355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валя Стиблова » Скальпель, пожалуйста! » Текст книги (страница 3)
Скальпель, пожалуйста!
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:13

Текст книги "Скальпель, пожалуйста!"


Автор книги: Валя Стиблова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Главврач внезапно хлопает в ладоши:

– Наших сотрудников прошу немного задержаться – небольшое производственное совещание.

Все взглядывают на часы. В операционной ждут пациенты. Румл действительно говорит очень сжато: о новой форме статистики злокачественных опухолей, об экономии лекарств и перевязочного материала, о выдаче пропусков при посещениях в неустановленные часы. Я слушаю вполуха. Невольно возвращаюсь мыслями к обширной опухоли гипофиза, которую сейчас буду оперировать. Пациентка почти слепа, обратилась за помощью поздно. Опухоль вросла в переднюю черепную ямку, работа предстоит большая. Подходить придется лобным доступом – операционное поле будет более широким.

– Статистические таблицы заполняют неточно, – повышает Румл голос, потому что некоторые начинают потихоньку заниматься посторонними делами. – В том месяце положение в нашей клинике было хуже, чем в других. Врачам, которые относятся к этому недостаточно серьезно, директор будет снижать оценку за выполнение личных обязательств.

Принимается это без возражений – быть может, потому, что здесь сижу я. Незаметно оглядываю своих коллег. Один измотанней другого. Румл уж совсем седой. Когда он успел? Еще недавно была шевелюра соломенного цвета, а теперь оплешивел, как старый волк. У Гладкой сами собой опускаются веки – должно быть, после ночного дежурства. Она всегда говорит: «После дежурства я как выжатый лимон. Никуда не денешься – возраст». Действительно у нее такой вид. Курит сигарету за сигаретой. Даже у Зеленого под глазами круги. Сидит, флегматично уставившись в стол. В семье у него маленький ребенок. Говорят, набирает дежурства специально: дома удается поспать еще меньше, чем в клинике.

После совещания пойдут оперировать. Окончив, ненадолго вытянутся в ординаторской на диване – и сядут за пишущие машинки. Документации всякой невпроворот, и никто ее за нас не сделает. Секретарша едва справляется с официальными бумагами, врачи все пишут сами: протоколы операций, сводки, статистические подсчеты, истории болезней…

Не будь меня, они давно бы уже послали Румла куда подальше. Главврач это знает и потому рад, что я здесь. Мне ясно, что статистику они и дальше будут вести неточно, а директор никому оценки за выполнение личных обязательств не снизит. Сейчас разойдутся по своим местам, и каждый станет выполнять работу за двоих. Плюнут на время, забудут, что отдежурили ночь… Люблю я их.

В комнату, где мы заседаем, проскальзывает операционная сестра. Та, новая, Гедвика, красивая девица с точеными ногами. Сестры в большинстве своем остались при мини-юбках. Доктора демонстративно оборачиваются, ожили. А она проплывает лебедью – знает себе цену.

– Пан профессор, вас к телефону.

Встаю. Понимаю, что зря меня беспокоить не стали бы.

Звонит Итка. Обыкновенно, когда у них в неврологии что-нибудь срочное, переговоры со мной ведет только она. Объясняет мне, что у них в клинике больной с большой сосудистой аномалией. Она сейчас как раз смотрит на ангиограмму – оперативное вмешательство не терпит отлагательств. Было бы хорошо, если бы это обсудили на сегодняшней конференции.

– А нельзя подождать до следующей? – защищаюсь я. – У нас график забит до предела!

Она отказывается меня понимать. Аномалия огромная, и времени терять нельзя.

– Видишь ли, если она слишком велика, то уже это само по себе… – тяну я.

– Разумеется. Я знаю, что для операции предпочтительны меньшие. Да только…

– Что «только»? Если б ты знала, как тут все сложно… Я уже не могу требовать от врачей большего.

– Понимаю. Можешь мне не рассказывать. Да только… это ведь Микеш.

– Какой Микеш?

– Сколько ты знаешь Микешей?

– Микеш из интерната Главки?

– Он самый, – подтверждает она. – Вы его звали Митей.

– Откуда ты знаешь, как мы его звали?

– Да уж знаю. Может кто-нибудь прийти с его историей?

– А сама ты не можешь?

– Нет, у меня амбулаторный прием. Вот что, – произносит она приглушенно – должно быть, не хочет, чтобы ее слышала сестра, – придет, наверно, наш доцент. Ему не терпится показать вам эти снимки лично.

– Я счастлив!

И снова она ратует за то, чтобы взять Митю пораньше. У него уже что-то вроде вялого паралича руки и начинает двоиться в глазах. Как бы не началось кровотечение.

– Ну ладно, пускай доцент приходит прямо сейчас, – говорю я.

И, не утерпев, добавляю:

– А как вы узнали, что он был со мной в интернате? Он спрашивал про меня?

– Не думаю, да и какое это имеет значение, – нетерпеливо перебивает она. – Только, пожалуйста, не отказывай ему сразу. Взвесьте все. Вспомни, сколько аномалий ты оперировал, и большей частью успешно…

– Ну, насчет большей части ты преувеличила, я тебе покажу цифры, сейчас я как раз делаю таблицу для конгресса.

– Ну, поступай как знаешь. Просто я думала…

– Я понимаю, товарищ по интернату, но пойми, я сначала ведь должен увидеть!

Иду назад к врачам. Митя… Внешность молодого Вертера, меланхолическое бледное лицо, темная волнистая шевелюра. И характер был романтический. Писал стихи, некоторые даже печатали. В интернат пришел позже меня. Учился на философском. Мы некоторое время жили вместе. Потом ко мне переселился Поличанский, тоже медик, нам было удобно вместе заниматься. А Микеш как раз договорился с Фенцлом – они прожили в общей комнате до самого закрытия интерната. Ни один из них не успел тогда завершить курса: пришла оккупация, и все полетело к чертям.

Врачи меня ждут: производственное совещание кончилось. Приношу извинения, должен их ненадолго задержать. При слове «аномалия» покорно садятся. Я знаю, что они думают. «Аномалия – конек шефа!» Вижу по ним, что случай их не очень заинтересовал.

Танцующей походкой вошел доцент Хоур из неврологической клиники. Итка любит его копировать. Берет молоточек двумя пальцами и встряхивает головой:

«Студенты, неврологическое обследование должно выглядеть эстетично. Молоточком проверяют рефлексы, а не забивают гвозди».

Он приветствует нас преувеличенным поклоном, пространно извиняется, что должен нас немного задержать. Наконец достает снимки. Врачи уже не кажутся индифферентными. С любопытством сбились возле негатоскопа. Видим образование, похожее на светлый клубок. От него вьются приводящие и отводящие сосуды. Наш рентгенолог показывает нам сосуды, которые, очевидно, питают аномалию. Молчим. Всем ясно, что ситуация неразрешима.

Первое слово за мной. Нерешительно говорю:

– Ужасно она большая. Нечто подобное я оперировал два года тому назад, и это было невероятно сложно…

– Убрать ее полностью просто невозможно, – полагает Кртек.

– Слишком глубоко она залегает, уже в одном этом серьезный риск… – поддерживает его Румл.

Суждение Гладки особенно категорично.

– Бессмысленно, – говорит она. – Там уж наверняка атрофия прилегающей ткани. А если вспомнить, что это лобная и височная доли…

Хоур встряхивает головой и патетически возвышает голос:

– Но у него ни малейших нарушений высшей нервной деятельности, атрофии серого вещества безусловно нет. Он высокоинтеллектуален, я сам его обследовал. Мы с ним немного поговорили на французском. Это его область. Он даже читал мне в оригинале Вийона, Элюара…

Румл лукаво подмигивает Гладке и ухмыляется. Наверно, думает: «Мне бы его заботы!..»

Я действительно не знал, как поступить. Мы снова просматривали снимки один за другим, снова взвешивали все «за» и «против». Брать этот случай решительно никому не хотелось.

Доцент глядел на нас с укором.

– Хорошо, если бы удалось ему помочь, – сказал он тихо. – Он превосходный человек. На операцию пойдет спокойно. Просит только раньше времени не говорить жене.

Я обещал, что приду посмотреть Микеша еще сегодня, потом решим, что делать.

– Он будет рад, – сказал мне на прощание Хоур, – говорит, он вас знает – в студенческие годы жили в одном интернате, но сам к вам обращаться не хотел.

Этого только недоставало! Всем стало ясно, что, не будь особых обстоятельств, я этот случай отклонил бы. Но тут был Митя. Он стоял у меня перед глазами, когда я шел в операционную и после – когда мылся перед операцией на гипофизе. Я представлял его себе все более явственно и живо. В самых разных видах, каким я его знал: в рубашке апаш и с гитарой, в толстом свитере с кашне вокруг шеи (он был не закален, а в интернате топили экономно) и даже в фехтовальном костюме. Ловкостью и силой он не отличался, а фехтование просто не любил, но спортивные тренировки были необходимым условием для получения стипендии, учрежденной Главкой.

Я невольно улыбаюсь. Представляю себе, как мы стоим с Митей друг против друга, а фехтмейстер отдает нам приказы, сбиваясь на родной польский язык:

«Маски на глову, маски на вниз».

Митя при этом ужасно томится. Стремительные, четкие движения – не его стихия. Когда кончаем, с кислым видом стягивает капюшон:

– И почему я не пошел в семинарию?..

А я шлепаю его рапирой и подсмеиваюсь:

– Где твоя твердость духа, рыцарь Главки?

Он, не стесняясь в выражениях, посылает меня куда подальше – для семинарии он еще явно не созрел – и собирается на свидание. Брюки мы из принципа не гладили, а клали на ночь под матрас. Митя настроен романтически, должен преподнести барышне хоть букетик фиалок. А так как денег достать негде, продает обед. Но есть-то ему хочется, и он идет к табльдоту «мародерствовать». Это очень просто. Садишься на освободившееся место, где кто-нибудь оставил на тарелке два-три кнедлика. Потом протягиваешь ее интернатскому служителю пану Дробилкову. Говоришь, что хотел бы добавку соуса и еще один кнедлик. И на подъемнике поступает к тебе целая порция.

Мы постоянно хотим есть. Поднимаем шум: «Что это за ужин? Две сухие сардельки и кусок хлеба!..» Митя кричит больше всех. Из дома он ничего не получает, бегает по урокам и еще старается отослать крону-другую матери.

Я завязываю марлевую маску, надеваю перчатки. В операционной все на своих местах. Передо мной подготовленное операционное поле. На мгновение мне кажется – это Митя.

Начинаю. Вычерчиваю скальпелем большой подковообразный разрез. Идут в ход зажимы, пинцеты, электрокоагулятор. Мне ассистируют Ружичка и Кроупа. Возле анестезиолога топчется Зеленый: Он хорошо фотографирует. Если потребуется, может сделать снимок во время операции.

Операционная сестра внимательно следит за каждым моим движением. Глаза над марлевой повязкой вполне могли бы принадлежать какой-нибудь восточной красавице, если б глядели из-под покрывала, а не из-под белой косынки. Они серо-голубые и ясные. Медсестра Ольга действительно очень хороша. Протягиваю руку, и она подает мне зажим. Всегда именно то, что нужно.

Я распрямился – немного перевести дух. Доцент быстро скоагулировал все сосуды, так что нигде ничего не кровоточит.

И неожиданно меня охватывает радость. Я знаю, эти люди вокруг стоят вместе со мной на страже каждой ниточки сосуда, каждого волоконца нерва, каждого вдоха и выдоха, доносящегося из респиратора.

Делаю широкую трепанацию. Под открытой костью нежно-пульсирующие лобные доли. Их надо приподнять и отодвинуть в сторону. Под ними видно что-то серовато-белое. Да, это опухоль, которая пробилась и в переднюю ямку черепа. Обволакивает оба зрительных нерва. Но она мягкая и не срослась с ними, так что их можно высвободить.

Зеленый с нацеленным фотоаппаратом ждет, когда я разрешу ему сделать снимок. Я на минутку прерываю операцию. Операционное поле снова промывают и осушивают. Останавливают кровотечение. Теперь можно сделать и снимки. Лучше спереди, чтобы были видны зрительные нервы.

Продолжаем. Ольга пододвигает мне винтовой табурет. Так будет удобней. Я улыбаюсь ей. Даже под маской видно, что она зарделась. Подставляет лоток, куда я кладу мягкую ткань иссеченной опухоли. Стрелки часов на противоположной стене то и дело пролетают еще на двадцать-тридцать минут.

Шапочка Кроупы уже насквозь промочена потом. Струйки его стекают по лбу и попадают в глаза. По временам он зажмуривает их и моргает.

– Хотите отдохнуть? – спрашиваю я (главврач с периферии у нас гость, он не привык к операциям, длящимся несколько часов).

Кроупа отрицательно качает головой. Зеленый берет кусок целлюлозы и вытирает ему лоб. Продолжаем. Вспоминаю, что наши врачи рассказывали о Кроупе перед прошлым семинаром. Главврач живет в общежитии, как и все, кто тут проходит курс усовершенствования. На воскресенье обыкновенно уезжает домой. Один раз для него это оказалось неудобным. Он позвонил по междугородному жене и стал пространно объяснять, что оперировать придется и в субботу утром, так что приехать он ни при каких условиях не сможет. Кто-то из врачей услышал это и сыграл с ним шутку. Включил селектор, микрофон которого находился рядом. Врачи во всех комнатах слышали объяснения Кроупы и помирали со смеху.

Прошу его еще немного отвести мягкие ткани. Он очень искусно выполняет это. Умелый. Его особенно интересуют операции при травмах головы – он работает вблизи зимнего курортного центра. Наши все любят Кроупу, веселого, общительного толстяка.

Кончаем. Убрали всю опухоль. Ружичка шьет твердую оболочку и закрывает костный дефект. Теперь можем распрямиться. Рассуждаем, почему пациентка не попала к нам раньше. Зрительным нервам трудно нормализоваться. Зеленый, ее палатный врач, сообщает, что больную неправильно лечили от какого-то неясного гормонального расстройства. И только жалобы на зрение помогли диагностировать опухоль.

Ружичка лихо ведет стежок за стежком: немного рисуется перед Кроупой.

– Шевелись, Оленька, шевелись, – покрикивает он на сестру, хотя та подготавливает каждую нить задолго до того, как он протягивает руку.

Ольга молчит. Она его не слишком жалует. Это пижон с мефистофельскими бровями. Больным он очень импонирует («клиентура» его – главным образом светские женщины), но, если в операционной действительно кризис, иногда поддается малодушию. Начинал он с пластических операций. Его конек – повреждения периферических нервов. Он хорошо владеет микрохирургией: шов нервных волокон, анастомозы по собственной методике.

Итка недолюбливает его еще больше, чем медсестра Ольга. И копирует так же метко, как своего шефа. Широко упершись в пол ногами, сует одну руку в карман и высокопарно произносит:

– Леди и джентльмены! Будущность нейрохирургии – в нервном волокне. И потому исследования в этой области должны восходить непосредственно к ядру клетки…

Я не могу удержаться от смеха. И всегда Ружичку защищаю:

– Дался он тебе! Периферические нервы-то он знает очень хорошо.

– И что? – категорически заявляет она. – Никто у него этого не отнимает. Но к чему задирать нос?

Позу моя жена решительно не переносит. Не знаю другого человека, который бы так чутко реагировал на малейшее проявление пафоса, как она. Еще до того, как мы с ней ближе узнали друг друга, я видел ее в аудитории на лекции одного профессора (она заканчивала курс на медицинском, который вынуждена была в войну прервать). На фоне остальных девиц Итка выглядела не очень-то презентабельно. Девицы тогда делали себе затейливые платья и прически, она же была одета всегда скромно, светлые, коротко остриженные волосы носила гладко. Лекции она слушала очень внимательно. Случалось, что профессор, читавший в несколько помпезной манере, неожиданно повышал голос и сопровождал свои сообщения театральной жестикуляцией, – маленькая медичка из первого ряда прикусывала губу, силясь сдержать смех, в больших карих глазах вспыхивали искорки иронии. Они-то наконец меня с ней навсегда и связали.

Она была объективна, не делала исключения и для меня. Ее направили ко мне на практику, а случалось, и я не мог не говорить о чем-то в патетических тонах. Реакция ее всегда была одна и та же: рот силился сдержать усмешку, в глазах дрожала затаенная ирония. За годы, что мы провели с ней вместе, это повторялось в самых разных ситуациях: когда у меня бывали выступления по каким-нибудь торжественным поводам, когда я открывал конгресс или бывал захвачен в Обществе какой-то темой… Я привык следить за выражением Иткиного лица, как следит автомобилист за колебанием стрелки спидометра.

Однажды я Итке в этом сознался, что привело ее в ужасное смущение. Она потом старалась скрыть свою ироническую усмешку, да только без особого успеха – я хорошо распознавал ее реакцию.

Меня зовут в другую операционную. Бригаду там возглавляет Кртек. Убирает хорошо доступную опухоль оболочек мозга, которая захватывает сверху оба полушария. Ситуация и сама по себе непростая, а опухоль вросла к тому же в продольный синус. Со всех других сторон она тщательно убрана. На что решиться? Не трогать остатки опухоли или убрать ее вместе с частью синуса? Больной молод, радикальную операцию перенесет. Но трогать синус очень рискованно. Кртек за его резекцию. Я соглашаюсь.

Похоже, что к отрезку синуса под опухолью вообще не подступиться. Первый осторожный надрез нас успокоил. Должно быть, удалить это все-таки можно. Но еще одно касание скальпелем – и операционное поле сплошь залито кровью. Все замерли. Я встаю рядом с Кртеком, помогаю остановить кровотечение. Кровь льет неиссякаемым потоком. Тампонируем, осушаем, снова прикладываем тампоны. Наконец в стенке синуса видим дефект. Просвет русла сужен, но не закрыт целиком. Это меняет дело. Дефект следует закрыть.

Кртек не теряет головы, не пытается переложить на меня операцию. Ираскова довольно неуклюже ассистирует, не знает, за что раньше хвататься. Я посылаю за Зеленым. Он быстро моется, помогает готовить фасцию, берет в руки отсос и коагулятор. Анестезиолог объявляет, что давление падает. Добавляем анестетик. Прикладываем к обнаженной ткани кусочки ваты, смоченные в физиологическом растворе. Напряженно молчим. Ждем. Опасливо следим, не просочится ли из-под квадратика ваты кровь. Зашитый синус держит.

Мы с Кртеком понимаем друг друга без слов. Взгляды наши встретились – мы улыбнулись друг другу глазами.

– Теперь это докончу я, – говорит он, – думаю, все будет в порядке.

Я верю. Немного найдется людей, на которых я мог бы с такой же уверенностью положиться. Он опытен и умен. Студентов, попадающих к нему на практику, держит в ежовых рукавицах. Практикант либо вкалывает, либо уходит. И как ни странно, никто на него не жалуется, у медиков он непререкаемый авторитет. В различных хирургических отделениях трудится целая плеяда его учеников.

Несколько лет тому назад у него умерла от лейкемии единственная дочь. Он воспитывал ее один – мать давно их оставила. После этой смерти он стал другим человеком. Прежде был громкоголосый и разговорчивый, умел смеяться, как сатир. Теперь стал сух, ироничен, немногословен. Больным он казался холодным. Откуда им было знать, что его тяготили печаль и ощущение несправедливости, со смертью дочери никогда его не покидавшие. Узнав тогда ее диагноз, он заперся у себя в квартире и долго никого к себе не допускал. Не ходил даже на работу. И только у ее постели превозмогал себя и становился на какое-то время прежним. Когда она умерла, он несколько недель жил отшельником, не хотел видеть даже близких друзей.

Помню, как он принял меня наконец после долгого перерыва. Сидел напротив и отворачивал лицо. Прямо чувствовалось, как он заставляет себя терпеть мое присутствие. Я заговорил. Повторял много раз, что он должен попытаться забыть, найти смысл жизни в работе. Рассказывал о трудностях, которые испытывает клиника. Напоминал о случаях, которые он знал. Он не поднимал головы.

– Все ложь, – сказал он один раз. – Я был, в сущности, счастлив и не понимал этого. Жизнь для меня имела смысл, а я все чего-то искал. Был точно слепой. Не представлял, например, о чем дочь думает, когда мы сидим рядом в садике. Бывало, я просматриваю специальные труды – а она просто лежит, откинув голову, и смотрит в небо. Мне казалось, она разбазаривает время. Тут – книги, которые она читала далеко за полночь. Есть среди них стихи, которые я не понимаю, и это повергает меня в отчаяние. Я знал о ней так мало…

Он закрыл лицо руками и несколько минут не отрывал их. Меня глубоко тронула тяжелая печаль, которая была в его словах.

– В жизни ничто не имеет смысла, – взглянул он на меня. – Каждый из нас в свое время это поймет. Только одни раньше, а другие позже. Вся человеческая жизнь – обман.

Он поднялся, сделал несколько шагов к окну и, стоя ко мне спиной, сказал:

– Я не могу пока нормально говорить с людьми. Не трогайте меня еще некоторое время. Я возвращусь. Что мне еще остается?..

На столе у него была фотография дочери. С портрета улыбалось девичье лицо, в руке была ракетка. И тут он видел свою вину. Он принуждал дочь заниматься спортом, хотя она часто бывала утомлена. Хотел, чтоб у нее были хорошие отметки, чтоб она изучала медицину. Он обвинял себя в том, что, быть может, ускорил трагическую развязку.

В конце концов он к нам действительно вернулся. Начал работать до глубокой ночи, часто и ночевал в клинике. Выбрал себе новую область: хирургию неутолимой боли. Над этой темой он работает и по сей день. У него есть ряд последователей в периферийных больницах, где нашли практическое применение результаты его исследований.

Оперировать кончили очень поздно. Хорошо это помню, потому что в тот день торопился на заседание Совета Общества Пуркине. Так не хотелось еще раз оправдываться своей занятостью – ведь остальные члены Совета в том же положении. Поэтому, когда перед самым уходом еще раз позвонила Итка, в голосе у меня звучала досада.

– Ты представляешь, уже расцвели черешни, – сказала жена. – Если хочешь увидеть, пока не начали облетать, надо ехать сегодня же.

– Да что ты… – произнес я немного раздраженно.

Я уже высчитал, что на Совет приеду с получасовым опозданием.

Как хорошо, что она поняла меня иначе:

– Нет, правда расцвели, честное слово! Я шла по парку к фармакологическому институту…

Я опустился на стул. Не отводя глаз от часового циферблата, представил себе вдруг, как шли мы с ней к первым цветам черешни все годы, с той первой весны, когда только узнали друг друга, – прикрыл глаза и забыл о часовом циферблате.

– Ну никогда бы не подумал! Ведь еще только конец апреля!

– Может, конечно, и не все, – подстраховалась она, – но ведь это уже не важно. Ты как, сегодня вечером сумел бы вырваться?

Голос был молодой и радостный. Не догадалась, к счастью, как я спешу. Это могло бы испортить ей настроение. Я неожиданно вообразил себе ее такой, какой увидел в первый раз, еще студенткой, на «нашем» цветущем склоне. Мы приехали тогда на велосипедах. На ней была простенькая белая блузка и широкая пестрая юбка, трепетавшая на ветру. Она бегала от дерева к дереву и прятала лицо в гуще белых соцветий. Казалось, это разыгравшаяся вила. Должен признаться, что я никогда вполне не понимал этой ее влюбленности в цветущие деревья, но всегда старался ее разделять.

– Постараюсь устроить, – пообещал я.

Я перечислил ей, что мне еще предстоит сегодня. После собрания вернусь в клинику и тогда только смогу держать с Кртеком совет. Надо зайти хоть на минутку к Микешу – поздороваться. Я спросил, не пойдет ли она со мной.

– Нет, лучше нет, – ответила она поспешно. – Я подожду тебя дома. Заедешь, возьмем что-нибудь поесть и сможем там пробыть до темноты.

– Договорились.

Положив трубку, я стал торопливо прикидывать, в котором часу стемнеет. Этот «наш склон» – за городом, езды туда не меньше получаса. Совещание с Кртеком придется сократить. Но Микеша откладывать нельзя – я чувствовал, что он ждет меня с нетерпением. Операции боится каждый, даже когда не обнаруживает этого открыто. Надо помочь ему уяснить себе положение дел. Но я еще и сам не знал, решусь ли оперировать.

Проблема эта тяготила и отвлекала меня – и на собрании, и при беседе с Кртеком. В результате вместо составления плана научных работ мы всесторонне обсуждали с ним, стоит ли делать эту операцию… Кртек был вначале настроен еще более скептически, чем я. Кончили тем, что исчеркали весь анатомический атлас схемами подхода к сосудистым структурам и постепенно пришли к выводу, что попытаемся всю аномалию убрать.

Но надо было смотреть правде в глаза. Микешу угрожало прежде всего кровотечение. Если бы так случилось, трудно было бы рассчитывать на благополучный исход. В конце концов поладили на том, что ничего другого нам не остается.

Хотя решение и было принято, легче от этого не стало. Риск был слишком велик. Но ведь для Мити это был единственный шанс выкарабкаться.

Мы с Кртеком молча сидели друг против друга. Он поднял на меня глаза.

– Оперировать буду, конечно, я сам, – опередил я его.

– Но это ведь… все-таки друг… Я могу попытаться…

Я отрицательно покачал головой:

– Будешь мне ассистировать. Надо себя перебороть. Именно потому, что друг. Надеюсь, и ты меня прооперируешь, если со мной произойдет нечто подобное?

Он не сразу ответил – наверное, осмысливал вопрос.

– Пожалуй, – допустил он такую возможность, – если только не найдется человека, которому это удастся лучше.

– Думаешь, найдется?

– А что ж. Но, говоря по правде, не ручаюсь, что ему тебя доверю.

Я рассмеялся:

– Вот-вот. Ты хоть меня по крайней мере понимаешь.

Судьбу Микеша мы решили, а он еще и не подозревал об этом. Разъяснения были возложены на меня. Прежде всего нельзя, чтоб он боялся. Попытаюсь уверить его, что все кончится хорошо. Я знаю, как способен надломить больного страх.

Когда я постучался в дверь его палаты, я не уверен был, что вообще его узнаю. В последние годы со мной не раз заговаривал какой-нибудь пожилой незнакомый мужчина, и из него потом проклевывался товарищ моей юности.

Но тут не оставалось места никаким сомнениям. С постели у окна смотрел на меня Митя, только немного старше прежнего, которого помнил я. Волнистые волосы тронула седина – хотя совсем немного. Лицо каким-то чудом сохранило юношеский облик, как иногда бывает у людей, посвятивших себя любимому делу. Он, кажется, даже и не прибавил в весе. Поверх пижамы у него были свитер и кашне, совсем такие, как нашивал он в интернате, – должно быть, и теперь он часто простужался.

Мы подали друг другу руки и взаимно смерили друг друга испытующими взглядами. Нет, в чем-то он все-таки изменился. Исчезла былая непосредственность, улыбка его мне показалась сдержанной, взгляд пытливым и непривычно оценивающим. Мимику его красивого лица определяли всегда мгновенные реакции, то грустные, то мягкие и приветливые. Теперь добавились морщинки, и выражение было спокойным и задумчивым.

Оба мы слегка растерянны. Он чуть прищурился, чтобы видеть яснее. Понятно, у него нарушена острота зрения. Старается лишний раз не поднимать левой руки – не хочет, видимо, напоминать мне, что она менее подвижна.

Оба соседа деликатно вышли в коридор. Начинаю расспрашивать о жизни. Узнаю, что он школьный учитель. Вспоминаем кое-каких товарищей по интернату. Микеш иногда видится с Фенцлом, который, оказывается, работает в министерстве. Недавно встретил и Поличанского. Мне о нем случайно известно, что он главврач детской лечебницы неподалеку от Праги…

Болтаем, но что-то в нашей беседе не клеится. Слова как будто скользят по поверхности и только отдаляют нас друг от друга. Странно: ведь внешне он для меня почти тот же и время для него как бы остановилось. Волосы теперь длиннее, чем прежде. Надо лбом и у шеи все так же свиваются в мягкие кудри. Даже не поредели. Еще не одной женщине мог бы вскружить голову.

Говорю ему это с улыбкой, стараясь быть как можно сердечней и искренней. Он пожимает плечами и не улыбается мне в ответ. Я спрашиваю о его семейной жизни, о детях – разговор на такую тему, кажется, мог бы поддержать любой. Но Митя не вытаскивает из кармана фотографий, как это принято при встрече старых товарищей, не видевшихся годы. Говорит, что детей нет. Жена – переводчица, это удобно, потому что она большей частью дома. О моей работе и моей семье вообще не спросил.

Нехорошо ему, перемогается, подумал я. И потому оставил светскую беседу и начал говорить о том, что, вероятно, больше всего его занимало, – о сосудистой аномалии. Это не опухоль, но действие ее на мозг примерно то же. Она образуется сплетением сосудов и давит на мозговую ткань. У него это, я полагаю, с детства, как обычно бывает. Но симптомы всегда проявляются не сразу, часто уже только в более позднем возрасте. Сейчас положение, видимо, усугубилось, и потому я рекомендовал бы операцию. Если аномалию уберем, опасность устранится, и ему сразу станет легче.

Он слушал внимательно, но вопросов никаких не задавал. Мне пришлось признаться, что обширность таких образований не особенно благоприятствует операции, но есть опасность, что кровотечение начнется и без вмешательства, а тогда это будет опасно для жизни. Надежнее прооперироваться. С другой же стороны, есть целый ряд больных, которые отказались от операции и живут по сей день. Предсказывать тут ничего нельзя.

Он встал, открыл окно. Прошелся по комнате и снова сел на койку против меня.

– Не бойся, Митя, – старался я придать своему голосу как можно более спокойное звучание. – Видишь ли, я на таких операциях, что называется, собаку съел. Знаю, что надо делать. В конце концов, это такое же вмешательство, как и любое другое…

– Да не боюсь я, – проговорил он равнодушно. – Не так уж я за жизнь цепляюсь.

Не сиделось мне у него.

– Зачем ты это говоришь? Что с тобой произошло? Раньше ты был совсем другим. Я помню тебя жизнерадостного, веселого…

Он принужденно улыбнулся.

– Послушай, – начал он тихо, – я прекрасно знаю, что никто у нас не делает эти операции лучше тебя. Ты вообще пользуешься широкой известностью…

– Пожалуйста, не надо… – запротестовал я.

– Постой, дай мне сказать. Мог ли бы я желать другого хирурга? А между тем…

– Что? У тебя с этим какие-то проблемы?

– Ты спрашивал, что со мной. Буду откровенен.

Некоторое время он сидел потупившись. Потом резко поднял голову:

– Я хочу вести с тобой честную игру. Ты обходишься со мной как с приятелем – навестил вот и думаешь, что иначе и быть не должно. А между тем я отношусь к тебе по-другому. Я никогда тебя не любил. Ты, верно, удивлен – так, прямо, от меня ты этого еще не слышал… А меня все в тебе раздражало. Ты был… абсолютно уверен в себе, все ты знал наперед… Тебе всегда было совершенно наплевать, что думаю я. Помнишь, как ты мне объявил, что к тебе переезжает Поличанский? Меня ведь это очень поразило. Я еще мало прожил в интернате – мне было далеко не безразлично, с кем делить комнату. Ты даже не поинтересовался тогда, имею ли я что-нибудь против…

– Но ты же сам всегда говорил, что ты и Фенцл…

– А что я мог сказать, когда ты меня поставил перед свершившимся фактом? Я для тебя был нуль – мальчишка, который не знает, чего хочет!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю