Люську, очень хотелось, и в то же время было чего-то страшно, как-то совестно.

– Ну чего же ты? – подбадривая меня, крикнул Витька.

Я стыдливо шагнул вперед.

Люська приподнялась. Между нами завязалась борьба. Я, конечно, был сильнее Люськи, и скоро губы мои коснулись ее щеки.

– Уйди, – шепнула она, извернулась и с силой толкнула меня в сторону. Я споткнулся, перелетел через скамью и ударился головой о железный угол кровати.

В комнате наступила тишина. Все опешили. Все ждали, что будет дальше.

Опираясь на руки, я медленно встал, прислонился к печке, сжал голову руками и молча вышел из комнаты.

"Нет, не любит она меня, – вздохнул я, потирая разбитый висок, – не любит".

Я бы никогда не толкнул ее так. Никогда. Но почему она не убежала от меня, когда я подходил к ней, почему не крикнула, а прошептала?

Значит...

Я чуть не подпрыгнул от радости, взглянул в окно и окаменел.

Вдоль деревни по-праздничному одетая тихо шла Люська, а рядом с ней, о чем-то весело рассказывая, – высокий парень.

Я вцепился ногтями в подоконник и до боли стиснул зубы.

– Это Герка. Двоюродный брат ее, – проговорила мать, тревожно заглядывая мне в лицо. – Он в городе живет. Приехал в гости.

Я обмяк. Однако слова матери не успокоили меня.

Я не мог видеть хладнокровно Люську вместе с Геркой и, чтобы не наделать глупостей, решил в этот вечер на улицу не ходить. Лег спать. Лег – хорошо сказать. Но разве можно было уснуть. Напрасно я повертывался с одного бока на другой, закрывал голову подушкой, до боли зажимал ладонями глаза – два человека неотступно стояли передо мной. Я вскакивал, прислонялся горячим лбом к холодной спинке кровати и снова падал. Мне было жарко, душно. Хотелось что-то сбросить с себя, крикнуть, и, наконец, не вытерпев, я вышел на крыльцо.

Мимо дома, по белесой тропе, проходили девчата и грустно напевали:

На позицию девушка

Провожала бойца.

Темной ночью простилася

У родного крыльца.

И пока за туманами

Видеть мог паренек,

На окошке на девичьем

Все горел огонек.

Я прыгнул на тропу и кинулся догонять девчат. Мне неожиданно захотелось показать Люське, что она для меня самая обыкновенная девушка, что я к ней совершенно равнодушен и что прогулки ее с Геркой меня совсем не тревожат.

Для этого, догнав девчат, я предложил Зинке пройтись по деревне вдвоем. Зинка согласилась. Не помню, о чем мы говорили с ней, помню только, что глазами я ревниво искал Люську. Наконец я увидел ее. Они с Геркой шли нам навстречу. Я нарочно взял Зинку за руку и начал о чем-то сбивчиво рассказывать. Говорил, а сам следил за Люськой.

Вот они поравнялись с нами. Люська на миг остановилась.

Я сразу все понял и с радостью, умышленно не замечая ее, торопливо прошел мимо. Люська проводила нас долгим, растерянным взглядом и слабо, упавшим голосом произнесла:

– Я домой. Спать хочется.

– Спать? – удивленно переспросил Герка.

– Нет, домой. У меня голова разболелась.

"Ага, голова разболелась", – подумал я и повернул следом за ними. Говорить я с Зиной старался так, чтобы отдельные слова долетали до Люськи. Я видел, что она часто оглядывается, совсем не слушает Герку и все ускоряет шаги.

– Куда же ты так спешишь? – Герка взял ее за руку.

Люська остановилась, отдернула руку и вдруг кинулась бежать.

– Люсь, чего ты? Люся, погоди, – звал Герка, но Люська не отвечала. Дробный стук каблуков быстро удалялся и скоро совсем затих. Герка огляделся, хлопнул крышкой портсигара – закурил. А на другой день он уехал.

Я был рад этому, но скоро опять загрустил. Люська вечерами на улице не показывалась, а к Зинке я, конечно, больше не подходил.

Потянулись долгие для меня, томительные дни.

Было начало августа.

Стояла солнечная, горячая пора.

Деревня жила своей обычной размеренной жизнью. И вдруг известие. Приехал Витькин отец.

Это событие всколыхнуло, взволновало людей, и к Витьке потянулись толпы любопытных.

Мать моя тоже ходила посмотреть на крепкого, не изуродованного войной фронтовика и вернулась с заплаканными глазами. Я не расспрашивал ее, почему она плачет. Мне все было ясно. Я бережно обтер рукавом висевшую на стене фотографию отца и вышел в огород пропалывать гряды.

К Витьке в этот день я решил не ходить. Но Витька прибежал ко мне сам. Он был переполнен весельем и радостью, сгреб меня в охапку, тискал и что-то бормотал, а я думал о своем отце, и на глаза у меня навертывались слезы. Витька заметил это, разгадал мои мысли и сразу сник.

– Ну ладно, Вовка, что ты, – неуклюже выронил он и виновато потупился.

А вечером у Витьки была небольшая пирушка.

Я обещал прийти пораньше, но не смог. Мать почему-то задержалась на работе, и мне пришлось заниматься по хозяйству; пока я загонял скотину, пока поил теленка, пока отводил к бабушке сестренку, время ушло. К Витьке я прибежал с опозданием.

В кухне, куда я вошел, никого не было. Все сидели в передней комнате за столом и шумно галдели. Мой приход остался никем не замеченным. Я растерянно потоптался у порога, наклонился к рыжему коту, лениво подошедшему к моим ногам, погладил его, огляделся и неожиданно почувствовал тупую тоску. Руки мои задрожали. В горле что-то царапнуло и защекотало. Во рту стало неприятно горько.

– А сейчас, ребята, – весело проговорил в передней комнате Витькин отец, – я предлагаю выпить за наших первых фронтовых помощников – за вас.

– Ура...а...а...а! – закричали ребята.

На кухню вышла Витькина мать.

– Ты что тут, Владимир? Проходи.

Взяла со стола тарелку и ушла.

Я проводил ее взглядом и вдруг особенно остро понял всю ледяную глубину своего сиротства, повернулся и выскочил на улицу.

Очнулся я за деревней, на бревнах.

Светила тусклая луна. От ее неживого синеватого света мне сделалось еще тяжелей, еще тоскливей.

Перед глазами всплывало то сияющее лицо Витьки, то грустный, заплаканный взгляд матери. "Ничего, Вова, проживем", – успокаивает она.

Но сколько муки, сколько горечи я слышу в этих словах.

Мама. Как бы она была счастлива, если б вернулся отец...

Я закрыл глаза.

Вот он дома. Мы сидим с ним рядом за столом, а она с улыбкой подает обед. В глазах у нее столько радости, столько тепла и ласки, что я невольно улыбаюсь. А сестренка. Она сидит у отца на коленях, прильнула головой к его груди и о чем-то без умолку весело болтает. Отец поглаживает ее волосы, смотрит на меня и неторопливо рассказывает о войне. Говорит он долго-долго, а мне все хочется глядеть на него и слушать. А на столе приветливо шумит самовар.

А потом... а потом. Утром мы идем с отцом на колхозный двор.

Он туго подпоясан широким солдатским ремнем. Шагает он твердо, уверенно.

А я иду рядом, и мне так хорошо, так приятно чувствовать подле себя его силу и мужество. Я горжусь им и стараюсь подражать ему.

Я, как равный равному, рассказываю ему про нашу колхозную жизнь.

Он слушает молча, иногда задумчиво, иногда с улыбкой, а когда я начинаю жаловаться ему, он хлопает меня по плечу и ласково останавливает: "Ты же сильный, а плачешь".

Мне делается стыдно. Я кусаю себе губы и не мигая гляжу вдаль.

Вдруг возле меня кто-то тяжело вздохнул. Вздрогнув, я обернулся.

Рядом со мной сидела Люська.

Она протянула мне руку, спросила:

– Тяжело?

Я кивнул головой и закрыл ладонями лицо.

– Ага, вот вы где?! – выскочив из-за бревен, радостно вскрикнул Витька, и не успели мы опомниться, как были уже у него в доме.

Витька посадил меня между своим отцом и собой и хлопнул по моей спине.

– Теперь не убежишь.

Я не ответил ему. Я украдкой разглядывал его отца. Он был широкоплечий, крепкий. Военная гимнастерка на нем была хорошо отглажена. И весь он был какой-то чистый, опрятный, подтянутый, как нарисованный. Пахло от него чем-то приятным.

Дядя Коля (так звали Витькиного отца) заметил, что я наблюдаю за ним, подвинулся ко мне ближе, взял меня за руку повыше локтя и серьезно заговорил о жизни.

Мне это понравилось, и я рассказал ему о всех своих радостях и печалях, о колхозных делах.

– Ну а трудодень как? – спросил дядя Коля с мягкой, доброй улыбкой, но в его голосе я уловил еле заметную нотку беспокойства и смутился, но тут же оправился и твердо ответил:

– Пока плохо. Дают мало. Но мы и не спрашиваем большего. На то и война.

– Верно, верно, – заторопился дядя Коля. Верно мыслишь. Теперь все наладится. Вернутся фронтовики, в колхозе прибавится силы, трудодень станет крепким. Жизнь пойдет в гору.

Он помедлил.

– Ничего, Владимир, все будет так, как надо.

Я улыбнулся. Я верил ему.

Я и сам представлял будущую жизнь хорошей.

ГЛАВА 11

А жизнь, как нарочно, каждую мою радость отравляла горечью.

Возвращаясь от Витьки, мы с Люськой тихо брели вдоль спавшей улицы.

Звезды на высоком безоблачном небе начинали уже потухать. Прохладный сумрак с востока уползал на запад. Приближался рассвет.

Мы шли молча.

Вдруг Люська остановилась и тревожно дернула меня за рукав.

– Посмотри. У вас огонь.

Я обернулся в сторону своего дома и застыл. Сквозь белые занавески окон пробивался тусклый красноватый свет. Это был верный признак того, что в доме что-то случилось.

В деревне летом никто не зажигает лампу, а если зажгли – в семье или радость, или несчастье. Радости я не ждал, а несчастье... Кто от него убережется?!

Подгоняемый тоскливым предчувствием, я быстро перебежал дорогу, впрыгнул на завалинку и прислонился к стеклу.

На столе мрачно коптила лампадка. В комнате было чадно и тихо-тихо.

Мать лежала на кровати вверх лицом. Правая рука ее как плеть свисала вниз и почти касалась полусогнутыми пальцами пола, а левая была откинута на подушку и прижимала к виску скомканное полотенце. Из едва приоткрытого рта матери вылетали чуть слышные шипящие звуки.

– Она пить, пить просит, – испуганно шепнула Люська и, соскочив с завалинки, метнулась в комнату. Дрожащей рукой она торопливо налила в стакан кипяченой воды и осторожно поднесла его к пересохшим губам матери. Мать с жадностью отпила несколько глотков и открыла глаза. Взгляд у нее был нехороший. Дыхание тяжелое.

– Это ты, Вова? – глухо, с расстановкой проговорила она. – А у меня опять голова разболелась. Поешь – там в печи каша, молоко под скамьей. А со мной пройдет, не бойся, к утру я встану.

Я отвернулся.

Я понимал, что мать говорит неправду. Она и раньше часто жаловалась на головные боли, но сегодня я видел, с каким трудом она выговаривает каждое слово, и чувствовал, что она заболела серьезно. Я переминался с ноги на ногу и, как бы ища поддержки, растерянно оглядывался по сторонам.

А за окном уже совсем рассвело.

Где-то протяжно скрипнули ворота.

– Вон петухи поют, – вяло произнесла мать и забылась.

А утром я отвез ее в соседнюю деревню в больницу.

Врачи определили у нее гипертонию, и обратно я возвращался один. На рыдване рядом со мной вздрагивал и покачивался небольшой узелок белья. На душе у меня было пусто, тяжело.

Дома я, не раздеваясь, упал на кровать и долго лежал неподвижно.

Хлопнула дверь. Вошел Витька, потоптался и молча сел рядом. Вздохнул.

– Я завтра в город еду.

Я не шевелился.

– Хочу в речное училище заявление подать.

Тишина.

– Поедем?

Я горько усмехнулся.

Витька понял нелепость своего предложения, опустил глаза и принялся ковырять ногтем табуретку.

– Ты не сердишься на меня?

– А при чем тут ты?

У меня задрожали губы. Я встал, машинально передвинул на столе чернильницу, взглянул в окно и нарочно громко, чтобы заглушить боль, проговорил:

– Надо в ясли за Валюхой идти.

Мы вышли на улицу, сухо пожали друг другу руки и расстались.

Пройдя несколько домов, я обернулся. Витька, мрачный, стоял все там же, возле нашего крыльца, и провожал меня хмурым взглядом.

Я догадался, что он жалеет меня, отвернулся и прибавил шаг.

– Вовка! – вдруг вскрикнул Витька и, запыхавшись, подбежал ко мне. Стой! Я не могу так. Что я, виноват, что ли, что у меня приехал отец? – И я впервые увидел на Витькиных глазах слезы.

А через несколько дней, посылая матери передачу, я писал на клочке бумаги:

"Мама, за нас с Валюхой не беспокойся. Поправляйся. Мы живем

хорошо. Я ведь не один, нас четверо. Галька Дубова убирает комнату и

моет пол, Витька загоняет вечером скотину и приносит воды, Люська

доит корову все три раза, отводит в ясли и приводит обратно Валюху,

а я, как только кончу работу, так и бегу к тебе. Такой уж у нас

порядок. Это все Витька с Люськой придумали. А вечером, мам, мы все

вместе топим печку, готовим обед и поим скотину.

Люська прямо как настоящая хозяйка – все умеет. Видишь, мам, мы

живем хорошо. Ты не расстраивайся. Поправляйся, поправляйся скорее.

Завтра мы придем к тебе все четверо и Валюху приведем. Принесем

конфеток хороших, варенья и лимонов – дядя Егор из городу привезет.

До свидания. Поправляйся. Пиши, жду.

В о в а".

Через несколько минут мне принесли ответ.

"Вова, – писала мать химическим карандашом крупным почерком, – я так рада, так рада, что у вас все так хорошо, что и писать не могу. Голова у меня больше не болит, температура хорошая. Не беспокойся, я скоро выздоровлю. А товарищей своих обними за меня и поцелуй. Обними крепче. Они настоящие друзья".

На слове "друзья", словно звездочка, застыла фиолетовая слеза.

– Ох, мама, еще какие настоящие! – радостно прошептал я, выбегая на улицу. – Ты еще не знаешь. Я ведь о многом не рассказал тебе. А главное...

Я смущенно оглянулся и, убедившись, что меня никто не видит, улыбнулся. С Люськой мы теперь каждый день были вместе. Она и сейчас была рядом со мной, только я не написал об этом матери.

Люська дожидалась меня в больничном саду.

На другой день мы пришли к матери все четверо, взяв с собой и сестренку.

Потом мы снова ходили в больницу вдвоем с Люськой.

Мать каждый раз писала нам, что чувствует себя лучше и лучше, а настроение мое становилось все хуже и хуже.

Приближался сентябрь, и я знал, что скоро останусь один. Люська и Витька уедут в город учиться. Люська – в техникум, а Витька – в речное училище. Я завидовал им и часто грустно задумывался о своей какой-то неудачливой судьбе. И как Люська ни старалась успокоить меня, как ни говорила, что никогда не забудет обо мне, на душе у меня было горько.

Я верил и не верил ей.

И вот наступило 28 августа.

Это был по-осеннему холодный, пасмурный день. Из деревни мы вышли, как только рассвело. С угрюмого, темного неба сыпалась колючая изморозь. Под ногами чавкала грязь. Над полями уныло кричали грачи.

Шли мы, не глядя друг на друга, молча, словно хоронили покойника. Каждому было чего-то жалко, на что-то до слез обидно и чего-то совестно.

Я заметил, что Витька с жадностью смотрит на последнюю березку за нашей околицей, и понял, что не вернутся уже больше те, может быть и не радостные, но дорогие нам дни нашей ранней юности.

На вершине горы мы все трое враз остановились.

– Ну, Вовка, – голос у Витьки дрогнул. Он торопливо, неуклюже сунул мне холодную руку, отвернулся и зашагал дальше.

Я, насупясь, смотрел ему в спину.

– Вова, – тихо позвала Люська.

Я покачнулся и, не в силах взглянуть на нее, чуть слышно шепнул:

– Прощай.

И широко зашагал обратно.

Горло мое сжало отчаяние.

– Проживу, – успокаивал я сам себя, стиснув зубы, – как-нибудь проживу.

А самому хотелось плакать.

Не всем же в город. Кому-то надо и хлеб растить.

– Вова, Вова, – топая ногами, теребила меня сестренка, – а мама в больнице?

– В больнице, Валюха, в больнице.

– А Люся уехала?

– Уехала, Валюха, уехала.

– А к Офониным солдат пришел.

– Это их папа вернулся.

– А наш папа что не идет?

Я до боли стиснул зубы.

– Он что, Вова, далеко?

– Далеко, Валюха, далеко.

– А он тоже в шинели?

Я схватил сестренку на руки и прижал.

– В шинели, Валюха, в шинели. Давай я тебе лучше качели сделаю.

– А ты что, Вова, плачешь?

– Это я не плачу, это я так. Мне папа тоже качели делал.

– Такому большому?

– Я был маленький.

– Маленький! – удивилась сестренка. – А ты разве был маленький?

– Был, Валюха, все бывают.

И подумал: "Нет, она не должна чувствовать, что отца нет. Я должен заменить его". И, оглядывая двор, вдруг по-настоящему почувствовал себя хозяином дома, взрослым, мужчиной. Я вынес из сарая веревку, перекинул ее через толстый березовый сук и устроил качели.

– А папа тебе такие же делал? – покачиваясь, спрашивала сестренка.

– Такие же.

– А еще что делал тебе папа?

– А еще домик.

– Маленький?

– Маленький.

– Настоящий?

– Настоящий.

Сестренка о чем-то задумалась и вздохнула.

– Как жалко, что у нас папы нет.

Я понял, что хотела этим сказать сестра, и вплоть до самого вечера мастерил из досок игрушечный домик. Он получился не очень хорошим, похожим на собачью конуру, но радости сестренки не было границ. Она натащила в него кукол, тряпок, насобирала по улице цветных стекляшек, старательно протерла их и разложила по полочкам.

В домике у нее был образцовый порядок.

Каждый вечер, как только я приходил с работы, она брала меня за руку и приводила к домику ужинать. Она выставляла на невысокий толстый чурбачок свои стекляшки и с серьезным видом заставляла меня есть: то манную кашу, то суп, то компот, а иногда у нее бывали даже блины.

Я поглощал ее мнимую еду и тихо спрашивал:

– А письма, Валюха, опять нет?

– Нету.

Валентина забывала про игру, прижималась к моим коленям и говорила:

– Завтра, наверно, Вова, будет.

– Завтра?

– Ага.

И сестренка долго утвердительно кивала головой.

ГЛАВА 12

Осень. На сиротливо оголенную землю сыпался дождь. Редко-редко сквозь тяжелые серые тучи выглядывало прищуренное солнце. Выглянет, осветит бездымное осеннее пожарище леса – и снова дождь.

В деревне было тихо, скучно.

Мать моя из больницы вышла, однако чувствовала себя еще плохо. И хотя она скрывала это от меня, говорила, что поправилась совсем, я не верил ей. Я не раз видел, как она по ночам украдкой от меня принимала лекарство, а потом все ходила по комнате, видно, страдала бессонницей. Иногда она останавливалась возле моей кровати. Подолгу смотрела в мое лицо.

Я замирал. Мне было до боли жалко матери и до слез обидно, что я ничем не могу ей помочь.

"Мама, думал я, милая, если б можно было, я б жизнь свою тебе отдал". Но ведь этого сделать нельзя. А все, что было можно, я делал. Я всеми силами старался облегчить жизнь матери. Я не брезговал никакой домашней работой, а по утрам, встречая на конном дворе бригадира, я каждый день говорил ему, что мать еще болеет, и старался работать за двоих. И конечно, я уставал. Домой возвращался всегда озябшим, разбитым и рано ложился спать. В клуб, где собиралась вечерами молодежь, ходил редко. Да меня туда и не тянуло.

Мать догадывалась об этом, как-то после ужина подсела ко мне и с ласковой грустью спросила:

– Скучаешь?

Я опустил глаза.

Мать вздохнула.

– Я вижу. Но что поделаешь, Вова, былого не воротишь. – В голосе ее слышалась печаль, и я неожиданно понял, что мать переживает за меня, что ей горько мое одиночество.

Я обнял ее.

– Нет, мам, я устаю.

– Верно, Вова, но ведь ты и раньше уставал, – ответила она, по-старушечьи нагнулась и пошла разбирать постель.

Я молчал. Мне нечего было сказать в свое оправдание. Я видел, что мать расстраивается из-за меня, и решил скрывать от нее свою печаль начал вечерами ходить в клуб.

В клубе до полуночи басил баян, девчонки танцевали, а мы, ребята, собравшись на сцене за длинным столом, играли в домино. Играли с азартом, громко стучали костяшками, спорили. И все-таки домино не увлекало меня. Во время игры я исподлобья смотрел на танцующие пары девчат, прислушивался к музыке и вспоминал о Люське.

Клуб мне казался неуютным, холодным, слишком просторным, и я все кого-то ждал. Кто-то должен был войти и заполнить пустоту. А кто? Не знаю. Люська? Нет, я ее не ждал, я знал, что она не придет, и все же на каждый скрип двери тревожно повертывал голову.

Однажды, обернувшись, я замер.

В двери в коротеньком поношенном платьишке, в полушалке, надвинутом на самые глаза, стояла моя сестренка. Меня сразу охватила тревога, и я быстро вылез из-за стола.

В клубе в это время была тишина. Баян молчал. Девчонки сидели на скамейках возле стены, отдыхали, и все с любопытством смотрели на мою сестру, а она прижалась спиной к двери и робко, как зайчонок, вертела головой.

Заметив меня, она улыбнулась, спрыгнула с порога, метнулась к сцене и во весь голос радостно закричала:

– Вова, идем домой. Скорее. Тебе письмо пришло. От Люськи.

Раздался смех.

Я стыдливо нахохлился. А сестренка (вот глупая!) схватила меня за карман и начала теребить:

– Ну идем. Идем же.

Я сопротивлялся, сердито ворчал на сестренку, а очутившись на улице, в глухой темноте схватил ее на руки, стиснул и угрюмо буркнул:

– Бестолковая.

Дома нас встретила мать. В глазах у ней светилась радость. Она достала из-за иконы голубой нераспечатанный конверт, подала его мне, прибавила в лампе язычок пламени и молча в ожидании села за стол, а сестренка-непоседа вертелась вокруг меня и с трепетом следила за каждым моим движением. Она волновалась, когда я разрывал конверт, и все твердила:

– Тише, Вова, тише.

А когда я достал белый, исписанный синими чернилами лист и начал читать, Валюха замерла и от напряжения даже приоткрыла рот.

Читал я письмо про себя, но по выражению моего лица и мать и сестренка догадались о его содержании. Это я понял, когда прочитал последнюю строчку и огляделся.

В глазах у матери потухла радость. Я отвернулся к окну. Я думал, что мать начнет расспрашивать меня, но она не сказала ни слова.

Я видел в окне ее отражение, видел, как она прижала к себе сестренку, погладила ее по волосам и громко, чтобы нарушить неприятную тишину, произнесла:

– Спать пора.

И они ушли в переднюю комнату, а я еще долго стоял у окна и тупо смотрел в осеннюю темноту.

Я давно ждал письма от Люськи, давно в уме подготовил ответ, а сейчас горько смеялся над собой и упрекал за наивность. Я думал, что Люська так же, как и я, тоскует, скучает и, чтобы забыться, подолгу сидит вечерами за книгами, а она... Я рассеянно взглянул на письмо и машинально начал его перечитывать.

"Привет из Горького!

Здравствуй, Вова!

Извини, что так долго не писала. Справились мы тогда с Витькой

хорошо".

Я бессильно опустил руку.

Дальше Люська подробно и весело писала о том, как она устроилась в общежитии, рассказывала о своих новых знакомых, подругах, товарищах, говорила о том, как она проводит свободное время, – ходит в кино, в театр – и только в самом конце вспомнила обо мне.

"Расскажи, Вова, как живешь ты?" И все! "До свидания.

Л ю с я".

– Ничего, живу, – прошептал я, закусив от обиды нижнюю губу. Опустился на табуретку и уронил голову на стол.

– Живу.

И перед моими глазами один за другим поплыли тревожные дни. После отъезда Витьки с Люськой мне было не по себе, тоскливо. В деревне все напоминало о них. Каждый кустик, каждая тропинка, каждый затаенный уголок встречал меня Витькиным смехом или же ласковым Люськиным взглядом. Я замирал и подолгу стоял неподвижно.

Я понимал, что так жить невозможно, и, чтоб заглушить душевную муку, весь отдался работе. Выбирал работу самую тяжелую и работал стемна дотемна. В колхозе меня хвалили, ставили в пример. Писали обо мне в районной газете, и никто не знал, что творилось у меня в груди, разве только догадывалась мать, но она молчала. Она знала, что от душевной тоски труд – самое хорошее лекарство, и не мешала мне.

Но как ни изнурял я себя, как ни ломило у меня руки от усталости, я все-таки тосковал и, ложась вечером в постель, успокаивал себя только одной надеждой, что завтра придет от Люськи письмо. И вот оно пришло. Но не такое, какого я ждал. А ведь, уезжая, она мне шептала столько теплых, столько взволнованных слов, что даже скамейка, даже береза, под которой мы сидели в последние вечера, до сих пор мне кажутся нежными и ласковыми.

Но Люська, видно, все позабыла.

А может...

Я приподнял голову и, не мигая, уставился в угол.

Я видел город, видел тысячи огней, видел большую, шумную жизнь и среди нее смеющуюся, радостную Люську.

Видел я и себя – угрюмого, забрызганного грязью, в поле под дождем. Ставил себя подле Люськи и тут же стыдливо разрушал создание своей фантазии.

Между мной и Люськой образовалась теперь целая пропасть, перешагнуть которую невозможно. Надо было или мне ехать в город учиться, чего я сделать не мог: не оставлю же я в деревне больную мать и сестренку – или же Люське возвратиться в деревню, но это было исключено.

Значит, между нами все кончено.

Я снова опустил голову и тревожно задумался, а когда очнулся, в лампе уже выгорел керосин, и она погасла. На улице светало. В руке у меня было зажато смятое письмо.

Я развернул его, перечитал и опять, словно кнутом, меня хлестнула последняя строчка: "Расскажи, Вова, как ты живешь?"

Я стиснул письмо.

– Живу.

И, не умываясь, ушел на конный двор. Ответ решил не писать.

И снова пошли тяжелые трудовые дни. Чтобы забыться, чтобы совсем не думать о Люське, я опять работал стемна дотемна. Работал так, что даже бригадир, дядя Петя, как-то подошел ко мне и смущенно проговорил:

– Ты бы, Владимир, того... А то у тебя и лошадь-то похудела.

В этот же день об этом же заговорила со мной и мать.

– Помнишь, Вова, в начале войны, когда у меня руки деревенели от усталости, ты сказал мне, чтобы я не очень много работала, что устаю я сильно. – Мать помолчала и добавила: – Но тогда, сынок, было не до отдыха.

Мать снова умолкла, взглянула в окно и, словно о чем-то вспоминая, вздохнув, повторила:

– Не до того... Работали мы тогда изо всех своих сил не за трудодни, нет. А потому, что так было надо. Война. А вот сейчас...

Мать внимательно поглядела на меня:

– Осунулся ты, Вова, бледный какой-то.

– Ничего, мам, – грустно отшутился я. – Были бы кости – мясо нарастет.

– Я не о том, сынок. В город бы тебе тоже ехать надо.

Это и обрадовало и напугало меня.

– В город... А как же вы, мама?

– Ничего, сынок, войну прожили, а теперь и вовсе проживем. Трудодней ты наработал много, дров запас, сена накосил – перезимуем. А там ты, глядишь, на ноги встанешь, помогать нам будешь.

– Нет, мама, нет. Никуда я не поеду. Как же я брошу вас?

– Надо, Вова, надо. Учиться там станешь. Отец об этом всю жизнь мечтал. Он очень хотел, чтобы ты учился. И в письмах с фронта часто писал. Он ведь за нас погиб. За нас. За то, чтобы ты учился. Мать задумчиво погладила Валюхины волосы и прижала ее к себе.

Мама, милая моя мама...

Я отвернулся, тяжело вышел из комнаты и бесцельно направился в лес.

В низинах, на сочной молодой отаве, густой сединой лежал иней. Отава затвердела. Сухо шуршала под сапогами.

В лугах тишина. Прозрачная, пустынная осенняя тишина. Птицы давно улетели на юг.

Справа от меня на блеклом жнивье одиноко маячила необмолоченная скирда ржи. Подле нее стояли трактор и молотилка. Людей не было. И трактор и молотилка угрюмо молчали.

Слева, на просторном колхозном огороде, блестели крупные обледенелые кочаны капусты, поникшей травой лежала густая морковная ботва.

Я повернул к реке.

От студеной воды почувствовал озноб.

Я передернул плечами и тихо побрел вдоль крутого берега.

На противоположной стороне с песчаной косы стыдливо заглядывали в реку оголенные ракитовые кусты.

Зябко тинькнула синица.

Реку я перешел вброд. За рекой лес. Осиновый, горький, задумчивый. Под ногами пожухлые багровые листья. Багровое солнце зацепилось краем за горизонт.

Я шел и мучительно думал о Люське, о матери, о сестренке, об отце.

* * *

Утром, еще задолго до рассвета, мать, моя больная мама, провожала меня в город.

На полу у порога стоял небольшой самодельный чемодан с бельем, на столе лежал раскрытый вещевой мешок. Мать укладывала в него горячие лепешки.

Украдкой от матери я подошел к сестренке, которая еще спала, наклонился и осторожно поцеловал ее в пухлую щеку, шепнул:

– До свидания, Валюха.

На дворе звонко пропел петух. Пропел еще раз. Ему ответил другой, третий, и вот уже по всей деревне началась разноголосая петушиная перекличка. Потом все стихло. Только в лампе коптил, тихо шипел и потрескивал фитиль, да на стене громко, торопливо стучали наши старые ходики. В комнате было тепло и уютно.

Я вздохнул. Мне вдруг захотелось забраться к сестренке под одеяло, прижаться к ней и никуда, никуда не уходить. Лежать и слушать вот эту мирную, родную деревенскую тишину.

Я тряхнул головой, сказал:

– Надо идти, мама.

Валюха проснулась. Повисла у меня на шее.

– Не пущу.

Я осторожно поставил ее на пол. Одел.

Мать прижала Валюху к себе и чуть слышно проговорила:

– Пора, Вова.

Подала мне вещевой мешок, молча убавила в лампе язычок пламени, и мы молча вышли. Молча дошли до околицы. Молча поднялись на вершину горы.

Я остановился, последний раз окинул взглядом покрытую предрассветной мглой родную котловину, по склонам которой раскинулось несколько деревень, подумал: "Отец, уходя на фронт, наверно, вот так же окидывал ее прощальным печальным взглядом", сказал:

– Не ходите дальше, мам. Дождь начинается. Настынете.

– Не забывай нас, – обнимая меня, прошептала мать. По ее щекам ползли крупные слезы.

Я вдруг увидел, как сильно она постарела...

– Мама... Разве я вас забуду. Никогда. Все, что я заработаю в городе, я буду присылать...

Я тихо отстранил ее и молча зашагал в темноту. И не оглядывался: боялся, что не удержусь, зареву. Я знал, что мать с сестренкой стоят и долго еще будут стоять все на том же месте и провожать меня, уже невидимого.

Так закончилось мое отрочество.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Оторвался я от воспоминаний, когда на улице уже начинало смеркаться. В чулан заползал полумрак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю