355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Варлаам Рыжаков » Скупые годы » Текст книги (страница 3)
Скупые годы
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:13

Текст книги "Скупые годы"


Автор книги: Варлаам Рыжаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Вдруг на чердаке что-то грохнулось, забилось и заметалось. Мы испуганно шарахнулись в комнату. Остановились у порога, прислушались.

– Эх ты, – обрадованно спохватился Витька, – я и забыл. Это сова. Она не первый раз залетает.

Я облегченно вздохнул. Бояться нечего. Можно идти домой.

– Останься у нас, – предложил Витька, – ляжем на печи вместе. Давай.

– Давай, – охотно согласился я.

И через минуту мы уже лежали на печи под теплым старым шубняком.

На чердаке утихло. Сова, наверно, улетела. Мы не спали. Мы твердо решили: раз недалеко от нас роют окопы, надо и нам быть готовыми.

Лежали и рассуждали о том, где лучше всего можно спрятаться, если придут немцы.

У меня мелькнула радостная мысль. Я вспомнил, что в лесу, там, где когда-то была порубка, обжигали угли, есть вырытая в бугре просторная землянка.

Порубка давным-давно заросла непроходимой чащей молодого орешника. Орешник рос даже на верху землянки и у входа в нее.

По всем сторонам делянку окружал глухой дубовый лес. "Хороший тут будет штаб для нашего партизанского отряда", – подумал я и напомнил о землянке Витьке.

– Место подходящее, – грустно прошептал Витька, – только землянка-то вся изломана.

– Ну так и что, подделаем, – успокоил я. Витька согласился.

Начался разговор о том, как и когда лучше всего это сделать.

Я настаивал отложить до воскресенья. Витьке казалась отсрочка слишком долгой, и он протестовал. Он почему-то думал, что откладывать нельзя. И мы договорились завтра в школу не ходить.

На этом и заснули.

Разбудил нас стук распахнувшейся двери.

Я приподнял голову. На улице, за окном, светало. В печи весело потрескивали дрова. Пахло хмельными дрожжами. Возле меня на голой печи грелись большие хлебные плошки с тестом. У порога в сбившейся набок шали, в телогрейке с растрепанными концами рукавов стояла моя мать.

– Моего постреленка у вас нет? – не замечая меня, обратилась она к Витькиной матери, которая, подпоясанная коротким дырявым фартуком, разделывала скалкой на столе лепешки.

– У нас. На печи вон спят.

Я осторожно нырнул под шубу.

– Далась им какая-то карта. Всю ночь, окаянные, не спали, продолжала Витькина мать, – я уж турнула их. Так нет, на печь вон забрались.

Витька улыбнулся и погрозил мне пальцем: молчи, мол.

Мы притворились спящими и даже захрапели.

Голос матери:

– Вовка, Вовк, Володька!

– Ээ...э, – промычал я.

– Вставай.

Больше притворяться было нельзя, и я лениво сошел с печи.

Витька серьезно посмотрел на меня: уговор!

Я подмигнул: не забыл, помню.

Мать, проводив меня до дому, поставила на стол завтрак и ушла на работу. Скоро прибежал Витька. Мы принесли из амбара тяжелое шомпольное ружье, достали из-за подтопка железную банку, в которой отец хранил порох, пистоны, дробь, зарядили, взяли лопату, топор и вышли.

Погода стояла тихая. Ночью выпал первый снег. Кругом было чисто, свежо и радостно. Мы уже давно миновали речку и подходили к лесу.

"Цинь... цинь... циринь..." – пискнула на опушке синица.

"Кар... кар..." – одиноко, протяжно каркнула высоко пролетевшая над нами ворона.

Тишина. Темные стволы деревьев. Под ногами треск сучьев. Где-то в стороне стук топора. Дальше, дальше и дальше.

Лес становился все чаще и глуше. Вот и сосновый бор. Угрюмый, холодный, неприветливый. На толстой, кряжистой сосне слышится шорох.

Мы остановились. На длинном ветвистом суку белка спокойно выщелачивала шишки.

Витька вскинул ружье, прицелился.

– Не надо, – остановил я его, хватаясь за ствол.

Белка встрепенулась, прыгнула и скрылась в высоких мохнатых вершинах. Витька сорвался с места, подбежал к кряжистой сосне и ударил по ней прикладом.

Ук! – вздрогнул лес.

Я посмотрел на покачивающиеся вершины и с сожалением вздохнул:

– Идем.

Витька еще раз ударил по стволу, крикнул, и мы отправились дальше. Скоро перелезли овраг, вошли в дубовый лес и по знакомой нам тропе вышли на старую порубку. Витька шел первым. Вдруг он остановился и тревожно знаками позвал меня к себе.

Я подошел.

– Смотри, – шепотом проговорил Витька, указывая пальцем вперед.

На снегу был большой звериный след.

Мы переглянулись: волки!

След свежий, потому что снег выпал только этой ночью.

Мы поколебались. О волках ходили страшные слухи. Говорили, что в соседней деревне по вечерам стая волков каждый день нападала на людей. Искусали восемь человек. Позднее выяснилось, что это была не стая, а один волк-людоед.

Тощий, длинный, он, как привидение, нападал и скрывался. И нигде не оставлял следов. Оказалось, что он ходил по дорогам и тропам, а на день прятался в заброшенном сарае. Убил его специально вызванный из районного центра охотник.

...Витька взвел курок ружья.

За время войны волков в округе развелось великое множество. А может быть, их пригнала к нам приближающаяся линия фронта. В нашей деревне волки разбойничали как хотели. Собак разрывали прямо в подворотнях. Среди белого дня нападали на стадо. Совсем недавно загрызли молодого колхозного жеребенка. А у нашей соседки тети Дуни съели козу. Съели во дворе. Подрыли под стену лаз и съели.

Витька несмело шагнул вперед. Ружье держал наготове.

След, петляя меж кустов, вел нас к землянке.

– А вдруг они... – полушепотом проговорил я.

Витька не ответил.

Вот и наша землянка. След шел мимо нее, спускался по бугру вниз, пересекал небольшую поляну и скрывался в густой заросли орешника.

Я навалился плечом на дверь землянки, и она со скрипом приоткрылась. Мы торопливо протиснулись внутрь.

Терпкий запах прелых листьев. Сырость. По углам седая паутина. Одна из стен осыпалась. Печка, вырытая сбоку в земле и выложенная кирпичами, обвалилась. Небольшое окно рядом с дверью разбито. Деревянные нары поросли плесенью и мхом.

– Ух ты! – обрадованно вздохнул Витька. – Я думал, она плоше, а это чепуха – устроим.

Но сказать – одно, а сделать – другое.

Зимний день короткий. Пока мы рубили жерди, пока копошились с печкой, затуманились сумерки.

Пора уходить.

Мы наломали охапку сухого валежника, развели в печке огонь и присели на нары перекусить.

Разговаривать не хотелось.

Я смотрел на слабые языки пламени, на то, как они мягко и ласково облизывают поленья, как судорожно корчится и извивается березовая кора.

Витька вытянул на нарах ноги, прилег и задумчиво смотрел в окно.

– Знаешь, Вовк... – мечтательно произнес он, но тут же смолк, приподнялся и застыл.

– Что?

– Раз, два, три... семь... – тихо, испуганно считал Витька.

Я тревожно спрыгнул с нар и подбежал к окну.

Совсем рядом в низине из зарослей орешника по старому следу гуськом выходили на поляну волки. Десять волков. Впереди шел матерый вожак. Шел медленно, наклонив тяжелую лобастую голову.

Вот он остановился, сел, принюхиваясь, лениво повернул голову в нашу сторону. Сверкнули синеватым морозом глаза.

Я обмер.

Витька схватил ружье. Руки у него дрожали.

– Витька, не надо, Витька, – захлебываясь, зашептал я.

– Это фашисты, Вовка, фашисты.

И вдруг мы замерли. Нас сковал ледяной ужас.

Лес застонал от унылого протяжного воя. Он то нарастал, то обрывался собачьим лаем, то басил, обливая душу страхом и тоской.

Первым опомнился Витька:

– Чего мы струсили?! А еще партизаны.

Вой оборвался.

Волки пересекли поляну и не спеша поднимались по склону к землянке.

Ближе, ближе, ближе.

Витька, припав к окну, целился.

Ближе, ближе.

Выстрел. Дым.

Однако и сквозь пелену дыма мы разглядели, что стая шарахнулась врассыпную и только вожак споткнулся и зарылся головой в снег.

– Есть! – радостно закричал Витька.

Дым рассеялся.

Мы в страхе попятились в глубь землянки. В нескольких шагах от окошка, ощетинив шерсть, стоял седой матерый волк.

Я схватил топор.

Волк не двигался.

Прошло несколько долгих, мучительных секунд.

Оскал зубов. Холодные глаза.

Волк пошатнулся и упал.

– Вот так-то, – проговорил Витька и выронил из рук ружье.

Сумерки сгущались. Подул ветер. Повалил густой снег. В печи догорели последние дрова.

Я растерянно посмотрел на друга: что делать?

Витька молча подошел к двери и подпер ее лопатой.

Я понял: придется ночевать здесь.

Это и обрадовало и напугало меня.

Обрадовало то, что не надо идти домой. Идти лесом, где наверняка рыщет эта голодная, обозленная стая.

Пугала долгая тревожная ночь в этой землянке.

В окно несло холодом.

– За дровами бы... – робко предложил я.

– Тсы-ы-ы, – Витька приложил к губам палец.

Он к чему-то прислушивался.

Лес гудел.

Метель разыгралась не на шутку. Где-то с треском рухнуло дерево. Послышался глухой короткий стон.

Витька осторожно, на цыпочках подошел к окну и поманил меня пальцем.

Волк лежал на боку и лизал окровавленные передние лапы.

– Жалко, что ружье пустое.

– И так до утра никуда не денется, – шепотом успокоил Витька. – А утром мы его, фашиста, живьем возьмем.

Утром...

– До утра еще надо дожить.

– Перебьемся. Это наша первая партизанская ночь. Когда придут фрицы, мы тут жить будем.

– Тогда дровами запасемся.

– И хлебом.

– Размечтались... Окошко бы, Витьк, чем залатать. Дует очень.

– Давай землей.

Очутившись в непроглядной темноте, мы забрались на нары, прижались друг к другу, согрелись.

– Вовк, нам за этого матерого денег дадут. Ты слушаешь?

– Слушаю.

– Деньги мы не возьмем: на что они нам? Мы с тобой возьмем по ружью, патронов, пороху и дроби. Ага?

– Ага.

– Немцы придут – мы их бац, бац, бац! А шомпольное Синичкину отдадим. Хоть в нем и один заряд, а все подмога. Верно?

– Под-мога... – полусонно пробормотал я.

– Ты спишь?

– Не-е-ет.

– Ну спи. Ох, завтра мальчишки и запрыгают. Принесем живого волка. А ружья у нас какие будут... новые, блестящие. Загляденье.

Тишина.

Ночью мы несколько раз просыпались от озноба, прыгали по землянке, ложились, крепче прижимались один к другому и снова засыпали.

Ночь была ужасно длинная.

Чтобы не проспать, мы прокопали в засыпанном землей окошке небольшую щель. Лежали и смотрели в нее. Ждали утра. А оно все не наступало и не наступало.

– Витьк, а чего это наш волк ни гугу? Не сбежали наши ружья?

– Ну ты что, – испугался Витька и вплотную придвинулся к щели. – Тут он, вижу, под куст забрался.

Забрезжил рассвет.

И снова завыли волки. Мы ждали их, мы предполагали, что они не оставят в беде товарища, вернутся, и все-таки оцепенели, не от страха нет, а от какой-то муторной жути. Не мигая уставились в щель.

Раненый волк беспокойно заметался. Попробовал встать – упал. Извиваясь, со стоном пополз глубже в куст.

Прячется.

Мы недоуменно переглянулись.

Вой приближался. Утих. Послышался топот на крыше землянки.

Мы невольно прижались к нарам. Затаили дыхание.

С потолка упал мне за ворот маленький ком земли. Я вздрогнул, но не пошевелился.

Раненый волк жалобно заскулил. И тут... У меня под шапкой вздыбились волосы.

Голодная, разъяренная стая набросилась на лежачего волка. Схватка была жестокой и короткой.

Серые взъерошенные спины. Окровавленные пасти. Судорожный храп.

Когда волки ушли и мы, немного осмелев, вылезли из землянки, над лесом висела звонкая, морозная тишина.

Светало.

Вокруг куста, где лежал раненый волк, валялись клочья серо-бурой шерсти.

ГЛАВА 9

Вечером я писал отцу на фронт:

"Папа, если к нам придут фашисты, то мы с Витькой, с Колькой и с Синичкиным уйдем партизанить. Мы уже отремонтировали в лесу землянку. Подделали в ней небольшую печку, осталось только окошко. В ней тепло и уютно, и место глухое. Кругом дремучий лес.

Это знаешь, папа, где? Помнишь старую порубку – туда, дальше соснового бора? Мы еще с тобой все ходили к ней в дубняк за белыми грибами. А однажды ты убил там большую змею. Помнишь? Я поддел ее на палку и все тащил. Ты ругался и заставлял бросить. Я ее тогда ведь так и не бросил. Спрятал в корзину под грибы и принес домой. Около пригона все пугал ею девчонок. Ох они и визжали. Вот на той порубке, папа, и стоит наша землянка".

Я сжал зубами обгрызенный конец деревянной ручки.

Мне очень хотелось написать отцу о том, как мы с Витькой ранили матерого волка, но я не решался.

В деревне нам не поверили. Смеялись над нами.

– Волки съели волка, вот придумали.

Отец, может, и поверит, а может, тоже не поверит. Нет уж, ладно. Подумает еще – хвастаюсь.

"Учусь я хорошо. Только вот на этой неделе получил одну двойку. Но я, папа, в этом не виноват. Все из-за сестренки. Начеркала она мне синим карандашом в тетрадке, и как раз на том месте, где я делал последний урок. Я старался резинкой стереть – карандаш размазался, и я протер дырку. Получились кляксы. Надо было переписать на другую тетрадку, но другой у меня нет. И этой Витька поделился со мной. В школе-то дают мало. А Витьке мать привезла из города. А у нас мама собирается, собирается, да никак не съездит: все говорит, некогда.

Хорошо бы этот листок вырвать, а вырывать нельзя – выпадут другие, которые впереди. Думал, ничего, сойдет. Но учительница у нас строгая двойку поставила. Говорит, не будешь кляксы разводить. Сестренке я хотел щелчков надавать, но так и не тронул. Она у нас маленькая.

А двойку, папа, я обязательно исправлю".

Послал я это письмо и ровно через две недели получил ответ. Торопливо развернул небольшой треугольный конверт и, прочитав, недовольный, отложил его в сторону.

Отец настойчиво убеждал меня в том, что все задуманное нами не сбудется, что фашисты в нашу деревню никогда не придут.

Я верил отцу, и в то же время не хотелось ему верить. Мне хотелось воевать, совершать подвиги. Я понимал, что враги никогда не дойдут до нашей деревни, и в то же время, хотя и смутно, но все-таки думал: "А вдруг дойдут".

Но вот прошел месяц, второй. Наступили теплые дни марта. По утрам еще стояли крепкие заморозки, а в полдень как-то особенно, по-весеннему, яркое солнце разогревало воздух, и с обрывистых гор ползла жидкая коричневатая глина.

Снег на полях рыхлел и оседал, а наша школьная тропа все больше и больше хмурилась, темнела и надувалась. Во влажном воздухе часто слышалось какое-то теплое гортанное карканье ворон.

Отец оказался прав. Немцев давно уже отогнали от Москвы. Наша Красная Армия перешла в наступление.

Я сидел за столом и учил уроки. Сестренка с маленьким карандашом в руке вертелась возле меня – просила бумаги. Мать собиралась спать. Она уложила в печку дрова, чтоб они к утру лучше просохли, разобрала кровать и встала перед небольшой иконой.

Я отодвинул книгу, спросил:

– Мам, а что ты до войны не молилась, а сейчас молишься?

Рука матери, поднятая для того, чтобы перекреститься, вдруг дрогнула и, словно подбитая, опустилась вниз. Мать повернулась и, встретив мой взгляд, смущенно опустила глаза, погладила подбежавшую сестренку и тихо присела ко мне.

Я ждал. Она молчала.

Я думал, что она заговорит о боге, о необходимости молиться, как это делала тетка, и насторожился. Но мать неожиданно заговорила об отце. Говорила она тихим, грудным голосом о том, как отцу, наверно, тяжело там, на фронте. Где он сейчас? Что делает? Может, где-нибудь мокнет под холодным дождем, идет по грязной, скользкой дороге или сидит в сырой землянке голодный под градом вражеских пуль?

Говорила она все медленнее и медленнее, а по щекам ее все чаще и чаще катились слезы.

Вот она умолкла совсем.

Сестренка, прильнув к ее ногам, дремала.

На улице возле плетня и в трубе охрипшим псом повизгивал ветер. В окнах вздрагивали и дребезжали стекла. Только за печкой спокойно и одноголосо трещал сверчок да на стене мерно отстукивал время маятник старых часов. Мать устало вздохнула и прошептала:

– Ты, Вова, не смотри, что я молюсь. Это так. А ты учись. В школе-то все правду говорят. – И, поправив на сестренке платье, добавила: – Спит уже. Ну, учи, а мы ляжем.

Мне было не до уроков. Я захлопнул книгу и тоже лег. Дождь не переставал. Шел всю ночь, весь следующий день, и только к вечеру как-то сразу разведрилось. Выглянуло теплое солнце. Заблестели лужи. А через несколько дней началась настоящая весна. Зашумели мутноватые потоки. На высоких угрюмых тополях загалдели грачи. Бойко и весело зачирикали воробьи.

На колхозном дворе разбирали телеги, рыдваны, ремонтировали сеялки, красили и подновляли плуги и бороны. Готовились к весеннему севу. Лошади отдыхали. Из кузницы далеко разносился жизнерадостный перезвон молотков. Школу распустили на каникулы. Скоро вздуется и забушует река. Пора готовить рыболовные снасти, но нам с Витькой было не до них.

В колхозе начались опоросы свиней. Матери нередко приходилось дежурить по ночам на свиноферме. Мы понимали, что матери тяжело, и часто дежурили вместо нее. Мать давала нам тысячу наказов и уходила домой отдыхать. А мы забирались в кухню, где готовили поросятам корм, разводили в печке небольшой огонь и всю ночь пекли в пухлой золе картошку. Или же целыми часами носились с поленьями в руках по длинному, тускло освещенному коридору свинофермы – охотились на крыс, которых там было неисчислимое количество. Иногда к нам в кухню приходил старик сторож Игнат...

Придет, снимет шапку с лысой головы, закурит, посмотрит то на меня, то на Витьку и, ничего не сказав, улыбнется. Мы тоже засмеемся. Чудной какой-то был Игнат. Седые брови, как две небольшие щетки, топырились в разные стороны; глаза, маленькие, быстрые, светились среди красноватых век веселой озорной улыбкой; над беззубым, пескариным ртом усы, пожелтевшие от табака, свисали, словно с крыш сосульки; а на худощавом морщинистом лице рассыпались, как будто маковые зерна, синеватые точки.

Мы угощали Игната душистой печеной картошкой, а Игнат потчевал нас смешными рассказами. В тяжелые ночи, когда поросилась свиноматка, мы бежали за Игнатом сами. Он снимал с себя шубу, засучивал рукава и принимал роды. Если в хлеве уже лежала дюжина маленьких поросят, Игнат ласково поглаживал свиноматку, смеялся и потирал от удовольствия руки. Мы, признаться, не особенно радовались такой груде поросят. Мы знали, что из-за них не придется уснуть вплоть до утра. Впрочем, утро в свинарнике начиналось рано. Еще не полностью рассеется над деревней мрак, еще солнце только чуть-чуть озолотит дремлющие на небе облака, кухня на свиноферме оживала.

Мать со своей помощницей Агафьей, толстой, рыжей женщиной с белыми ресницами и вытаращенными глазами, в кожаных фартуках, засучив рукава, мыли картошку и высыпали ее в огромный чан. Под чаном в худой печи потрескивали дрова. А под невысоким черным от копоти потолком, словно осенние облака, бродил косматый дым.

Однажды после такой тревожной бессонной ночи мы с Витькой поздно возвратились домой. Я выпил несколько стаканов теплого парного молока, торопливо разделся и только хотел прыгнуть на кровать, как в комнату без стука вбежала Люська.

– Ой, – вскрикнула она и отвернулась к стене. Озадаченный ее неожиданным визитом, я глупо переминался с ноги на ногу и вдруг выпалил:

– Мамы дома нет.

– А я к тебе.

– Ко мне?

– Да.

Помолчали.

– Чего же ты стоишь как пень? – донеслось до моего слуха.

– А что мне, плясать, что ли? – обиделся я.

– Не плясать, а одеваться.

– Нет, я спать.

– Спать?!

Люська резко повернулась ко мне и, видя, что я под одеялом, выкрикнула:

– Вставай, Обломов!

– А ты, а ты мальчишница. Всегда с мальчишками вертишься.

Люська помрачнела. Хотела что-то сказать, но я перебил ее:

– Уходи. Чего стоишь?

Рванул на себя одеяло, затискал голову под подушку и уже оттуда прохрипел:

– Дура.

И замер, ожидая такого же ответа. Но Люська молчала. В комнате стояла тишина, среди которой как-то особенно громко тикали часы. Но вот скрипнула половица, и я почувствовал, что Люська осторожно подошла к кровати. Послышался ее голос:

– Вова...

И снова тишина.

Я насторожился. Так ласково меня звала только мать. Приподнял подушку, взглянул. На глазах у Люськи блестели слезы.

– За что вы со мной всегда ругаетесь? Я вовсе не дура, – проговорила она. – За что вы меня не любите? Что... я... ва...м сде-лал...ла?

И, присев на кровать, заплакала. Я приподнялся и, ошеломленный, уставился на нее. Я первый раз видел Люську такой, и мне стало жалко ее. Хотелось утешить, а как – я не знал.

А Люська всхлипывала, теребила на коленях цветастое платье и все повторяла: "За что... вы... ме...ня не люби...те?"

Я недоуменно моргал глазами и оглядывался по сторонам.

Мне было не по себе. Я был готов сказать Люське, что люблю ее, как вдруг под окном послышался чей-то ехидный смешок.

Вздрогнув, я упал на подушку, а Люська испуганно выбежала на улицу.

– Ага, мальчишница, знаю теперь, что ты к Вовке ходишь, – донесся до меня радостный голос Саньки Офонина, – знаю. Всем расскажу.

И все стихло. Только в душе у меня залегла какая-то неясная тревога. Я понимал, что если Санька расскажет ребятам о том, как Люська плакала возле моей кровати, надо мной будут подтрунивать и мне не избежать насмешек. Я заранее предвидел язвительные улыбки, стискивал кулаки и мысленно грозил: "Ну, слюнтяй, только разболтай". А тревога в груди все росла, и только ночь, проведенная без сна, помогла мне забыться, я задремал. Не слышал, как в комнату вошел Витька, и очнулся только тогда, когда он спросил:

– Спишь?

Я отрицательно помотал головой.

– Ну. А Люська прибежала ко мне, говорит, никак тебя не добудилась.

Я вспыхнул и молча отвернулся.

Витька взял меня за плечо, тряхнул.

– Вставай.

– Зачем?

– Картошку в хранилище перебирать. Вчера председатель и учитель, Григорий Иванович, собирали всех школьников и просили поработать. Так что – поспал, хватит.

Витька сбросил с меня одеяло и засмеялся. А через несколько минут мы уже шагали по улице.

День был теплый, солнечный. Шли не торопясь. Над деревней весело летали жаворонки. На ветвистых березах радостно свистели и хлопали крыльями скворцы.

Но вот мы спустились в глубокое подземное овощехранилище, и нас обступил полумрак. Пахло прелыми овощами и плесенью. Слышались мальчишечьи голоса. Визг. Смех. Шла перестрелка гнилой картошкой.

Мы с Витькой выбрали себе темный угол и молча взялись за работу. Откуда-то вынырнул Синичкин и, присев рядом со мной, весело заговорил:

– Где ты вчера пропадал?

– А что?

– Собрание было. Ох и интересно. Саньку Офонина пробирали.

Я насторожился.

– За что?

– Как за что? Это он у старого-то мерина хвост отрезал. А Люська его выдала. Председатель вызвал его к столу и спрашивает: "Зачем тебе, Офонин, лошадиный хвост понадобился?" А Санька надулся, как рак вареный, и пыхтит. Пыхтел, пыхтел да и брякнул: "На лески". Все так и покатились со смеху. Даже Григорий Иванович засмеялся. А тут мать Санькина вбежала в комнату с веревкой и давай Саньку при всех стегать.

"Так вот почему Санька за Люськой следил сегодня, – мелькнуло у меня в голове. И тут же подумал: – Разболтает". Стиснул в руке картошину и злобно запустил ее в угол.

А Синичкин все говорил и говорил. Но я не слушал. Я был занят своими мыслями. К тому же сырой воздух и мрак смыкали глаза. Хотелось спать. Руки работали все медленней и медленней. Тревожная мысль о Саньке, о Люське заволакивалась туманом. Голос Синичкина уплывал все дальше и дальше. Я не заметил, как свалился на бок и заснул.

Проснулся от громкого смеха.

Голова моя покоилась на груде картофеля. Витька беззаботно, раскинув в стороны руки, похрапывая, спал рядом. Вокруг нас кольцо ребят, смех. Я притворился спящим, сонно перевернулся и вдруг услыхал голос Люськи:

– Григорий Иванович, они не виноваты, – говорила она, – они ночью не спали. Мне Витькина мать рассказывала. Они на свинарнике дежурили, вместо Вовкиной матери.

– Оправдывай, – протянул Санька Офонин.

Я затаил дыхание, съежился.

Сейчас разболтает.

Так и есть.

– Ты лучше расскажи, как утром ревела около Вовкиной кровати: "Вы ме...ня не лю...би...те".

И в ушах моих, словно выстрел, раздался дружный хохот.

Я весь подтянулся, вскочил и что было сил наотмашь ударил Саньку по лицу.

Он вскрикнул и упал, а я, как кошка, прыгнул к выходу.

В овощехранилище позади меня стояло грозное молчание. С этого дня мне долго не было покоя.

Саньку я колотил при каждом удобном случае, а с Люськой старался не встречаться, не видеть ее совсем. Злился на нее, за что – не знаю. Просто, наверно, за то, что ребята не на шутку звали меня женихом, а ее невестой. На утоптанной школьной тропе часто появлялись вырезанные ножом слова: "Люся плюс Вова" или "Вовка плюс Люся". Мне было от этого обидно и стыдно до слез. Я бешено топтал ненавистные слова и крупно писал: "Дураки". Но это не помогало. Слова появлялись вновь. Злоба на Люську увеличивалась. К тому же я знал, что Люська к насмешкам относится хладнокровно и, когда ее дразнят невестой, задорно отвечает:

– Ну и что – невеста. А вам завидно?

Я понимал, что такие ответы Люськи все прочнее и прочнее привязывают ко мне кличку "жених", и, кажется, возненавидел Люську совсем.

Я даже старался не встречаться с ее отцом – Егором. А Егор, как нарочно, часто попадался на моей дороге, останавливался и ласково расспрашивал об учебе, об отце. Его мягкий добродушный бас проникал мне в самое сердце. Хотелось заплакать и, как отцу, рассказать ему все, что наболело в душе, но я сдерживался, скупо отвечал на вопросы и все больше замыкался в себе. Меньше бегал по улице, чаще ссорился с ребятами и почти ни с кем не разговаривал.

Даже Витька сердился и ворчал:

– Что ты как ощипанный?

А мать грустно смотрела на меня и тяжело вздыхала.

Иногда она брала меня за руку и старалась выведать, что случилось, но я отмалчивался. Не мог же я ей рассказать про Люську.

Так прошла весна.

Я сдал последний экзамен и радостный возвращался домой. Возле конного двора меня окликнул Егор. Он сбрасывал с рыдвана темно-зеленую сочную траву...

Я подошел. Егор положил на мое плечо тяжелую жилистую руку.

– Отчего ты ходишь как понурая лошадь?

Я молчал.

– Что, стыдно? Вот то-то и оно. А я давно все к тебе приглядываюсь. Отчего, думаю, парень нос повесил, а вчера спросил Люську, и она мне кое-что рассказала.

Я вспыхнул. Этого еще не хватало. Хотел сказать о Люське грубость, но Егор остановил:

– Меня тоже, бывало, дразнили.

Он похлопал меня по плечу.

– Пустяки все это. – И, подмигнув, пошутил: – Придешь, поди, сватать Люську-то.

Я улыбнулся и смущенно опустил голову. Егор поплевал на руки, взялся за вилы.

– Будешь письмо отцу писать – от меня передай поклон.

И тяжелый пласт травы, поднятый им с рыдвана, мягко шлепнулся на землю.

– Значит, и его так же дразнили, – радостно прошептал я и подумал: "Может, и папу, и маму тоже".

А вечером, когда мать возвратилась с работы, я неожиданно для себя спросил:

– Мам, а когда вы с папой дружили, над вами смеялись? – Спросил и стыдливо испугался. Думал, что мать засмеется, но она не засмеялась. Только как-то ласково посмотрела в лицо и тихо сказала:

– Над всеми, Вова, подшучивают.

А потом мы с ней долго-долго сидели возле окна, и она рассказывала мне о своем детстве и о детстве отца, как они дружили и как над ними подшучивали, посмеивались.

Я радостно, с волнением слушал ее теплый, мягкий голос и уже без обиды думал о Люське.

Ч А С Т Ь II

ГЛАВА 1

Июль. На фронте шли жестокие бои. Фашисты штурмовали Севастополь. Мы с Витькой сидели у карты. Был жаркий, удушливый полдень. В деревне стояла знойная тишина. Через открытое окно в комнату вливались раскаленный воздух и далекое рокотание трактора.

Я машинально перелистывал книгу рассказов Бианки. Витька что-то упорно чертил на столе карандашом. Настроение было самое что ни на есть плохое. Время от времени Витька бросал карандаш и сердито смотрел на карту. Наконец он резко поднялся и поставил над Севастополем большую красную звезду.

– Это зачем? – сорвалось у меня.

– Баста, – облегченно вздохнул Витька, – дальше фашисты не пойдут. Севастополь не покорится.

Я не возражал. Я знал, что Витьке возражать бесполезно. К тому же мне и самому не однажды приходила в голову такая мысль. Ведь где-нибудь разобьют этих проклятых гитлеровцев, откуда-нибудь да погонят их обратно. Может, и от Севастополя.

– Хорошо бы.

– Точно, – заверил Витька.

В это время в комнату вошла его мать. Она тихо сказала:

– Севастополь сдали.

– Сдали?!

Из моих рук выпала книга. Витька растерянно опустился на стул.

А через несколько дней нас взволновали еще более грустные события: немцы прорвали линию фронта и двинулись к Сталинграду. Начались жестокие бои у излучины Дона.

Деревня наша, потрясенная горем, присмирела совсем. Люди замкнулись, смотрели исподлобья, сурово. Работали молча, с какой-то отчаянной силой. Все жили одной заботой, одной тревогой – тревогой фронтовых событий. Все ждали, напряженно ждали каких-то больших, решительных и радостных известий. А газеты каждый день приносили печаль. Красная Армия медленно отступала к Волге.

Витька ходил мрачный, неразговорчивый. Часто прятался куда-нибудь в темный угол и о чем-то думал.

Я старался застать его врасплох, разгадать его тайну, понять его тревожные мысли, но Витька рассеянно отвечал на мои вопросы и вдруг однажды не вышел на работу. Я подумал, что он заболел, и вечером отправился к нему. Витьки не было. Тетя Маша, всплеснув руками, метнулась ко мне.

– А Витюшка где?

Я молчал. Я понял, что Витька куда-то сбежал, и неожиданно решил это скрыть, так как предполагал, что не сегодня завтра он вернется. В голове у меня быстро созрел план, и я смело начал врать.

– Мы, тетя Маша, в колхозном огороде помидоры будем караулить. Витька остался делать шалаш, а я вот пришел за хлебом.

– Окаянные, – мягко выругалась Витькина мать, – хоть бы пришел сказался. А то и в обед не был.

И она отрезала огромный ломоть хлеба. Я торопливо спрятал его за пазуху и взялся за дверную ручку.

– Погоди, вот хоть молока еще бутылку налью.

– Не надо. Мы с помидорой, – пытался отделаться я, но Витькина мать уже сунула мне в руки бутылку молока, пяток соленых огурцов и снова кинулась в кухню за чашкой Жареной картошки. Услышав про картошку, я рванул дверь и выскочил на улицу. Возле амбара остановился, оглядел свою поклажу и, злорадно думая о Витьке, пролепетал:

– На вот, ешь. Скрылся – и ничего не сказал. Товарищ?! – И я стал придумывать те обидные слова, которые скажу завтра Витьке. А что завтра он вернется, я не сомневался.

Однако Витька на следующий день не возвратился. Окончательно сбитый с толку, я не знал, что предпринять, что теперь сказать его матери, и, чтобы избежать неприятного разговора, сразу же после работы взял удочки и ушел на реку. Я успокаивал себя тем, что, может быть, вечером, пока я рыбачу, Витька придет, и тогда все выяснится.

Но Витька не пришел и вечером. А наутро о его исчезновении знала вся деревня.

Я не на шутку струсил. Может, Витька утонул или заблудился в лесу. Врать было больше нельзя, поэтому, когда Витькина мать прибежала к нам, я рассказал ей всю правду. Рассказал, как я ее обманул. Она не поверила. Она была убеждена, что у нас с Витькой какой-то секрет, заговор. Она просила сказать, что с ним, где он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю