Текст книги "Скальпель, пожалуйста!"
Автор книги: Валя Стиблова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Молоденькая сестра заартачилась:
– Не возьму. Я только выполняю свою работу. Здесь никто от вас ничего не возьмет.
Она произнесла это так категорично, что старуха пришла в замешательство:
– Это почему так? Я ведь от всей души, зачем обижаться! Или вы думаете, я бедная? Не бедная, денег у меня хватает.
Сестра не выдержала и нарушила безмолвный уговор сотрудников больницы – все старушке высказала. Но, как ни странно, о жалобе та и понятия не имела.
Сначала долго не могла уяснить, о чем идет речь. Докторов вызывали в суд? Из-за ее ожога? Да кто станет обращать внимание на такой пустяк, когда ей спасли жизнь! И главное, спасибо пану доктору, что согласился ее оперировать – иначе бы она сейчас тут не стояла!
Доктор Шейнога изображал всю сцену с большим юмором. Случайно он тогда вернулся в перевязочную в тот момент, когда бабка особенно разошлась. Нахохлилась возле сестры, как воробей, маленькая, но готовая к бою. Размахивала сумкой и на чем свет стоит честила родственничков:
– Ах окаянные! Ведь как обошли! Все им достанется: одной дом, другой сберкнижки… Зятья вокруг меня на задних лапках ходят, а сами жалобы строчат – возмещения захотели! Мало им, ненасытным! Ну погодите, попляшете у меня, паразиты!..
Потом она увидела Шейногу и бросилась к нему:
– Как же вы мне ничего не сказали, пан доктор? Что же я перед вами за человек выхожу? И почему меня на суд не позвали, я бы им рассказала, как было дело!
– Так ведь и ваша подпись там стоит, – отозвалась сестра.
– А как же! Тут-то он самый подвох и есть. Давали мне подписывать, давали… а у меня тогда живот еще не зажил. Сказали, хотят проводить телефон – чтобы их вызывала, когда заболею. Сунули под нос бумажку: «Подпишите вот тут, мамаша». А это, значит, жалоба-то и была. Ну погодите, скопидомы жадные, – ведь завещание пока что у меня!..
За дверями амбулатории ждал плечистый молодчик, поигрывая ключами от машины.
– Вот он, зятек, – указала на него бабка через плечо. – Возит меня сюда автомобилем и хочет отхватить за то хороший куш, когда протяну ноги.
Она бодро вышла из перевязочной и прошла мимо молодчика, словно его и не было. Тот удивленно вытаращился ей вслед, но, видимо, что-то смекнул. Смущенно кашлянул, втянул голову в плечи и припустил за бабкой.
Хотелось бы мне поглядеть, что потом было у них дома. Известно только, что через два дня пришел этот молодчик со своей супругой. Доложились у больничного начальства и начали слезно просить извинения. Никого, мол, не желали обидеть. Полагали, что возмещение получают автоматически, если в больнице с кем что происходит. Неужели могли они думать, что врача с сестрой станут таскать по судам! Разумеется, жалобу забирают. Мамаша на них очень сердится, хотя жалобу подписала сама, да ведь что со старой возьмешь, голова совсем стала плохая.
Нам, впрочем, этого не показалось. В газетах напечатали благодарность персоналу и клинике за самоотверженную работу. Старушка сама ее рассылала. Всех врачей и сестер перечислила поименно. Написала даже: «…пану доктору Велецкому», хотя знала, что он пока только студент.
Жалобу действительно забрали. Прекратилась и работа комиссии. Старуха дошла до самого директора и пригрозила «пропечатать», если кому-нибудь станут давать нагоняй за то, что ее хорошо вылечили. Наконец все утихло. Велецкий через несколько дней получает диплом и поступит работать к нам в клинику. Сестра осталась в хирургии…
Нет, я не то что выгораживаю врачей и сестер и, уж конечно, не бываю к ним снисходителен. Два года тому назад у нас произошел случай, который, вероятно, заинтересовал бы журналиста больше, чем история с рефлектором. Одному из врачей пришлось из клиники уйти, и я сам этого потребовал.
Больная, о которой идет речь, была монахиня. Ее послали к нам неврологи, а приходилась она родной сестрой их секретарше, пани Сатрановой, которую называли Клеопатрой. Сестры ни в чем не походили друг на друга. Одна была напористой, холеной дамой; другая, одетая в рясу, тихой как мышь. Напомнила мне тетю Анежку – в особенности когда, сняв чепец, открыла свои прямые, коротко остриженные волосы.
Я пригласил обеих в кабинет и попросил монашку раздеться. Начался особый ритуал. Она сняла накрахмаленный чепец и приложилась к нему губами. Сняла со лба повязку и так же к ней приложилась. Потом дошла очередь до круглой тугой сборчатой пелеринки, лежащей у шеи, – и с ней она проделала то же.
Я ждал, стараясь не смотреть. Но это мне не удавалось – было что-то завораживающее в ее действиях. Клеопатра сидела в кресле, положив ногу на ногу. При каждой снятой части монашеского туалета вызывающе поглядывала на меня и иронически усмехалась. Наконец не выдержала.
– Ну как вам нравится, профессор? И я на это каждый день должна взирать! Уже неделя, как приехала ко мне, к что ни вечер дает это представление!
Монашка покраснела и покорно опустила серые глаза.
– Ну Марушка… – произнесла она тоненьким голоском.
Сатранова испытывала за сестру неловкость и нарочито громко жаловалась.
– И чего торчит в своем ордене? Сколько раз говорила: «Иди в гражданку – уходят же другие ваши сестры, – живи как все нормальные люди! В наши дни эта ряса твоя – курам на смех!» Так нет, улыбается, как святая Женевьева, и безмолвствует.
– Господь тебя простит, – прошептала монашка и приложилась губами к корсажу, который только что сняла.
Спешит, не хочет меня задерживать. Старается поскорей выпростать худые ноги из-под множества нижних юбок.
– Вы только посмотрите на ее колени, – снова наседает Клеопатра. – Видели вы когда-нибудь такое?
Не видел. Действительно, я никогда не видел ничего подобного. У монашки на коленях мозоли, величиной с детскую ладонь. Сатранова стала нервно нашаривать в сумочке сигареты.
– Заболела она от этих молений, от этой жизни бессмысленной…
На конце фразы голос ее жалобно надломился. Еще расплачется тут у меня… Сигареты она не нашла. А может быть, решила, что закуривать здесь неудобно. Я протянул ей портсигар, который держу для гостей. Веки ее благодарно затрепетали, когда я поднес зажигалку.
– Мы с ней деревенские, пан профессор, – стала она изливаться мне в неподдельном волнении. – Обе ходили в костел так только, чтобы люди не оговорили. Анда – да, тогда мы еще ее звали Аничка – была хорошенькая как картинка. Был у нее парень, могла бы иметь мужа и детей… И вдруг задумала идти в монастырь… теперь вот – сестра Бенедикта. И по сей день не знаю, что с ней тогда приключилось!
– Пану профессору это неинтересно, – прошелестела монашка.
Секретарша с видом оскорбленного благодетеля затянулась сигаретой. Я встал и приступил к осмотру. Узнал, что Бенедикта уже два года глуха на одно ухо, что у нее головокружения и иногда по утрам рвота.
– Потому что не бывает на воздухе, – осторожно промакивала нижние веки платочком Сатранова. – Все стоит на коленях в часовне. Разве так можно? Наверняка у нее чахотка…
Монахиня лишь отрешенно улыбалась. Сказала мне, что служит в приюте для малолетних калек, там она очень нужна, но уже не успевает делать столько, сколько прежде: быстро утомляется.
Прочитываю данные неврологического обследования, просматриваю снимки. Сомнений нет: опухоль, исходящая из слухового нерва, – без операции не обойтись. Сказал это им. Клеопатра заплакала, Бенедикта осталась невозмутимой. Заверила меня, что на все согласна. Потом постаралась утешить сестру.
Мы приняли больную в клинику и подготовили к операции. Я хотел провести ее сам. Опухоль была обширная и доходила до мозгового ствола – иначе операция могла бы считаться обычной. Перед операцией у пациентки поднялась температура, и я решил ее немного отсрочить.
Как раз в эти дни меня попросили проконсультировать больного за пределами республики. В спешном порядке выправили паспорт, взяли билет на самолет… Я, как всегда перед отъездом, сделал обход в клинике и совершенно четко объявил, что сестру Бенедикту буду оперировать сам, сразу по приезде – дня через два-три.
Когда я, возвратившись, появился на пятиминутке, врачи меня встретили непонятной растерянностью. Румл пространно докладывал о несущественных производственных делах, словно никак не мог заставить себя перейти к вопросу о пациентах. С ним рядом сидел Волейник – врач, которому я никогда особенно не симпатизировал. Не потому, что он был неловок (таких хирургов, к сожалению, немало), но он вдобавок был обидчив и самовлюблен, не желал слышать никаких замечаний в свой адрес. В теории он разбирался, но ведь у нас этого недостаточно. Если ему указывали на ошибку, начинал щеголять знанием анатомии. Всегда силился доказать, что прав был он, – не допускал и мысли, что работал плохо. Доценты не хотели, чтобы он им даже ассистировал. К самостоятельной работе мы его не допускали, боялись, как бы он чего не натворил.
Несколько раз я прямо ставил перед ним вопрос: надо ли, чтобы он работал дальше в этой области? Ему не хватало смелости, находчивости, да и руки были неловкие, но этого-то он как раз и не желал признать. Считал, что я отношусь к нему предвзято и не даю возможности расцвести его талантам.
На пятиминутке в тот раз он был чем-то подавлен. Не вылезал с комментариями, как имел обыкновение. Я не вытерпел и, перебив затянувшееся сообщение Румла, спросил напрямик что произошло в клинике, пока я отсутствовал?
Главврач толкнул Волейника локтем:
– Говори сам!
Волейник кашлянул и сдавленно произнес:
– Мне пришлось прооперировать сестру Бенедикту…
Я замер. Лицо у Волейника было бледно и хмуро.
– Почему нельзя было подождать? У нее поднялась температура, я намеренно отложил операцию. Вы же прекрасно знаете, что я хотел провести ее сам.
Хоть я и сдерживался, прозвучало это весьма резко.
– Наступило ухудшение, – объявил он. – Сонливость и рвота. Я боялся, что нарастает отек мозга, потом это было бы много сложнее.
Румла прорвало:
– Она на аппаратном дыхании, профессор, – наверно, уже не спасти. Он это сделал в тот же вечер, в пятницу, как только вы уехали! Я говорил ему, что следовало посоветоваться со мной…
Главврач немилосердно его передо мной унизил, что среди медиков бывает крайне редко. Румл еще и теперь бледнел от бешенства при мысли, что Волейник предпринял такое на свой страх и риск. Мне сразу стало все ясно. В пятницу старшим в хирургической бригаде оставался Волейник. Решил, что невриному слухового нерва осилит. А если скажет, что состояние больной ухудшилось, никто его особенно не станет упрекать. Воспользовался случаем, короче говоря.
– Да с кем я должен был советоваться? – вспылил он. – Вечером в пятницу доценты поразъехались на дачи…
– Я никуда не уезжал! – почти выкрикнул Румл. – Вы легко могли в этом убедиться – я всем говорю: звоните в любое время.
– Никого из доцентов тут не было, – повторил Волейник упрямо, словно хотел одновременно подчеркнуть, что главврач не то лицо, с которым ему подобало советоваться. – Пациентке угрожал отек мозга, наблюдалась спутанность сознания… – твердил он свое и призывал в свидетели других врачей, которые с ним дежурили.
Доктор Гавранкова – ее теперь тоже нет в клинике – неуверенно кивнула. Вторым был доктор Зеленый. Он молчал. Когда я прямо обратился к нему с вопросом, многозначительно пожал плечами.
Я скрепя сердце выслушал ход операции. Волейник был убежден, что не сделал ни одного промаха. Опухоль, правда, оказалась большой, но он удалил ее всю. В какой-то момент у больной начались судороги и стало падать давление.
– Вы, видимо, задели ствол…
– Ни в коем случае, – заявил он, – просто там был большой отек и около ствола операционное поле не просматривалось, мы долго проводили гемостаз.
– Если вы правильно провели резекцию, почему больная на аппаратном дыхании?
– Она не очнулась после наркоза, а начались судороги.
– Они у нее и сейчас, несмотря на противоотечную терапию, – бесстрастно вставил Кртек. – Идет какой-то процесс. Там, надо думать, кровоизлияние, возникшее в ходе вмешательства.
– А может, стоило бы посмотреть, что там такое? – заметил я Кртеку осторожно – чтобы это не прозвучало как упрек.
– Нет, состояние очень тяжелое. Температура повышается – видимо, поврежден ствол.
Я тут же пошел посмотреть на Бенедикту. Уже издали слышался размеренный шум респиратора. Экран монитора показывал, что сердце функционирует нормально, хотя пульс частил. Больная лежала недвижно, бессильно вытянув руки и ноги. Но через определенные промежутки времени конечности начинали напрягаться, словно под действием невидимой силы. Мы знали, что это значит: стволовые судороги. В ране, безусловно, неспокойно. Происходит что-то такое, с чем организм самостоятельно справиться не может.
Я поднял ей веки. Серые глаза под ними остались невидящими, зрачки не реагировали на свет. Температура приближалась к сорока.
– В легких хрипы, начинается пневмония, – доложила анестезиолог.
Врачи стояли возле меня молча. Прямо напротив – Волейник. Взгляды наши встретились. От самоуверенности в нем не осталось и следа. Узкие губы плотно сжаты, на лбу под редкими волосами – капли пота.
– Я удалил всю опухоль, – лепетал он. – Пограничные образования были залиты кровью, но я не касался стволовых структур. Повреждение могло произойти рефлекторно…
На душе у меня кошки скребли. Он униженно опустил голову. Стало немного его жаль, но поддаваться такому чувству не следовало. Он мечтал стать великим хирургом и ради этого готов был, кажется, на все. Учил теорию, засиживался допоздна. Я как-то слышал от врачей, что с женой он живет плохо. Бывает, не ложится до утра. Дома у него целый шкаф набит схемами, начерченными от руки. Ничто ему не помогало. Зажимы и клипсы не держались, кровотечение вовремя не останавливалось – не дано было ему овладеть хирургической техникой.
Сестра Бенедикта умерла через день после моего приезда. Приходила Сатранова – поплакать и поблагодарить: ведь сделали мы все, что было в наших силах. В этом заключалась доля правды. Сделали все, что было в силах Волейника.
Вскрытие произвели на следующий день. Посмотреть пришли все. Опухоль была действительно убрана целиком. Она заполняла весь мосто-мозжечковый угол и давила на мозжечок и на ствол. Вмешательство Волейника было слишком радикальным. Кровоизлияние проникло глубоко в мост мозга и угнетало жизненно важные центры.
Я старался быть объективным. Разбирал операцию со всех сторон. Могло такое повреждение ствола произойти у меня? – задавал я себе вопрос. Полагаю, что нет. А у других врачей? Не знаю. Большинство из них, надо думать, нашлись бы в создавшемся положении, но, конечно, не все. Среди таких был и Волейник. Судить о подобных вещах нелегко. Ведь даже в общей хирургии – один удалит желчный пузырь хорошо, а другой не сможет сделать этого так же безупречно. Врачи бывают разных категорий. Руководитель должен в этом разбираться. И если надо, принимать решение: не годен для такой работы – уходи. Слишком тут много ставится на карту.
Вечером того дня, когда производилось вскрытие, я долго говорил с Иткой. Все рассказал и попросил совета. Волейник не умеет оперировать. Как мне с ним быть? Я говорил себе: Итка человек прямолинейный – сразу подскажет справедливое решение. Но это оказалось непросто. И мы неожиданно коснулись проблем, о которых я и не подозревал.
Когда я в тот вечер вернулся домой, Итка стояла у гладильной доски. Рядом была куча белья. Скорее по привычке, я спросил, нельзя ли найти кого-нибудь, кто бы выгладил это вместо нее.
– Попробуй, – сказала она, и в голосе ее прозвучала необычная усталость. – Если удастся, с удовольствием поручу это кому-нибудь еще.
Мне стало грустно, потому что в Иткином ответе не было и тени обычной для нее красивой и веселой иронии.
– Оставь, – убеждал я ее. – Сделаешь в другой раз. Мы можем ненадолго куда-нибудь отъехать и пройтись пешком…
Она посмотрела на меня долгим взглядом и покачала головой. Окно в кухне было распахнуто. В палисаднике, между корпусами домов, зеленел кустарник. Ветер поигрывал ветками отцветших черешен, последние белые лепестки снежинками порхали в воздухе. И вдруг до меня дошло:
– Ой, Итка, мы в первый раз за все годы не были в нашем черешневом саду!..
– Во второй, – уточнила она. – В первый раз – шесть лет тому назад, когда ты уезжал на конгресс в Сан-Паулу.
Упрек был основательный. Потому что тогда, шесть лет назад, на то была причина, а теперь ее не было. Но Итка сказала это не в укор – так, между прочим.
Меня это совсем обескуражило.
– Почему ты мне не напомнила?
Она пожала плечами. Послюнявила палец и коснулась утюга. Потом разложила на гладильной доске мою пижаму.
– Почему не напомнила, Итка? – повторил я, и голос у меня, наверно, был такой несчастный, что она не смогла отмолчаться.
– Думала, ты на всю эту романтику уже плюнул и мы для этого, по-твоему, стары.
И опять никакого упрека – только голосок, тонкий как волосок. Но как раз это было для меня невыносимее всего. Я взял у нее из руки утюг и выдернул шнур.
– Мне, честное слово, очень жаль, – сказал я. – Ты даже не представляешь себе насколько! Кто это тут старый, скажи пожалуйста! Ты сама знаешь, что это чушь!
Когда-то я ее про себя называл: «девушка с бархатными глазами». Они и теперь такие, но возле них – паутинки морщин. И круги, потому что Итка порядком изматывается. Даже веки отекшие. Я испугался. Мне как-то не приходило в голову, что Итка может быть больна. Она вообще-то делала когда-нибудь кардиограмму?
Итка засмеялась. Воткнула опять вилку в розетку.
– Лиса ты старая. И ничего тебе не жаль. Нисколечко. Впрочем, у тебя есть возможность исправиться.
– Серьезно? Каким образом? – включился я в игру.
– В горах черешни только еще зацветают. До воскресенья обязательно распустятся. И если выехать куда-нибудь за Турнов, можно в конце концов на них наткнуться.
Работы у меня было пропасть. Предстояло закончить, учебник, подготовить доклад для международного конгресса, а в клинике ждал целый ряд тяжелых случаев, которые я не мог доверить другим. И все-таки я постарался не протестовать.
– Великолепная идея, – сказал я. – Во что бы то ни стало так и сделаем. До следующего мая нам это зачтется?
Она удовлетворенно кивнула.
Так мы покончили с тем маленьким недоразумением, и обещание свое я потом выполнил. Однако же беседа наша у гладильной доски этим не завершилась.
Договорившись о прогулке в горы, я спросил ее мнение о Волейнике. Сначала она высказалась сдержанно; сказала, что сама не знает, как бы повела себя в подобных обстоятельствах. Потом, поняв, что я таким ответом не удовлетворяюсь, напомнила мне имя одного хирурга, недавно получившего премию Пуркине за разработку нового операционного метода.
– Ну разумеется, я хорошо его знаю. А что у него общего с Волейником?
– Мы занимались вместе в семинаре. Когда нас в терапии учили делать инъекции, после него у людей оставались огромные синяки. В вену он вообще не мог попасть.
– Если вы занимались вместе в семинаре, я бы его там видел.
– Ты его видел. И один раз даже выставил из перевязочной – такой он был неловкий.
Вспомнить, что когда-то его учил, я, хоть убей, не мог. Но начал постигать, к чему это рассказывает Итка.
– Однажды ваш амбулаторный хирург доверил ему вскрыть нарыв на пальце. Это был ужас. Хирург потребовал, чтобы тот обещал никогда не брать скальпеля в руки.
– Ну и он обещал?
– Нет. Стал ходить на патологию.
– Значит, идея была неплохая.
– А теперь вот заработал себе имя в хирургии, – сказала Итка. – Что, если и Волейник ваш такой же одержимый?
– Одержимости у него хоть отбавляй, но оперировать как надо он уже не будет.
– Видимо, да. Потому что ты не допускаешь его к настоящей работе.
– Не допускаю. Я за своих больных несу ответственность.
– Это, конечно, – сказала она, – но ведь не вечно же ты будешь держать скальпель. Есть операции, которые ты позволяешь делать разве только Кртеку и, как редчайшее исключение, еще кое-кому из доцентов. А вот такая Гладка, скажем…
– Что тебе о ней известно?
– Многое. Ведь и она хотела как-то себя проявить…
Я начинал раздражаться.
– Она просила тебя оказать протекцию?
– Да нет. Она сама прекрасно понимает, что время ее упущено и уникального хирурга из нее не выйдет. Но мысль, что и она могла достичь чего-то, если б не стеснять ее возможностей, всегда будет ее мучить.
Кровь во мне закипела.
– Так думает любая женщина, и почти ни единой не дано чего-нибудь достичь. Хирург – это не терапевт. От него требуется нечто большее, чем повседневная рутина. Он должен уметь полностью забыть себя, свои недуги и то, что несколько ночей не спал, и даже то, что у него жена и дети…
– А в данном случае внуки…
– А в данном случае внуки, – повторил я механически.
Но, взглянув в глаза Итке, увидел прежние искорки иронии, которые меня сразу отрезвили.
– Да нет, я знаю, вам, конечно, тяжелей, – признал я. – Но одним этим всего не объяснишь. Поэтому-то женщина-хирург такое исключение? Что им мешало бы работать так, как мы? Стоит только захотеть! Могли бы отрешиться от всего и посвятить себя любимому делу…
Она выключила из сети утюг и села.
– Думаешь, это удалось бы, скажем, мне?
– Конечно, – убежденно сказал я. – Когда ты проходила у нас практику, руки у тебя были замечательные, честно. Я даже одно время думал, ты станешь работать со мной в хирургии.
– Честно? А ты уже не помнишь, как все было?
Ну разумеется, я помнил. Итке сначала дали место патологоанатома. А через несколько месяцев она перешла в хирургию, но не к нам – в нашей клинике не было вакансии. Затем представилась возможность устроиться в неврологическое отделение у нас. Помню, мы долго обсуждали, стоит ли переходить. Потом она решила, что так будет лучше. Хотели иметь детей, и жизнь была не очень легкой. Мне казалось, она ушла из хирургии, в общем-то, спокойно.
Я молчал.
– Вспомни-ка, – снова повела она атаку, – тебя бы в самом деле так уж и обрадовало, если б я осталась в хирургии?
– Почему нет? – сказал я не совсем уверенно. – С детьми ведь можно было подождать…
– Сколько? Годик, другой или лет пять? Ты думаешь, мне это помогло бы?
– Не знаю. Может, мы вообще не заводили бы детей. Бездетных пар сколько угодно – мы были бы не первые и не последние.
Батюшки, что тут поднялось! Глаза по плошке, рот – как у маски античной трагедии!
Не заводили бы детей? И ты бы с этим примирился? Когда ты в парке никогда не мог пройти спокойно мимо малыша!..
– Что ты мне хочешь доказать, Итка?
– Да ничего. А только… Ты не обо всем еще знаешь, хотя мне в это теперь слабо верится. Например, что на свете ничто так не увлекало меня, как профессия хирурга. Может быть, даже больше, чем твоего Волейника. Но у меня вдобавок были к этому способности. У нас тогда все были «на подхвате» по меньшей мере год, разве что аппендицит когда доверят. А меня Мотичка допускал ко всему. Даже желчный пузырь два раза удаляла. А он мне только ассистировал.
– Мотичка, твой благодетель! – начал я над ней подтрунивать. – Еще вопрос, по какой причине он тебя ко всему допускал. На первом же году – довольно подозрительно!..
Итка вспыхнула:
– Я и тогда уже понимала, что перед тобой не стоило этим хвастаться! А как я была счастлива! Еле удержалась, чтоб тебе не рассказать.
Это признание меня пристыдило. Я взял ее руку:
– Я и теперь еще об этом сожалею…
– Ничего ты не сожалеешь. Уже тогда ты должен был понять, что значила для меня хирургия и чего мне стоило от нее отказаться.
– Я думал, главное для тебя – семья, как для десятков других женщин-врачей. Может, скажешь, ты не хотела детей?
– Детей хотели оба. И одному из нас пришлось для этого кое-чем поступиться.
Мы молча и удивленно посмотрели друг на друга. Почти как встарь, когда вели одну из своих нескончаемых полемик и чувствовали вдруг, что продолжать больше невмоготу. Но только наши давние споры никогда не касались вопроса о том, кто из нас двоих имеет больше права на самостоятельную творческую работу, а кто должен этому принести в жертву себя. Итке такая мысль пришла одновременно со мной.
– Прости, я никогда бы не сказала тебе этого…
Перед ее покорным самоотречением я опустил глаза.
– Ты имела полное право сказать.
Мной овладело уныние и грусть. Я вдруг увидел наше прошлое ее глазами. Ничто на свете так не увлекало ее, как профессия хирурга. И все-таки она ни разу мне об этом не сказала. И я прекрасно знаю почему. Я бы старался сделать ее мечту осуществимой – стал бы делить с ней дома все обязанности. А это для меня явилось бы невосполнимой тратой времени. Чего бы в таком случае я теперь достиг?
Итка верила в меня. Поставила на мою карту все, пожертвовав и своей личной долей. И такое решение приняла самостоятельно – без всякого давления с моей стороны. Как странно, что только теперь я это осознал. Я шел к своей цели напролом. Итка была моложе – я недооценил ее возможностей. Встретил тогда ее решение как само собой разумеющееся, меня оно устраивало – пожалуй, и она так это расценила. Ну и потом… приятный самообман: семья и дети – вечный удел женщин! Как эта догма, в кавычках, должна была ей приесться!
Итка складывала белье. Мои рубашки были отутюжены до последнего шовчика. Она ничего не умела делать тяп-ляп. Не будь меня, она, возможно, стала бы отличным хирургом. С ее прозорливостью и хваткой… Она и дома отлично со всем справлялась – даже и с тем, что в иных семьях – непременная обязанность мужчины.
Прикрываю веки и вижу ее у того же стола. Складывает прямоугольники детских пеленок. Отрывается от этого занятия и идет разогревать мне ужин. Она всегда старалась приготовить мне горячую пищу. Нередко я очень задерживался, а она всегда ждала. Иногда занималась чем-нибудь по хозяйству, иногда читала специальный журнал или книгу…
Я был не прав, думая, что все женщины отказываются от своих планов с легким сердцем, потому что их больше интересует семья и дом. Часть из них поступает так ради любви – хоть это и звучит сентиментально. И многие ради нее готовы жертвовать своим призванием. Как идиотски глупо было то, что я сказал сегодня Итке. Ее-то уж никак не отнесешь к числу тех, которым не дано было чего-нибудь достичь.
Для подлинной эмансипации мы еще не созрели. У нас когда-то был хирург, жена которого училась на кафедре терапии в аспирантуре. У них был маленький ребенок, и все заботы, связанные с ним, они делили пополам. Однажды, когда ребенок заболел, коллега наш остался дома по больничному листу. Возражать я не мог. Секретарша принесла соответствующее указание, а я не знал даже, что он имеет такое право. Встретил я это без особого энтузиазма. А все наши хирурги в клинике дружно подняли его на смех. Даже Гладка присоединилась, хотя она, казалось бы, должна была его понять. Теперь жена этого хирурга кандидат наук, но он работу в клинике оставил, устроился в медпункте и ходит к нам только в неделю раз – дежурить.
Итка уже перестала сердиться.
– Когда я пришла вчера за продуктами, – стала она рассказывать, – за мной встали две модные дамочки. Обсуждали какую-то статью в журнале. Интервью с женщиной – профессором университета. Когда ее спросили, как она все успела – так далеко продвинуться в науке и вырастить троих детей, – она ответила: «А это потому, что у нас была Катенька. Дальняя родственница, которая с нами жила. Она вела хозяйство и воспитывала детей». Дамочки смеялись. «Так это Катенька сделала из нее профессора, – сказала одна. – Была бы у меня такая Катенька, я бы теперь тоже была профессор!»
Я громко рассмеялся.
– Не смейся, – одернула меня Итка. – Может, из нее и правда вышел бы профессор. Не из нее, так из другой какой-нибудь. Занятнее всего, на мой взгляд, что над этим смеялись сами женщины. Женщина, занимающаяся серьезным делом, не по душе остальным. Тут как-то выезжаю из гаража, а на тротуаре – тихая такая старушка. Увидела меня, нахмурилась и говорит: «Ты бы лучше кастрюлями занималась!». – «Вот приеду домой и начну заниматься», – отвечаю ей. Нет ведь, не успокоилась, косилась на меня, как ведьма.
В тот вечер мы уже не возвращались к этой теме. Итка стала готовить ужин. Поговорили мы с ней, поговорили, а как мне быть с Волейником, осталось неясным.
Что, если у него действительно недоставало возможностей развиваться? Быть может, и других следовало шире привлекать к тяжелым случаям. Но что касается Волейника, тут меня не устраивало и другое. Безответственность. Решиться на такую операцию без совета и поддержки более опытного коллеги он не имел права.
Я сказал об этом Итке, но она пожала плечами:
– Если состояние пациентки ухудшилось и операция представлялась ему необходимой…
– Не верю, что оно настолько ухудшилось. Он, безусловно, мог себе позволить подождать.
– А как ты ему докажешь? Обвинишь во лжи?
Нет, этого я не могу. Волейник, может быть, внушил себе, что вмешательство необходимо. Тогда ведь он имел право ослушаться моего распоряжения. Я не знал, что мне делать.
Через неделю было традиционное совещание с патологоанатомами. Люди других профессий даже не подозревают, что мы получаем за свою работу оценки по пятибалльной системе. Пациент умер, диагноз поставлен правильно, а что же операционное вмешательство?.. Сидим мы большей частью совместно с неврологами на «скамье подсудимых». Патологоанатомы – строгие присяжные. Аттестуют нас от пятерки до единицы, как в школе.
Первым в тот раз обсуждался случай абсцесса мозга. Неврологи правильно определили гнойный очаг в переднем отделе левого полушария. Румл сделал пункцию и удалил весь гной. Осталась только полость с капсулой. Больной, однако, не шел на поправку, температура держалась. Рентгеновские снимки ничего плохого не показывали. Но больной все-таки скончался при симптомах общего сепсиса.
Неврологи написали: «Не исключены дальнейшие мелкоочаговые абсцессы мозга, которые не удалось обнаружить». Так оно и оказалось. В обеих затылочных долях были еще мелкие очаги. Патологи были неподкупны, поставили неврологам тройку, потому что те не диагностировали очаги в затылочных долях.
Затем шли два случая опухолей мозга. Обе были очень обширны, и обе мы сначала хотели признать неоперабельными. У первого больного вмешательство прошло успешно, но потом в раневом канале открылось кровотечение. Вторая опухоль была метастазом карциномы легких. «Высшая аттестационная комиссия» поставила нам пятерку.
Следующей на повестке дня стояла сестра Бенедикта. Патологи уже заранее набычились. Не любят они Волейника – всегда со всеми полемизирует. Одно время подвизался в гистологии и считает, что разбирается во всем.
На сей раз к полемике подготовились, хоть времени на это оказалось очень мало. Показывают диапозитивы, где виден ствол головного мозга с просвечивающей темной кровью. Кроме фотографий, у них еще гистологические препараты. Видно, что кровоизлияние захватывает половину моста.