Текст книги "Пламя на болотах"
Автор книги: Ванда Василевская
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Иван бесшумно отступил, сел в лодку и оттолкнулся рукой от берега. Лодка хорошая, пригодится, а то старая все больше протекает. А полицейский пусть возвращается, как хочет – по воде или по болотам. Он выплыл на реку и направился в место, известное ему одному, в широкую, скрытую от человеческих глаз заводь, где он вчера укрепил на берегу удочки. Чувствуя, что противник с каким-то особым упорством устремляется по его следу, он размышлял, что ему делать дальше. Минутами ему приходило в голову плюнуть на все и уйти куда-нибудь подальше. Но то были какие-то туманные, нереальные мысли. Здесь он родился, здесь прожил всю жизнь. Сюда, в эту деревню, он добирался откуда-то из-под самого Берлина в военные дни, когда приходилось когтями рвать жизнь из вспаханной гранатами земли, освобождать эту землю от сети колючей проволоки, пока, наконец, не выглянул на солнце ее знакомый с детства зеленый, радостный облик. То странствие в чужие края забылось, казалось далеким сном. Всеми своими корнями он врос в эту землю, в этот берег, в эти плавни, в эту, а не в иную деревню.
Лишь изредка отваживался он заглянуть домой. Жена всегда умела предостеречь его, подать знак, предупредить, но он предпочитал не злоупотреблять этим. Повсюду здесь он натыкался на следы Людзика. И очень скоро открыл его тайники под бузиной и в тростнике. Это, впрочем, не было опасно. Хуже было то, что однажды он нашел отпечаток полицейского сапога на песке возле ему одному известного заливчика. Тут ему вдруг стало страшно. Он стоял лицом к лицу с чем-то неожиданным и почувствовал даже нечто вроде уважения к противнику.
А Людзик безумствовал. Без еды и без сна он, как одержимый, шел по неуловимым следам. Допрашивал мужиков, орал, ругался, не в силах ни от кого добиться малейшего указания. Все чаще он приставал к Иванихе, но женщина лишь пожимала плечами. В этих скитаниях ему случалось замечать и другие следы. У самого у него сейчас не было ни времени, ни возможности заняться ими. Без всякого убеждения, повинуясь лишь чувству долга, он обратил внимание коменданта на перевозчика Семена. Где-то в зарослях, у впадающего в реку ручья, он набрел на явные следы пребывания каких-то людей, которые, видимо, пробивались этим путем на восток, к советской границе. Но тем усерднее, тем лихорадочнее он гонялся за Иваном. Ему казалось, что, когда он справится с этим противником, придет конец и остальным. Будет пробита брешь в этой глухой стене безнаказанности деревни.
И вот, наконец, он восторжествовал. Иван глупо, неожиданно попался в ловушку. Он ночевал в эту ночь в курене, чего уже давно избегал. Но сейчас он был болен, поранил ногу, и рана не заживала, гноилась, вызывала лихорадку. И он уснул в углу на нарах тяжелым, лихорадочным сном. Тут как раз и явился Людзик. Хозяин, древний старик из Лопухов, что-то испуганно лепетал, глядя, как зачарованный, в дуло револьвера. Иван не защищался – было поздно. Щелкнули наручники, и тут вдруг Людзик почувствовал к этому человеку какую-то странную благодарность. Сколько раз, измученный, выбившись из сил, он пробирался по бездорожью, мысленно заклиная Ивана: «Ну покажись же, дай поймать себя, ради всего святого, дай поймать себя! Зачем ты меня так мучишь? Ведь все равно тебе не уйти, все равно ты будешь мой. Так дай же поймать себя уже теперь, сейчас!»
Да, это была благодарность. За то, что тот так по-дурацки пришел во второй раз в этот курень, хотя все это была чистейшая случайность. Но в последнее время Людзик постоянно полагался именно на случайность, на инстинкт, подсказывающий ему, что следует делать, куда идти, часто вопреки логике, вопреки здравому смыслу. И вот плоды.
Пленник, хромая, шел впереди. Людзик, никому не доверяя, шел вплотную за ним, не спуская пальца с курка. Так они добрались до Зелищ.
Из хат выходили люди и тотчас торопливо скрывались. Дети прятались за углами, сквозь стекла маленьких окон выглядывали лица и тотчас исчезали, встретив взгляд полицейского.
– Направо, направо, к старосте…
Иван послушно свернул направо. Он шел, сгорбившись, в глубоко надвинутой на глаза косматой шапке, наручники едва слышно позвякивали. Голые пальцы вылезали из развалившихся, полусгнивших лаптей.
Начались долгие переговоры о подводе. Людзику не хотелось идти пешком эти десять километров до Паленчиц, в непрестанном напряжении. Какие мысли клубятся сейчас под этой косматой шапкой, что таится за мертвым, лишенным всякого выражения лицом пойманного? Неужели он так легко примирился с арестом после этого упорного четырехнедельного прятания, непрестанных побегов, скитаний? А может, и он решил, что хватит, – может, устал наконец?
Неуклюже, с трудом приподнимая больную ногу, Иван вскарабкался на подводу. Староста хотел послать с подводой мальчонку, но Людзик строго прикрикнул на него, и, кряхтя, почесывая всклокоченную голову, староста сам взял вожжи. Полицейский сидел рядом с арестованным. Только теперь он почувствовал отвратительный запах: смрад прогнивших лаптей, немытого тела, гноящейся раны. Он незаметно отодвинулся. Подвода подпрыгивала на ухабах, проваливалась в никогда не просыхающие лужи. Ехали молча. Людзик осторожно, со стороны наблюдал за арестованным, но ничего не мог прочесть на его неподвижном лице. Иван тупо и мертво смотрел прямо перед собой в пространство.
Дорога, минуя большую трясину, сворачивала к реке, поднималась на песчаные бугры и снова извилистой колеей спускалась вниз. Людзик погрузился в мечты. Он покажет коменданту, что можно сделать. Сам, сам напишет донесение, сам доставит арестованного в Луцк. Повышение было близко, прямо в руках. Ведь теперь можно будет принудить этого мужика сознаться и в тех прежних преступлениях – в поджоге, в отравлении собаки. Да кто знает, может, и эта нелегальщина на кладбище дело его рук. А если даже нет, то все же он наверняка знает о ней, может указать, выдать сообщников…
Чувствуя себя словно окрыленным, он гладил рукой холодное дуло револьвера. Наконец-то кончилась четырехнедельная мука, кончилась победой, вопреки предсказаниям коменданта, вопреки всему. Теперь-то он отоспится за все это время, отъестся, отдохнет.
Ловким, молниеносным движением Иван толкнул полицейского, кинулся с подводы куда-то в сторону и тотчас нырнул в зеленую чащу, в проросшие тростниками кусты, окаймляющие ручей, через который они только что переехали. Людзик выстрелил. Раз, другой, третий, целясь туда, где еще колыхались задетые беглецом ветви. Староста пронзительно вскрикнул, лошадь рванулась в сторону, словно собираясь понести.
– Стой!
Староста с трудом остановил Сивку. Людзик соскочил и бросился в чащу. Не обращая внимания на ветви, хлещущие его по лицу, он несся вперед, наугад стреляя из револьвера. Лишь когда под ногами захлюпало болото, он волей-неволей остановился. Направо, налево, прямо перед ним и позади него расстилалась чаща, кусты дикой смородины, калины, черемухи, вытесняемые тростником, выбросившим высоко вверх пушистые султаны. Куда ни глянь, было одно и то же, и Людзик понял, что здесь ему ничего не добиться. Идя на голос старосты, успокаивавшего лошадь, он вышел на дорогу.
– Эти трясины куда ведут?
– А кто ж их знает… Трясины как трясины, болото, да и только. До реки тянутся, и за рекой по обе стороны болота идут… Отсюда, начиная с этой дороги, во все стороны болота и трясины.
Пришлось отказаться от подводы. Староста с ужасом поглядел ему вслед, когда, разговаривая сам с собой, он быстро удалялся по грязной дороге. Грязь брызгала из-под ног. Проклятое, вечное, непобедимое здешнее болото! Вот и окончилось торжество – убежал. Скованный, с больной ногой – и все же убежал. И вдруг Людзик осознал все – и кандалы на руках, и больную ногу беглеца. Нет, на этот раз он далеко не уйдет. На этот раз Людзик его догонит, не даст промаха. Раз и навсегда.
Когда он к вечеру добрался до Паленчиц, комендант уже знал. Людзик сходил с ума, это было для него непостижимо, но комендант знал. В его сочувствующем голосе полицейский слышал оттенок торжества, радость дурака, который, ничего не умея сделать сам, радуется чужой неудаче.
– Ну, что я вам говорил, что я говорил? Не так-то это легко. Вот и теперь, хоть и в наручниках, а задаст он вам гонку, ох, и задаст… Знаю я их…
Людзик не отвечал на приставания коменданта. Много он знает, этот Сикора! Попробовал бы сам вот эдак четыре недели гоняться за беглецом по болотам, шлепать по грязи, не есть, не спать, обойти все окрестные луга и урочища… Вот тогда бы и говорил о своей предусмотрительности. А то только и умеет, что разговаривать. Даже полицейской собаки не мог достать, она, мол, не нужна. Еще как бы теперь пригодилась!
Он выпрямился. Справится и без собаки. Этого побега он ни за что Ивану не простит, не спустит.
Людзик смутно сознавал, что тут надругались не только над ним, но и над чем-то большим и гораздо более важным. Ведь здесь, в этой дикой стране, на болотах, среди непроходимых трясин, он представлял власть, порядок, закон. Он сурово нахмурился и снова почувствовал себя сильным. Пусть случится самое худшее, но по крайней мере будет известно, что он, постовой Людзик, до конца выполнил возложенные на него задачи. С чувством презрительного превосходства слушал он спор коменданта с женой по поводу не то пересоленной, не то недосоленной утки.
«Ах, уж этот Сикора!.. А ночью он, конечно, напьется и будет плакать и жаловаться, как баба».
Людзику вспомнилась мать. Сидит старушка в маленькой, тесной комнатке, может, как раз сейчас вяжет что-нибудь для сына опухшими в суставах пальцами. И терпеливо ждет осуществления своей мечты, что сын «выйдет в люди», что когда-нибудь они поселятся вместе в хорошей, теплой квартире и она будет укладывать в кроватку внука. Так она всегда себе представляла: что будет теплая квартира, – довольно она намерзлась в своей клетушке, где дуло из всех щелей, – приятная невестка и дети, похожие на сына. А пока она жила на крохотную пенсию, которую получала за мужа, и верила, без колебаний и сомнений верила, что когда-нибудь начальство поймет и надлежащим образом оценит ее сына.
Кто знает, чего она дождется? У Людзика вдруг сжалось сердце, но он чувствовал, что иначе поступать не может. И что уж в этом-то мать во всяком случае не ошибется – пусть даже это будет крахом всех ее надежд: он сделает все, что ему надлежит сделать, до конца.
– Вы опять уходите?
– Опять.
– Надо бы донесение написать, я думал, вы мне поможете.
– Нет, уж, видно, придется вам самим написать.
– Ну, как хотите. Еще с неделю позволю вам шататься за этим Иваном. Пустая потеря времени. Я-то с самого начала это знал, да хотел, чтобы вы сами убедились.
Людзик не слушал. Он быстро сбежал с деревянного крылечка на дорогу и пошел к реке. Здесь он сел в лодку. С этой стороны было ближе до трясин, в которых исчез скованный узник. Ему придется пробираться к деревням, без кузнеца ему не освободиться от наручников. Он мысленно перебрал все окрестные кузницы – их было немного. Проще всего было бы во всех устроить засады, но в таком случае пришлось бы обратиться за помощью к соседним комендатурам. А они неохотно оказывали эту помощь: у всякого хватало своих хлопот. Да и Людзику хотелось справиться с этим делом самому, самому, самому.
Огромная птица вылетела из рощи и медленно поплыла низко над рекой. Полицейский поднял голову. Птица была огромная, темная, больше цапли. Она летела, как черное знамение, и в этот момент Людзик подумал, что его предприятие добром не кончится. Но мгновение спустя он различил красные отброшенные назад ноги и красный блеск клюва. Черный аист – довольно редкий гость в этих краях, да и вообще редкое явление в эту пору, но во всяком случае самая обыкновенная птица. И он усмехнулся над самим собой.
К вечеру он притаился возле трясин. У Ивана не было лодки, днем он вряд ли решится выйти из своих болотных тайников. А вот теперь он будет прокрадываться к деревне, к кузнице. Сердце Людзика радостно дрогнуло. Наконец, эти похождения закончатся. Иван выползет из кустов в наручниках, с больной ногой – тут нечего и думать о возможности бегства.
Постепенно смеркалось. Солнце, круглый красный шар, закатилось за горизонт. Как обычно, забелели, заголубели, зазолотились от последних солнечных лучей поднимающиеся с болота туманы. В темнеющем воздухе промелькнула запоздалая цапля. Ночь шла, быстрая, полная звуков, шорохов, голосов.
Но среди всех этих звуков Людзик не мог уловить шороха человеческих шагов. Словно Иван провалился сквозь землю, утонул в болоте, растворился в воздухе.
Напрасно он высматривал его до самого утра, иззябший и мокрый от росы. Напрасно он в течение нескольких дней бродил по болотам, исколесил их во всех направлениях, побывал всюду, где только колеблющаяся почва могла удержать его. Минутами ему казалось, что комендант прав, что Ивана нельзя поймать, что он каким-то дьявольским способом перенесся в иные, далекие, недостижимые места.
Глава XГосподин инженер Карвовский, с момента благополучного завершения сделки с крестьянами, совершенно перестал показываться в деревне. Его худой молчаливый помощник сидел в наскоро сколоченной из досок конторе, взвешивал рыбу, вписывал в большие книги новые рубрики, выдавал квитанции, которых никто не понимал, укладывал рыбу в ящики, хранившиеся на леднике, и каждые три дня отправлял в Пинск транспорты, за которыми приезжали чужие городские люди. Сети и невода, взятые в счет уловов, а на них соблазнились очень многие, так как они были дешевле, чем в Пинске, – оказались старыми, лежалыми. Петли лопались, узлы развязывались под ударом мощной головы сома или острой щучьей морды. Но приходилось довольствоваться и такими – ведь расход был вписан в книгу. Худой палец уверенно показывал его мужикам, и всякий хоть немного грамотный мог разобрать цифру, трехзначную цифру, обозначающую долг за сеть.
Иногда мужикам казалось, что они скованны каким-то дурным сном, навалившимся на грудь кошмаром. По-прежнему волновалось озеро и брызги воды сверкали на прибрежных камнях, но это уже было не их озеро, хотя их весла погружались в воду и их лодки по всем направлениям резали воду. По-прежнему к западу протекал, смешиваясь с озерной водой, широкий рукав реки, поросший тростником, шумный от птичьего гомона. Но и он уже не принадлежал им, хотя улов шел в их наставки и бредни. Однако и этот улов был не их, – гроши, получаемые за две трети улова, расползались, таяли в руках, совершенно не ощущались в хозяйстве, а то и целиком уходили на уплату долга за сети, за эти лежалые невода, за путающиеся веревки, за рвущиеся мотни.
– Через четырнадцать лет это кончится, – иронически утешал Павел, направляясь к своей лодке.
– Через четырнадцать лет, – с горечью бормотал Семенюк. – А что будет через четырнадцать лет? Разве мне дождаться вольной воды, когда можно будет ловить и на озере и на реке – повсюду? Да кто знает, и через четырнадцать лет как оно выйдет? Успеем ли мы выплатить за эти сети? Как начнут они считать до подсчитывать, небось окажется, что мы должны еще столько же… Хоть бы Васька мой дождался, – вздыхал он, глядя на сына, идущего с удочкой на ту сторону, за хуторок Плонских.
На старое русло и рукав, окружающий кладбищенский пригорок, договор с инженером не распространялся.
– Смотри-ка, для инженера, а ловят, как и раньше никогда не ловили.
Действительно, всюду полно было народу. В более широких местах рыбу тащили неводом, в чаще отцветших кувшинок, широко раскинувших по воде листья, хлюпали наставки. Рыбаки брели по пояс в воде, растягивали бредни под ветками ив, спугивая рыбу, притаившуюся в ямах. Плескались удочки, отяжелевшие от гроздьев дождевых червей, один за другим вздетых на крючок, колебались в воде переметы, растягиваемые на ночь с одного берега до другого. Повсюду чернели верши – в плавнях, заводях, проливчиках, в протоках, в чаще тростника.
– Да как же не ловить? Раньше, бывало, и меньше поймаешь, а в руках больше остается…
– Совсем истребят рыбу.
– Да, и здесь, и там, на реке…
– В реке ее и так немного…
– Все-таки.
– В реке одна мелкота, да хоть знаешь, что для себя ловишь. Хоть есть, что в горшок положить да сварить.
– Воды из года в год меньше, вот и рыбы все меньше.
– Откуда ей там взяться? Здесь, в озере, еще водится. Здесь ее не так-то быстро выловишь.
– За четырнадцать-то лет справятся небось. К тому времени ничего не останется.
– Так что же будет?
– А ничего. Ложись и помирай, – мрачно ответил Павел, глубже погружая весло.
Там, где рукав, впадающий в озеро, раздваивался, вода в реке сверкала широким разливом среди рыжеватых лугов, уже тронутых ночными осенними заморозками. Здесь ловили неводом четыре человека, вся семья Капрынюков. Двое на берегу держали крепкие канаты. Двое с лодки вытягивали канат. По заливу медленно скользил дуб – лодка, выдолбленная из цельного ствола. Дуб описывал широкий круг, медленно приближаясь к плоскому берегу. По илистому дну волочились тяжелые камни, вспахивая нанесенные весенним половодьем песчаные лавы в середине реки. На воде покачивались белые поплавки, завитки березовой коры, светлыми точками отмечая границы круга.
Канаты все более сближались. Лодка направлялась к берегу, волоча за собой уже почти сомкнувшуюся сеть, пока не ударилась о поросший травой пригорочек. Теперь все четверо покрепче уперлись ногами, быстрыми движениями притягивая к себе невод. Сеть появилась из воды. Ячейки ее были затянуты радужной пленкой. Огромная щука подпрыгнула, стремясь от берега к середине, к реке, к спасению. Узкое длинное туловище мелькнуло в воздухе и снова упало в невод, пружинящий, словно сетка над цирковой ареной.
– Живей, живей! – лихорадочно покрикивал Капрынюк-отец.
Сыновья тянули. Павел заехал от воды и несколько раз ударил веслом, отпугивая щуку от краев невода.
Невод было видно почти целиком, всю его широкую, натянутую поверхность, вогнутую в центре замыкающегося круга. Березовые завитки стремительно трепетали. Словно молнии, проносились быстрые щуки, поблескивая на солнце мелкой чешуей. До них уже добирались темные руки рыбаков, проворно хватали их за узкие темные головы и кидали в маленькую лодочку-садок, привязанную к борту лодки. Кое-где в неводе бился радужный окунь, зацепившийся острыми жабрами за предательские веревки. Словно кусочки серебра, мелькала плотва. Мелочь бросали прямо в лодку, где она трепыхалась, хлюпала и металась по мокрому дну. В лодку стягивали и собранные складки невода, и в каждой складке, в каждом углублении таилось туловище щуки. Рыбаки подтягивали невод осторожно, чтобы не прозевать, не дать выскользнуть ни одной рыбешке. Отряхивая невод, они собирали его в лодку, где он вырастал, как мокрый серый ворох сбитых дождем осенних листьев. Старик еще раз наклонился и выбросил в воду ком глины, захваченный неводом со дна.
– Хорошо сошло, – похвалил Павел, глядя на серебряную груду мелкой рыбешки и на полный садок у лодки.
– Да, порядочно… – подтвердил Капрынюк.
Теперь уже можно было похвалить улов – они не собирались забрасывать невод вторично.
– Да, изрядно, да что с того? Для себя, что ли, ловим?
– Что-нибудь да останется, – заметил Павел.
– Ничего не останется, ничего, разве что немного мелочи снесешь домой сварить. Невод-то ведь не наш…
– От инженера?
– От него. Мой давно порвался, пришлось взять. А теперь вот плати – кто его знает, когда выплатишь?
– Осенью на озере будем ловить, язей в этом году сила, вот и выплатите.
– Куда выплатить!.. Свалял дурака – взял этот невод. Как же не взять, даром дает… Черта там даром, пальцы в воде сгниют, пока это «даром» отработаешь.
– Плохо дело…
– Конечно, нехорошо.
– Работаешь, работаешь, а какая польза от этого?
– Как при барщине.
– А чем сейчас не барщина?
– И откуда теперь эти деньги брать?
– Да вот только что, может, поросенка к зиме продашь, что-нибудь останется.
– Большой у вас?
– Пуда на три, больше не будет. Чем его откармливать?
– Почем нынче дают?
– Смотря какая ярмарка. На той неделе во Влуках будет, староста объявлял.
– Пожалуй, и мы соберемся. Баба моя хотела еще подержать его немножко, да куда там… И на соль надо, и на все…
Они задумались, загрустили. Капрынюки очищали невод, собираясь плыть домой. Павел поплыл с наставками дальше. Семенюк за ним.
Рыбу ловили по целым дням. Жнитво окончилось, работы не было. Лошади снова огромными табунами бродили по выгонам и вечером, развевая гривы и топоча неподкованными копытами, бежали в деревню. Коровы паслись на скошенных лугах и на золотящихся короткой соломой стернях, зеленых от сорняков, обрадовавшихся, что хлеба уже не заслоняют от них солнце. Воробьиное просо горело пурпурными и карминовыми звездочками. Кое-где виднелись хрупкие стебли и бледные, вторично зацветшие осенью головки васильков. Сонная тишина нависла над полями, где зеленели уже только полоски картофеля, да и те кое-где начинали буреть. Впрочем, от этого раннего картофеля нечего было ожидать хорошего сбора. Бабьи когти выцарапали из-под стеблей мелкие водянистые клубни, остальные выковыряли ребятишки, которые жгли костры в ночном. Картошка в эту пору была нехорошая – мелкая, редкая, невкусная. Она не давала ни силы, ни сытости. Да и жаль ее было – ведь она могла еще подрасти, окрепнуть, дать вдвое больше пищи. Но ничего не поделаешь – у кого было хоть немного хлеба, у того картошка могла еще дождаться в поле своего времени. Но у кого хлеб погорел на песчаных холмах, вымок в ложбинках, тот уже сейчас, хотя лето еще только начало клониться к осени, ощущал горький вкус предвесенней голодовки. Ситник сейчас никуда не годился, прямо как корка, сухой, лишенный сока. Стебель трескался, жадные зубы вонзались в пустоту с высохшей, как проволока, сердцевиной. Отцвела майна, и женщины уже не выходили в утренние часы собирать мелкие бледно-зеленые зернышки, которые, если их сварить в молоке с водой, имели видимость еды. Да и воды в молоке становилось все больше – коровы доились плохо, пора буйной весенней травы давно миновала. Уже теперь, хотя калина еще стояла в красных гроздьях и листья на деревьях еще зеленели, приходилось рассчитывать, до каких пор хватит сена.
Упали цены на скот – слишком много пригоняли его на каждую ярмарку. Всякому хотелось освободиться на зиму от лишних ненасытных ртов. Немного выручали лишь грибы – ребятишки по целым дням бродили за ними по лесу. Времени у них хватало – школы в деревне не было. И все ели грибы, вареные и печеные на кострах, а были и такие, которые можно было есть сырыми. Единственная же надежда на получение наличных связывалась с продажей кабанчиков.
Во Влуки отправилось множество народу. Ехали на лодках, на подводах, шли пешком, положив свинью на соседскую подводу. С самого рассвета – куда там! – еще задолго до рассвета по всей деревне раздавалось дикое верещание выводимых из хлевов и связываемых животных. Они визжали, как безумные, будоража собак, которые поднимали упорный, бешеный лай.
Стефек подсел на подводу Семенюков. Собственно говоря, ему нечего было делать на ярмарке, но его радовала толпа народу, теснящегося на влуковской площади. Притом он рад был ехать куда угодно, лишь бы сбежать из дому от ворчания матери и мрачного лица Ядвиги, которая все чаще погружалась в свою долгую молчаливую задумчивость.
Он сидел на козлах с самым младшим Семенюком, Владеком. Перед ними тянулась пыльная узкая дорога, полная ухабов, ям, глубоко изрезанная колеями, которые еще с весны вдавились в сырую почву, да так и остались, застыв, словно отлитые в твердом металле… Повозка подпрыгивала, и большая свинья, лежавшая в ивовой корзине, всякий раз сердито хрюкала от толчков.
Их обогнала подвода Капрынюков, и Карий ускорил рысь, словно вид Гнедого, запряженного в соседскую телегу, побудил его к соревнованию. Стефек смотрел на длинную гриву лошади, развевающуюся под изгибом высокой дуги, втягивал в ноздри острый приятный запах лошадиного пота. Как хорошо, что он все-таки поехал! Что веселого дома? Работы теперь немного, уборка хлеба закончена, и мать все чаще ворчит по поводу его частых отлучек, которые теперь уже невозможно оправдать косьбой или пахотой. Между тем безнадежная печаль, которой веяло от старого дома, невыносимо угнетала его. Да еще эта Ядвига – иногда ему хотелось поговорить с ней, так просто, по-человечески поговорить, как-то помочь ей, может, и посоветовать что-нибудь, но из этого ничего не выходило. И вообще она какая-то странная. Вот хоть и тогда, когда он спросил о Петре. Ведь это было так важно, Семен так просил узнать, не оставил ли чего Петр, а она ни слова. Да еще переспрашивает – какой, мол, Петр? А между тем ведь она была влюблена в Петра, любила его, это было совершенно ясно для всех. И вот теперь она мирится с тем, что мать беспрестанно приглашает этого Хожиняка. И сама сидит, слушает, не возражает, похоже, что в конце концов согласится выйти замуж за осадника. Как же у нее обстояло дело с Петром? Конечно, ждать десять лет очень трудно, но все же в голове Стефека не укладывалось, как она могла так быстро забыть того. Ведь его арестовали только прошлой осенью, еще года нет. Удивительный народ эти девушки. И притом брак с Хожиняком означал нечто большее, чем просто замужество. Хотела этого Ядвига или нет, – он означал полный разрыв с деревней.
– Глядите, ходит, ищет, чего не потерял, – сказал Владек, показывая кнутом в пустое поле.
– Кто?
– А этот, из комендатуры.
Стефек поднял голову. По широкой стерне, переходящей у реки в лес тростника, брел Людзик. Его синий силуэт четко выделялся на бледном фоне сжатого поля. За плечами виднелся ствол винтовки.
– Все ищет Ивана?
– Кто его знает! Может, Ивана, а может, и нет… Высматривает, такое его дело. Вчера к Семену заходил.
Стефек беспокойно шевельнулся. Колеса телеги загремели по шаткому мостику, перекинутому через разлившееся болотце, в котором живым огнем горело яркое отражение солнца.
– К Семену? Зачем?
– Да так… Спрашивал, кто теперь ездит на другую сторону да не ночует ли у него кто. Известно, с чем они спрашивают.
Из-за зеленой стены леса выглянула белая башенка костела во Влуках. На лесной дороге громыхание телег стало потише, заглушенное песком и опавшей сосновой хвоей.
– Вон уж и Влуки видать.
– От леса не больше двух верст.
Стройные красные сосновые стволы медленно расступались. Теперь местечко было видно как на ладони, с одной стороны башня костела, с другой – круглые зеленые купола церкви.
Проселочная дорога перекрещивалась с другими, пока все они не слились в широкий тракт, ведущий к реке.
– Эй, давай паром! Па-ро-о-ом!
У въезда на паром собралась уже изрядная толпа народу. Какая-то женщина билась с упрямой тощей коровой, которая ни за что не хотела спуститься с высокого в этом месте берега. Медленно съезжали и выстраивались одна за другой подводы. От противоположного берега отчалил большой паром. Затрещала лебедка, наматывая канат. На пароме суетились трое обнаженных по пояс людей с огромными жердями. Он плыл бесшумно, пока не стукнулся о мостки, толкнувшись в серые края старых досок.
– Помаленьку, помаленьку! У самой морды держи ее, у морды!
Мужики слезали с подвод, осторожно ведя под уздцы лошадей. Загремели под копытами доски парома, гул далеко разносился по воде.
– Куда вы лезете с коровой?
– Помаленьку, помаленьку, все поместятся!
– Не погоняй, а то если конь рванется, он мне весь паром разобьет!
– Эй, бабочки, вот сюда, сюда, станьте себе в уголок, а не лезьте прямо под лошадей!
Три подводы выстроились в ряд на пароме. Теперь посыпались пешие.
– Всех заберу, всех, не толкайтесь!
Стефек стал у высокого борта. Паром медленно оседал, все глубже погружаясь в воду. Линия воды поднималась, раскачиваясь медленными всплесками.
– Готово?
– Готово.
– Ну, айда!
Длинные окованные жерди глубоко погрузились в воду, уперлись в дно, и паром, медленно отчаливая, качнулся, заколебался под ногами. Лебедка затрещала с другой стороны, канат натянулся, и паром медленно, величественно поплыл поперек реки. Снова стукнулся о мостки. Никто не платил – выгоднее было заплатить на обратном пути сразу за оба конца. А у некоторых, может, не было в кармане пяти грошей, они рассчитывали раздобыть их в местечке.
Высокая липовая аллея вела к площади, где было уже полно народу. Плотно сбились телеги, раздавалось лошадиное ржание, крик уток и кудахтанье кур, но весь этот шум покрывался ужасающим, пронзительным визгом свиней. Как раз туда, за площадь, где возле рельсов узкоколейки шла торговля свиньями, и подъехал Стефек с Семенюками. Здесь все шло точно, как часовой механизм. Свиней снимали с подвод, загоняли в стоящую на весах сколоченную из досок «каютку», весовщик писал квитанцию, мужик с квитанцией отправлялся к кассиру, который сидел в своей будке тут же, рабочие грузили свиней в открытый вагон. Никто не торговался, цена устанавливалась заранее.
– По порядку, по порядку!
– Один за другим подъезжайте.
– Куда вы пихаетесь?
– До вечера все успеют!
– У меня две свиньи.
– Ну и что с того? Одна или две, все равно надо очереди дожидаться.
– Почем дают?
– По пятьдесят грошей за кило.
– По пятьдесят? Постойте, сколько же это выйдет за пуд?
– За пуд? А вот сосчитайте…
– По пятьдесят. А помните, бывало, по восемьдесят платили?
– Что по восемьдесят, давали и по злотому!
– Все подешевело.
– Только не то, что приходится покупать.
– Конечно, нет…
– О, глядите, какую здоровенную свинью волокут!
– Пудов на пятнадцать будет, а то и больше.
– А у вас большая?
– Да разве я знаю? Не взвешивал. Пудов пять или шесть будет…
– И так порядочно денег получите.
– Уж там ждут с податями, не беспокойтесь.
– Ой, так, так!
– Медленно что-то двигаются.
– Понятно, пока свешают, пока квитанцию напишут, пока что…
– А тут жара, не приведи бог!
Действительно, солнце палило, словно в июле. Высоко над кронами лип кружились черные грачи, плавая в воздухе над башенкой костела, резкими линиями рисующейся на небе. По обе стороны улочки пестрели лотки с галантереей, с леденцами и конфетами, вокруг них теснились женщины и дети. Вдруг из какой-то корзинки вырвалась курица и с испуганным кудахтаньем побежала между двумя рядами торговок. Дети ринулись в погоню.
– Лови, лови!
– Заходи с той стороны!
– Пролезай под телегой!
– Караул, все горшки побьет!
Курица отчаянно кудахтала, целый фонтан перьев взвился в воздух. Наконец, запыхавшийся мальчонка схватил ее и, красный, потный, торжественно вручил владелице.
– Ишь ведь, и крылья связаны, а ухитрилась выскочить.
– Хоть теперь-то за ней смотрите, а то она еще у вас улетит с грачами.