Текст книги "Скупые годы"
Автор книги: Варлаам Рыжаков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Наконец все стало ясно.
Это произошло пятнадцатого ноября...
Я возвращался из школы немного позднее обычного. Морозный день клонился к закату. С неприветливого, пасмурного неба сыпался мелкий снег. Колючий северный ветер сердито распахивал мое не по росту короткое пальто. Зябли коленки. Стараясь разогреться, я семенил вприпрыжку. Незаметно пробежал лугами, лесом, очутился снова на опушке и неожиданно замедлил шаг.
Вправо от меня, недалеко от дороги, послышался чей-то разговор.
Продолжая идти, я насторожился, отогнул воротник. Разговор утих.
Я остановился.
Голос Люськи.
– Ну а дальше? – спрашивала она кого-то.
Я затаил дыхание.
Тишина.
И вдруг... Зубы мои лихорадочно прикусили нижнюю губу.
Голос Витьки:
– Я ничего ему не сказал.
– А как же?
– Не знаю. Я не могу сказать ему об этом. – Голос у Витьки осекся. Я сам как дурак хожу, думаю, думаю, а сделать ничего не могу. Лучше скажи ему ты.
Молчание.
– Скажи, – жалобно упрашивал Витька.
Люська не отвечала.
– Ведь ему все равно надо знать. Скажи. Вовка тебя любит.
Люська вздохнула:
– Нет. Лучше ему не говорить.
По снегу заскрипели шаги. Я понял, что Витька с Люськой идут к дороге, и опрометью кинулся бежать.
Теперь мне все было ясно.
Вот почему Люська не отвечала на мою записку, ей не хотелось меня обижать. Она просила Витьку передать мне обо всем (о чем, я точно не представлял себе), но Витька не осмелился. Ему, видите ли, жалко меня. "Подумаешь, какая красавица. И сказал бы, так, наверно, не умер", успокаивал я сам себя, а на душе становилось все тяжелее и тяжелее. Мир пустел. Хотелось скрыться от него в каком-нибудь тихом углу, и я торопился домой.
В моем сознании теплилась слабая надежда, что за все пережитое горе там меня ожидает какая-то радость. А дома меня подстерегало горе.
Мать сидела у окна и, облокотившись о подоконник, беззвучно плакала. С боку к ней сиротливо прижалась сестренка.
На столе лежал нераспечатанный треугольник письма. Я взглянул на него и невольно отшатнулся. Это было мое последнее письмо, которое посылал я отцу месяц назад. На нем стоял черный штамп: "Адресат выбыл".
Тяжелое предчувствие беды стиснуло мне горло, но я поборол себя и, как мог, спокойно произнес:
– Не надо, мам. Его, наверно, в другое место перевели.
– Ох, не знаю, Вова. Чует мое сердце неладное. Давит здесь вот. Больно. – И она бессильной рукой провела по груди.
Я отвернулся и понуро ушел в переднюю.
Уроки в этот вечер я, конечно, не учил.
К нам пришли соседки. Они сочувствовали нашему несчастью и еще сильнее тревожили мать. Она то плакала, то, вздохнув грустно, начинала рассказывать сны, которые ей снились в последние ночи.
Чаще всего во сне она видела тихое лесное озеро с прозрачной холодной водой, и соседки утверждали, что чистая вода к слезам.
Я не верил этому. Не верил, что сны могут чего-то предсказывать.
Мать говорила, что если во сне увидишь собаку, то непременно встретишься с близким другом. Однако мне нередко снились собаки, а друзья почему-то не встречались.
Слыхал я и то, что если приснится машина, – будет письмо.
Но когда я ждал записку от Люськи, я за одну только ночь увидел тысячи машин, а записки не получил. Нет, не верил я снам. Не верил, что с отцом могло что-то случиться, и все-таки глубокая тревога притаилась во мне и всю ночь не давала покою.
Утром пришел я в школу хмурый.
"Где отец? Что с ним?" – задавал я себе вопросы, а через полминуты вспоминал вчерашний день и с упреком думал о Люське; волком косился на Витьку и невольно от обиды сжимал кулаки.
Вдруг во время большой перемены нас с Витькой и Люськой вызвали к директору школы. "Еще что-нибудь случилось", – подумал я и, выйдя из класса, равнодушный, готовый ко всему, зашагал по крутой, плохо освещенной лестнице.
В это время в дальнем конце коридора раздался веселый Люськин смех. Он уколол меня, и я остановился. Мне захотелось дождаться Люськи и причинить ей боль. Хотелось сказать что-нибудь такое, отчего бы она надолго перестала смеяться. Я перебирал в уме всякие обидные слова и не мог ничего придумать, и только когда Люська поравнялась со мной, я неожиданно для себя прошипел:
– Ты знаешь, зачем нас вызывают?
– Нет.
Люська беспокойно взглянула мне в лицо.
– А я знаю. Директору сказали, что ты с Витькой по лесу шляешься.
Люська удивленно подняла брови и попятилась назад.
– Что, неправда? Напугалась? – наступал я на нее. – А кто летом к тебе в кладовую приходил? Что молчишь? А кто вчера под сосной стоял с Витькой? Я ведь все слыхал – знаю.
– Слыхал? – прижимаясь к перилам, испуганно выронила Люська.
– Да, слыхал. Не бойтесь, не удавлюсь.
Я прыгнул через две ступеньки и с яростью распахнул кабинет директора.
Витька был уже там. Подпирая плечом круглую обитую железом печку, он стоял вполуоборот ко мне.
Директор сидел за столом и что-то писал. На стук захлопнувшейся двери он приподнял свои усталые глаза и улыбнулся:
– Утов, ты смотри поосторожнее.
– А чего я, Александр Петрович?
– Да так, ничего. Только печка у нас не того... плохонькая: Не сковырни ее.
Витька жалко улыбнулся и вытянулся в струнку.
– А где же Цветкова?
Мы молчали.
Я исподлобья поглядывал на Витьку и каждую секунду ждал, что откроется дверь, но она не открывалась. Пролетело несколько минут, а Люська не приходила.
– Кажется, она была аккуратной. Иди-ка, Утов, позови ее.
Я вспыхнул. Я понял, что, разговаривая с Люськой, хватил через край, и, уставясь на пол, бессмысленно разглядывал загнутые носы своих старых сапог.
Витька быстро возвратился. Он остановился у порога, опустил голову и молчал.
– Ну что? – шагнул к нему директор.
Витька переступил с ноги на ногу и отвернулся.
– Нашел ее?
Тишина.
– Ну и что же ты молчишь?
Витька нерешительно поднял глаза:
– Она на лестнице плачет.
– Плачет? – удивленно переспросил директор и направился к выходу. Я провожал его косым, тревожным взглядом.
Вот он толкнул дверь и с силой захлопнул ее, но она приоткрылась. И я увидел на лестнице Люську. Она стояла все там же, только перегнулась через перила и изредка вздрагивала. Директор положил ей на спину руку:
– Что с тобой, Цветкова?
Люська молчала.
– Зайди ко мне.
Он взял ее под руку и ввел в кабинет.
– Что-нибудь случилось?
– Нет. – Люська утирала слезы и говорила, ни на кого не глядя. – Я ногу расшибла.
Я с благодарностью взглянул на Люську и облегченно вздохнул.
– А я уж подумал, что-нибудь хуже, – произнес директор. – А это ничего. До свадьбы заживет. Правда, Большаков?
Я скривил рот наподобие улыбки.
Директор немного пошутил надо мной, а когда Люська успокоилась, неожиданно спросил:
– Вы хорошо знаете Офонина?
Я насторожился. Зачем ему понадобилось про Саньку спрашивать?
Вспомнил лесное побоище, от которого под моими глазами еще не совсем пропала желтизна синяков, и, в упор уставившись на директора, старался понять – знает он или нет.
– Хорошо, – как-то неуверенно ответил за всех Витька.
– Вот поэтому-то я вас и позвал.
Директор достал со стола конверт, посмотрел на него и задумался. Потом провел рукой по волосам и мягко заговорил:
– Это письмо с фронта от его отца. В нем он просит меня рассказать ему о поведении сына и его учебе. Вот я и решил с вами посоветоваться. Как ни печально, а я знаю Офонина только с плохой стороны.
Мы насупились.
Директор окинул нас пристальным взглядом.
– Но у него есть что-то и хорошее. Вы об этом знаете лучше меня, вот и давайте вместе решать: какое письмо послать его отцу на фронт.
Слово "фронт" директор как-то особенно выделил, произнес сильнее и жестче.
И мы поняли, зачем он это сделал: положение на фронте было крайне тяжелым. Враг еще стоял всего в 120 километрах от Москвы, вступил в предгорья Кавказа, вышел к Волге.
Можно ли было в такое тяжелое время написать на фронт о Саньке горькую правду?
Нет, нельзя.
Мы так же, как и директор, знали Саньку только с плохой стороны... Мы были злы на Саньку. У меня от его кулаков не прошли еще синяки, а у Люськи царапины, и все-таки мы начали фантазировать и рассказывать директору о хорошем Саньке.
Директор слушал нас внимательно. Он, может быть, и понимал, что мы прихвастываем, но ему так же, как и нам, не хотелось писать Санькиному отцу горькие слова. И мы все вместе написали на фронт теплое, хорошее письмо.
Послали его и уговорились о нем молчать.
Однако Санька откуда-то все пронюхал.
Он был убежден, что мы написали о нем плохое, и перестал ходить в школу.
А нам было не до Саньки.
Все думали только об одном – об исходе Сталинградской битвы.
В коридорах теперь ученики не кричали, не смеялись и не прыгали, а собирались кучками и, как взрослые, серьезно рассуждали о войне. Уроки проходили тихо.
Учителя большую часть времени рассказывали нам о героической борьбе в Сталинграде.
Мы слушали, затаив дыхание, и от всей души сожалели, что не можем уйти туда – на фронт. Тревога за судьбу своей Родины с каждым днем возрастала в наших сердцах и разжигала до боли злую ненависть к врагу.
– Неужели их, гадов, не разобьют? Неужели они захватят Сталинград? спрашивали мы друг друга и лихорадочно следили за газетами.
Но газетные строчки не приносили нам радости. От отца нам тоже не приходили письма.
Мать тосковала. На душе у меня было мрачно. А погода, как назло, взбесилась.
Бушевала пурга.
Дни и ночи угрожающе гудел холодный ветер. А к концу недели, двадцать третьего, он так разыгрался, что невозможно было понять, где небо, где земля. Сплошное месиво из снега.
В это утро мы с Витькой сбились с дороги и пришли на занятия в школу с большим опозданием.
Мокрые, усталые, с трудом перешагнули высокий порог коридора и от изумления остановились.
В нашей школе творилось что-то непонятное.
Занятий не было. Двери всех классов настежь открыты. По коридорам, толкаясь и подпрыгивая, беспорядочно носились ученики и, не жалея глоток, кричали "ура".
Кверху взвивались сумки, шапки, тетради. Слышался визг, смех.
А через минуту мы уже знали, что произошло то, чего мы так долго ждали. Наша Красная Армия окружила под Сталинградом немецкую армию.
– Ура! – гаркнул Витька, как сумасшедший, и бросился в гудящую толпу.
От избытка радости я выхватил у него сумку и с силой подбросил ее вверх.
– Ура!
Сумка ударилась о потолок, расстегнулась, и из нее на головы возбужденных ребятишек посыпалась ученическая утварь.
Мы с Витькой метнулись ее подбирать, ползали на четвереньках, толкались, кричали и хохотали. И вдруг...
Я поднял небольшой листок бумаги, и перед моими глазами все поплыло и закружилось.
Это было извещение о гибели моего отца. Руки мои задрожали. Тело как-то обмякло. Я с трудом разогнулся, дико огляделся по сторонам и, как пьяный, шатаясь, медленно вышел на улицу. Остановился.
Зачем-то еще раз посмотрел на извещение и, ничего не соображая, кинулся бежать домой. Сколько времени я бежал, где бежал, не знаю.
Помню только, что мне хотелось плакать, а слез не было.
Очнулся я где-то в поле.
Один.
Кругом пурга. Ноги сковала усталость.
Ветер давно уже сорвал с головы моей шапку. В волосах таял снег. Вода холодными струйками катилась за воротник рубашки, в горле пересохло хотелось пить.
Я нагнулся зачерпнуть пригоршнями снегу, пошатнулся, зарылся лицом в глубокий сугроб и впервые заплакал. Заплакал во весь голос.
Собрал последние силы, поднялся, сделал несколько шагов и снова упал.
"Теперь все, – промелькнуло в моей голове. – Папу убили – и меня не будет. Ну и пусть!"
Но тут я увидел грустное лицо сестренки, а из-за него смотрели на меня полные скорби глаза матери.
"А как же они?" – подумал вдруг я. И на меня дохнуло холодом.
Я сделал последнее усилие, изловчась, поднялся на корточки, хотел распрямиться, но ветер покачнул меня и свалил на бок.
Мне захотелось спать. Я понимал, что замерзну, но не сопротивлялся. Меня охватило полное душевное безразличие.
Сквозь вой пурги я смутно слышал чьи-то голоса, но не верил в их действительность.
Я знал, что когда человек замерзает, ему всегда что-нибудь чудится.
"Вот и мне голоса чудятся", – лениво думал я.
Вдруг кто-то схватил меня за плечо и начал тормошить.
Я слабо повернулся, но никого не увидел.
– Живой, живой, – как будто издалека, глухо долетел до меня голос Витьки.
– Вовка, Вова, Вова!
"Это Люська", – пронеслось в моей голове. Я улыбнулся и окончательно потерял сознание.
Пришел в себя через несколько дней в кровати.
На голове у меня лежала мокрая повязка, в теле чувствовалась слабость. В висках мягкими молоточками стучала кровь. Я приоткрыл глаза.
В комнате стоял полумрак и было тихо-тихо. Возле меня сидела Люська. Она задумчиво смотрела в окно на улицу. Неожиданно скрипнули половицы, и к Люське неслышно, на цыпочках, подошла мать, шепнула:
– Спит?
Люська молча кивнула головой, осторожно взяла мою руку и положила в свою. Рука у нее была влажная, холодная и приятно щекотала мою горячую кожу.
Я поймал ее мизинец и легонько сжал его.
Люська повернулась ко мне, и мы встретились взглядами. На глазах у нее блеснули слезы. Она застыдилась их, вынула платок и тихо спросила:
– Тебе лучше?
Я улыбнулся и еще крепче сжал ее мизинец.
– Ох ты и бредил. Я даже боялась с тобой оставаться одна.
– А что, я кричал?
– Еще как. Вскочишь, глаза вытаращишь и кричишь: "Бей их, гадов, бей!" А то лежишь и разговариваешь...
Люська взглянула на дверь и умолкла, а потом наклонилась к моему уху и прошептала:
– С отцом. А иногда... со мной. А на Витьку ты не сердись.
– За что?
– А за то, что он не сказал тебе про извещение-то. Он не хотел тебя расстраивать, а сам переживал. Он ведь давно носил его в сумке, а сказать тебе не мог.
"Так вот почему Витька так заботливо относился ко мне", – подумал я и спросил:
– А как оно к нему попало?
Люська снова настороженно покосилась на дверь кухни, откуда доносилось покашливание матери, и чуть слышно начала рассказывать:
– Почтальон, тетя Маша, заболела и попросила Витьку сбегать вместо нее в сельсовет за почтой. В сельсовете Витька вместе с письмами получил извещение, прочитал его и решил никому о нем не говорить. Да не вытерпел и обо всем рассказал мне. Это в тот раз – в лесу под сосной. Мы думали, что так будет лучше, а получилось вон как. Когда ты убежал из школы, Витька хватился извещения и догадался. Прибежал ко мне и говорит: "Вовка извещение взял". Мы кое-как оделись – и следом за тобой. Мы знали, что ты собьешься с дороги, да и сами-то сбились, но это получилось к лучшему: мы все-таки нашли тебя. – Люська вздохнула. – А пурга-то какая была. Вон ты как нос-то обморозил.
Я надвинул на лицо одеяло, а сам тайком, одним глазом, смотрел на Люську и думал: "Какая она все-таки красивая".
А Люська, будто угадав мои мысли, вдруг спросила:
– Вов, а отчего ты на меня всегда сердился?
Я приоткрыл одеяло и нарочно угрюмо ответил:
– Ты на записку мне не ответила.
– Это потому, что ты за деревню на бревна не пришел.
Ничего не понимая, я приподнялся:
– На какие бревна?
– На такие. Я тебе в записке писала, чтобы ты в субботу, в ту, в которую меня хотел избить Санька, пришел за деревню на бревна, а ты мне написал, чтобы я написала тебе еще одну такую же записку. Зачем она тебе понадобилась, не знаю. А на бревна ты не пришел. Я тебя там почти всю ночь ждала – так и не дождалась, обиделась и не стала больше писать.
Люська взглянула на меня с упреком.
– Что же ты не пришел?
В это время со скрипом приоткрылась кухонная дверь, и к нам в комнату как-то боком протиснулся Санька Офонин.
Он, насупясь, медленно подошел к моей кровати и хрипло, не поднимая глаз, проговорил:
– Это тебе.
Положил на одеяло перочинный ножик, потоптался смущенно и ушел.
Мы с Люськой переглянулись.
Мы поняли, что отец прислал Саньке хорошее письмо.
Мне хотелось спрашивать и спрашивать:
– Отчего ты тогда в школе на лестнице заплакала?
Люська отвернулась.
– Я тебе потом скажу. Мне домой надо. Мама ждет.
ГЛАВА 7
Люська ушла.
За стеной по морозному снегу прохрустели ее торопливые шаги.
Я с грустью осмотрел пустую комнату, и сердце мое неожиданно забило тревогу.
Потрепанный тулуп, висевший на стене, надтреснутое зеркало, бритвенный прибор и потемневшие от времени книги на полке, каждая мелочь, даже сумрак комнаты, даже воздух – все напоминало мне об отце.
Все дышало холодом на меня и шептало, что его больше нет. Каждая вещь смотрела как-то сиротливо, казалась забытой, заброшенной и никому не нужной.
Я уткнулся лицом в подушку.
Мне вспомнилось, как до войны вот в такие же зимние вечера мы с отцом, не зажигая огня, любили лежать на полу возле топившегося подтопка.
В комнате стоял полумрак. Темнота пугала меня, я боязливо косился под кровать, где зияла черная таинственная пропасть, и плотнее прижимался к колючей бороде отца. Он улыбался, нежно трепал мои волосы и, задумчиво глядя в огонь, медленно рассказывал мне сказки.
– Папа, папочка, – звал я, кусая в отчаянии одеяло. – Ты не убит? Правда? Ты ведь живой. Это все приснилось.
И я мысленно кидался в объятия отца, прижимался к нему, ласково тормошил его за уши, за нос, обвивал его шею, а слезы душили меня.
– Вова, что ты? Тебе хуже? – дрожащим голосом спросила мать, бесшумно подойдя ко мне.
Я вздрогнул. Я понимал, что матери не легче моего, съежился и затих.
– Опять бредит, – прошептала мать, осторожно покрыла меня одеялом, приложила к голове моей руку и, тяжело вздохнув, присела возле кровати на стул.
Ласковая забота матери немного успокаивала меня, и я не заметил, как заснул. Проснулся глубокой ночью. На столе тускло горела маленькая лампадка. За печкой уныло трещал сверчок.
В ногах у меня, дружелюбно мурлыкая, дремала кошка. На большой кровати, крепко обнявшись, спали мать и сестренка.
"Вот и мы с папой так же спали".
Я снова окинул блуждающим взглядом комнату, и вдруг... глаза мои остановились на толстой, аккуратно связанной пачке писем – писем отца.
Письма лежали высоко на подтопке, где хранилась небольшая шкатулка с документами.
Я неслышно подставил стул, взобрался на него, как вор, огляделся и торопливо спрятал драгоценную пачку под рубашку – это на случай, если мать проснется.
Но мать не проснулась.
Я жадно одно за другим начал перечитывать спрятанные под рубашку письма. Прочитав примерно половину связки, я заметил, что в каждом письме отец просил мать не беспокоиться о нем, что он находится в безопасности далеко от фронта.
Я лихорадочно разыскал последнее письмо – в нем то же самое.
"Лиза, обо мне не расстраивайся. Я чувствую себя хорошо.
Опасности никакой нет.
Крепко целую..."
– Как же так, – вырвалось у меня, – опасности нет, и вдруг погиб!
Я отложил письма и долго не мигая смотрел на лампадку.
Потом осторожно взял сумку, чернильницу, устроился поудобнее и, достав тетрадку с ручкой, написал командиру той части, в которой находился отец.
В письме я убедительно просил командира рассказать мне всю правду: где был последнее время отец и при каких обстоятельствах он погиб.
Письмо на другой день отослала Люська, а через три недели, когда я почти оправился от воспаления легких, мне под вечер почтальон принес ответ. Я с трепетом развернул небольшой треугольник и прочитал:
"Здравствуй, дорогой Вова!
Вова, ты просишь меня рассказать тебе всю правду – солдатскую
правду.
Ты говоришь, что твой отец в каждом письме писал матери, чтоб
она не беспокоилась о нем и не расстраивалась, писал, что он
находится в безопасности.
Прости, Вова, отцу эту солдатскую ложь.
Он не хотел вас понапрасну расстраивать: он понимал, что вам и
так тяжело.
Твой отец, Вова, с первых же дней находился на передовой и
каждое письмо посылал из окопов из-под фашистского обстрела.
Вражеская пуля тяжело ранила его в живот. Умирая, он передал
последнее письмо и просил отослать его вам.
Вот, Вова, суровая солдатская правда.
Твой отец был смелым воином и хорошим товарищем. Мы все помним
его.
Похоронили мы его под Сталинградом.
Возьми себя в руки. Мужайся. Будь таким, каким был отец.
Прими наш искренний солдатский привет.
До свидания. Целую. Командир части В о р о н к о в".
– Воронков, – зачем-то прошептал я. – Папа...
ГЛАВА 8
Через несколько дней я вышел на улицу, взглянул на свой дом, и у меня защемило сердце.
Дом смотрел на меня угрюмо, сиротливо. На ветхой крыше топырилась в разные стороны полусгнившая дранка, под которую свободно влетали на чердак и вылетали обратно вороватые воробьи.
Двор, обмазанный глиной, во многих местах обвалился и был кое-как залатан картофельной ботвой. Возле сарая валялась сломанная дверь.
У плетня беспорядочно лежали занесенные снегом дрова. Все выглядело беспризорно, одиноко, уныло, заброшенно.
Все, кажется, ждало заботливых рук хозяина, а ждать было больше некого.
Я медленно вошел в комнату.
– Холодно? – участливо спросила мать.
Я не ответил. Тяжело опустился на скамью, облокотился о подоконник и долго сидел неподвижно. Мать присела ко мне и взъерошила мои волосы. Я обернулся. Мы встретились взглядами, поняли друг друга, и я не утерпел уронил голову к ней на колени.
– Ничего, Вова, проживем, – подбодрила она, а голос ее дрожал.
– Проживем, мам, – сцепив зубы, произнес я.
И мы оба заплакали.
С этого дня я начал вставать по утрам так же, как и вставал отец, вместе с матерью. И пока она топила печь, я носил воду, поил скотину, задавал корм и расчищал около дома дорожки.
А когда у сестренки прохудились валенки, я, не раздумывая, принес из чулана ящик с отцовским сапожным инструментом и принялся "чеботарить". Возился целую ночь. Истратил огромный кусок вару, исколол и изрезал до крови руки, а утром спрятал валенки на чердак.
– Ну как, подшил? – спросила мать.
– Больно ты скоро, – обиделся я, – я их, мам, насадил на колодки, намочил и положил сушить.
– А зачем намочил?
– Ну вот, зачем, зачем. Так все сапожники делают.
Мать недоверчиво покачала головой.
– Все ли?
– А как же, – ответил я, а сам украдкой вечерами стал ходить к деду Игнату – учиться сапожному ремеслу. И научился. Примерно через месяц валенки у сестренки были подшиты. Правда, не очень хорошо. Валюха натирала левую ногу. Но я солидно заверял:
– Ничего, разносишь.
Однако разносить ей не удалось. Наступила ранняя весна.
Наступила она как-то неожиданно, сразу.
Ударило тепло, пошли туманные парные дожди.
Я косил на речке тростник и покрывал им нашу дырявую крышу. Мать смотрела на мои занятия с сомнением, но когда крыша была покрыта так, что на чердак не попадала ни одна капля воды, когда я натаскал глины и отремонтировал двор, мать, оглядывая мою работу, тихо сказала:
– Молодец ты, Вова.
И с этих пор она стала относиться ко мне, как ко взрослому: советовалась со мной – продавать или не продавать теленка, покупать или не покупать по такой-то цене сено, и если я говорил, что дорого, то она не покупала.
Так незаметно я стал настоящим хозяином. По утрам мать готовила мне завтрак, как когда-то готовила отцу, в обед она не садилась за стол до меня, а вечером, как бы я поздно ни приходил, мать вставала и собирала мне ужин. И сколько я ни сердился, сколько ни упрашивал ее не заботиться так обо мне, мать упрямо стояла на своем.
Когда мне приходилось уезжать из дому на несколько дней, мать обнимала меня и шептала:
– Смотри, Вова, береги себя.
И торопливо целовала в щеку.
Глядя на мать, тянулась ко мне и сестренка, но я целовал ее сам. Хватал в охапку, поднимал и кружил по комнате. Она дрыгала ногами, нарочно визжала, смеялась, а когда я собирался уходить, хмурила брови, теребила меня за пальто и, надув губы, грозила пальцем.
– Скорее, Вова, приезжай, а не то я соскучусь. Плакать буду.
Я наклонялся, обнимал ее последний раз и успокаивал:
– Я быстро, Валюха, быстро. Раз – и готово.
Я ведь тоже по ней скучал. Привык я к ней. И удивительно как привык дня не мог без нее прожить, а ведь раньше я ее не любил и часто давал ей щелчков.
А сейчас, возвращаясь откуда-нибудь из очередной поездки, я обязательно покупал ей подарок, если же ехал из лесу, привозил еловую шишку, горсть шиповника и корку черствого хлеба. И сестренка плясала от радости. Шишку она аккуратно завертывала в тряпки, шиповник берегла к чаю, а ржаной мороженый хлеб съедала с таким аппетитом, что, глядя на нее, у меня тоже разгорался аппетит, и все спрашивала:
– А медведя ты, Вова, видал?
– А как же.
– А он большой?
– Большущий.
– А какой?
– Вот такой.
Я падал на четвереньки, а сестренка весело забиралась ко мне на спину, и начиналась игра.
Я катал Валюху по комнате и городил ей всякие небылицы о медведях, о лисичке-сестричке и о жадных, голодных волках.
– Ну, Вова, – обижалась сестренка, – о волках не надо, – и сердито наказывала меня – дергала за ухо.
Избаловал я ее. Делал ей всякие игрушки, лепил из глины кукол, строил неприступные сказочные замки, а сестренка платила мне за это безграничной любовью. Она даже ревновала меня к Люське. Она почему-то не любила Люську, и, когда бы Люська ни спросила у нее, дома ли я, сестренка всегда отвечала: "Нет" – и убегала.
Так прошло два года.
ГЛАВА 9
Мы с Витькой ехали в сельпо за удобрением.
Было неприветливое, пасмурное утро.
По небу плыли сплошным покровом низкие, свинцовые облака. Изредка сыпал мелкий дождь.
Витька хотел поохотиться, а сам закутался в длинный отцовский плащ и всю дорогу спал. Возле него лежало заряженное ружье, а собака, которую он взял у тетки, беспризорно металась по сторонам.
Я не обращал на нее никакого внимания.
Настроение у меня было плохое. Уезжая, я поссорился с матерью, в порыве наговорил ей глупостей, а теперь раскаивался и изо всех сил нахлестывал лошадь. В Елховку въехал, как на пожар.
– Стой! – закричал Витька и выхватил из моих рук вожжи.
Я взглянул на дорогу.
Впереди прямо на нас трусил дряхлый старик с растрепанными седыми волосами.
За стариком сломя голову мчался мальчишка.
– Война кончилась! – гаркнул, поравнявшись с нами, мальчишка.
Показал мне язык, засмеялся и что есть мочи пошел скакать по дороге и кричать:
– Войне конец, войне конец!
От такой неожиданности я мгновенно позабыл о ссоре с матерью. Радость, огромная радость заполнила мою грудь.
Мы с Витькой ухватили друг друга за плечи и давай вертеться по рыдвану и что-то несуразное кричать.
Вдруг кто-то сильно встряхнул нас и привел в себя.
– Войне конец! – вскрикнули мы, оглядывая рыжего незнакомца.
– Войне-то конец, – прохрипел он, – а зачем плетни-то ломать?
Мы виновато огляделись.
Лошадь действительно сошла с дороги и, уронив гнилой плетень, вошла в огород.
– У, блудня, – ругался Витька, выправляя вожжи.
А через несколько минут, захватив в сельсовете почту, позабыв об удобрении и обо всем на свете, мы что есть духу мчались обратно в свою деревню.
Колеса громыхали. Рыдван подпрыгивал. Он каждую минуту готов был перевернуться, но мы ничего не замечали. Только в перелеске, когда нас встряхнуло так, что Витька ткнулся головой мне в висок, заметили, что собака кружится вокруг рыдвана и тревожно повизгивает.
– Майна, что ты? Иди сюда, Майна, – позвал ее Витька, и собака прыгнула к нам.
Витька обнял ее и зашептал:
– Немцам – капут. Дурочка, Гитлеру – крышка.
Собака вильнула хвостом, потом насторожила уши, заскулила и вырвалась.
Что с ней?
Витька пожал плечами:
– Не знаю.
А собака снова кружилась вокруг рыдвана и тревожно тявкала. Я взмахнул кнутом и погнал лошадь.
Майна не отставала. Она забежала вперед и с пронзительным лаем кинулась на морду лошади.
Лошадь испуганно встала. Мы, как чурки, свалились на землю. Собака метнулась к нам и, повизгивая, лизнула Витькину руку.
– Майна, Майна, – отползая назад, дрожащим голосом бормотал Витька и вдруг дико вскрикнул: – Уйди!
Собака виновато юркнула в кусты.
Но как только мы двинулись дальше, она выбежала на дорогу и протяжно завыла.
Мы остановились.
Витька свистнул и позвал ее к себе.
Собака, виляя хвостом, подбежала к нему и, схватив зубами конец его плаща, осторожно потянула.
– Ну чего тебе, чего? – успокаивал Витька. – Подь сюда, подь. – И он хлопнул по рыдвану.
Собака прыгнула.
– Гони.
Лошадь поскакала.
Майна сразу же беспокойно завертела головой, задрожала и снова завыла.
– Сиди, сиди, – поглаживал ее Витька.
Собака покосилась на его руку, оскалила зубы и зарычала.
Витька отпрянул.
Майна прыгнула в сторону, а в следующий миг мы уже оказались на земле.
Собака, вся ощетинившись, стояла впереди лошади и громко лаяла.
– Она бешеная! – с испугом вырвалось у меня.
Витька лихорадочно поднял ружье. Раздался выстрел.
Собака взметнулась, взвизгнула, опустила голову и, жалобно подвывая, скрылась в мелком кустарнике.
– Майна, – каким-то упавшим голосом сказал Витька, и по его щекам покатились слезы.
Я не выдержал и отвернулся.
Случайно, блуждающим взглядом, посмотрел на рыдван и вздрогнул:
– Почта. Где почта?
Витька изумленно уставился на меня.
Наступила тишина.
Сыпала мелкая изморось. С деревьев падали звонкие капли. Где-то посвистывала синица. И далеко-далеко позади нас слабо скулила собака. Опомнившись, мы кинулись туда. Бежали, не чувствуя ног, и вдруг остановились.
На повороте, там, где нас сильно тряхнуло, лежала черная сумка с почтой, а на ней окровавленная собака.
Она хотела нас остановить, а мы...
Витька, не стыдясь, заплакал. Опустился на колени, схватил голову Майны и начал ее целовать.
Майна открыла глаза, лизнула его в щеку и больше не двигалась.
Мы похоронили ее в стороне от дороги под широкой ветвистой сосной.
Витька взял вожжи и безжалостно погнал лошадь.
И все-таки мы опоздали.
ГЛАВА 10
В деревне уже знали, что кончилась война. Поэтому на конном дворе нам здорово попало от председателя колхоза и от конюха. Во-первых, за то, что не привезли удобрений, во-вторых, за то, что напарили молодую лошадь.
Домой возвращались угрюмые.
А погода, как назло, испортилась совсем. Дул холодный северный ветер. Дождь не переставал. Мокрый, измученный, я переступил порог своего дома и равнодушно проговорил:
– Война, мам, кончилась.
– Я знаю, Вова, – вздохнула мать и, взглянув на фотографию отца, прижала к себе сестренку.
Потом она подошла ко мне, обняла и, не говоря ни слова, заплакала. Я сразу вспомнил начало войны. Район. Пересыльный пункт. Окно на третьем этаже. Последний слабый взмах дорогой мне руки.
"Он никогда не придет, никогда, никогда..." – и я почувствовал, как от комнаты и от всех запыленных отцовских вещей пахнуло на меня холодной пустотой.
Сердце учащенно забилось.
Я гладил спутанные волосы матери и тихо шептал:
– Не надо, мама, не надо.
А у самого по щекам катились крупные слезы.
А потом, когда я переоделся и поел, она заговорила со мной об отце.
Говорила она медленно. Часто надолго умолкала и глядела куда-то в окно на широкую равнину полей. Как будто за какой-то невидимой чертой ей открывалось то, что было скрыто от других.