Текст книги "Пертская красавица, или Валентинов день"
Автор книги: Вальтер Скотт
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
– Говорите, досточтимый приор, – сказал король, – и не сомневайтесь: если причина зол во мне или в моем доме, моей первой заботой будет устранить ее.
Он произнес свои слова запинающимся голосом и жадно ждал ответа настоятеля, страшась, что он, наверно, обвинит сейчас Ротсея в каком-нибудь новом безрассудстве или пороке. Может быть, эти ложные страхи возникли у него, когда ему почудилось, что церковник глянул на принца, перед тем как торжественным тоном заговорил:
– Ересь, мой благородный и милостивый государь! Среди нас пустила корни ересь! Она одну за другой выхватывает души из паствы, как волк уносит ягнят из овчарни.
– Не хватает разве пастухов, чтобы оберегать овчарню? – спросил герцог Ротсей. – Вокруг такого скромного поселения, как Перт, имеется четыре мужских монастыря да сколько еще белого духовенства! Думается, при таком сильном гарнизоне город в состоянии сдержать натиск врага.
– Достаточно прокрасться в гарнизон одному предателю, милорд, – ответил настоятель, – и город уже не в безопасности, хотя бы его охраняли многие легионы, если же этого предателя – по легкомыслию ли, из любви ли к новизне или по другим побуждениям – покрывают и поощряют те, кому бы следовало с истым рвением изгнать его из крепости, то возможность творить зло для него безмерно возрастает.
– Вы метите, как видно, в кого-то из присутствующих, отец настоятель, – сказал Дуглас. – Если в меня, то вы ко мне несправедливы. Я знаю, что из Абербротока поступают от аббата неразумные жалобы, будто я не даю его стадам размножаться больше, чем позволяют его пастбища, и его монастырским закромам – ломиться от преизбытка зерна, в то время как моим людям не хватает говядины, а лошадям – овса. Но подумайте и о том, что эти тучные пастбища и нивы были в свое время пожалованы Абербротокской обители моими же предками – и не затем, конечно, чтобы их потомок подыхал с голоду среди такого изобилия, он и не собирается, клянусь святою Брайдой! А что до ереси и ложного учения, – добавил он, тяжело ударив своей большой рукой по столу, – кто посмел обвинить в них Дугласа? Я не стал бы посылать несчастных на костер за глупые мысли, но мои рука и меч всегда готовы защитить христианскую веру.
– Не сомневаюсь, милорд, – сказал настоятель, – таков был искони обычай вашего благородного дома. Что же касается жалоб аббата, это дело подождет. Теперь же мы хотели бы, чтобы кто-либо из светских князей был уполномочен совместно с князьями святой церкви в случае необходимости поддержать вооруженной силой те меры, какие преподобный судья консистории и другие высокие прелаты (в том числе и я, недостойный) собираются предпринять против новых учений, которые вводят в соблазн простые души и подтачивают чистую и драгоценную веру, одобренную пресвятым отцом и его преподобными предшественниками.
– От имени короля возложим эти полномочия на графа Дугласа, – сказал Олбени. – И его суду будут подлежать все без исключения, кроме особы короля. Хоть я и сознаю, что ни делом, ни помыслом не повинен в следовании какому-либо учению, не освященному святою церковью, все же я постыжусь притязать на неприкосновенность, как лицо, в чьих жилах течет кровь шотландских королей, дабы не помыслил ни кто, что я причастен столь мерзостному преступлению и ищу укрытия.
– Не стану я этим заниматься, – сказал Дуглас. – Мне хватит хлопот с англичанами и с изменником Марчем на южной границе. К тому же я истый шотландец и не стану своими руками загонять шотландскую церковь под ярмо Рима, и без того достаточно тяжкое, или заставлять баронские короны склоняться перед митрой и клобуком. Так что, благороднейший герцог Олбени, уж возьмите вы эти полномочия на себя. И я попрошу вашу светлость поумерить рвение тех служителей церкви, с которыми вам придется действовать заодно, а не то оно проявится слишком рьяно. Запах костров над Тэем побудит Дугласа повернуть назад от стен Йорка.
Герцог поспешил заверить графа, что полномочия будут применяться с должной умеренностью и снисхождением.
– Святой суд, – сказал король Роберт, – бесспорно, должен быть полновластен, и в той мере, в какой это совместимо с нашим королевским достоинством, да мы и сами не собираемся уклоняться от его постановлений. В то время как церковь со всею яростью обрушит свои громы на зачинателей этой мерзкой ереси, несчастным жертвам их обмана, мы надеемся, будут оказаны милосердие и сострадание.
– Святая церковь, милорд, всегда держалась именно такого образа действий, – сказал настоятель доминиканцев.
– Итак, пусть уполномоченные с должным усердием приступают к расследованию именем нашего брата Олбени и других лиц, каких мы сочтем удобным включить в состав суда, – сказал король. – Закроем вторично наш совет. А ты, Ротсей, ступай со мною и дай мне опереться на твое плечо – мне нужно поговорить с тобой наедине.
– Стоп! – воскликнул принц таким тоном, как если бы обращался к лошади, объезжая ее.
– Что означает эта грубость, сын мой? – упрекнул его король. – Неужели ты никогда не образумишься и не научишься учтивости!
– Не помыслите, что я хотел оскорбить вас, сударь мой, – сказал принц, – но мы расходимся, так и не решив, как поступить в этом довольно странном происшествии с отрубленной рукой, которую столь рыцарственно поднял Дуглас. Пока двор стоит в Перте, нам тут будет не по себе, если у нас нелады с горожанами.
– Предоставьте это мне, – сказал Олбени. – Раздать немного земель, немного денег да не пожалеть приятных слов, и горожане на этот раз успокоятся, но хорошо бы все-таки предупредить состоящих при дворе баронов с их слугами, чтобы они соблюдали в городе мир.
– Конечно, – сказал король, – так мы и сделаем. Отдай на этот счет строжайший приказ.
– Слишком много чести для мужичья, – сказал Дуглас, – но как угодно будет вашему высочеству. Я, с вашего разрешения, удаляюсь.
– А не разопьете ли с нами на прощанье бутылку гасконского, милорд? – спросил король.
– Простите, – ответил граф, – меня не разбирает жажда, а пить зря я не люблю: я пью только по нужде или по дружбе. – С этими словами он удалился.
По его уходе король облегченно вздохнул.
– А теперь, милорд, – обратился он к Олбени, – следует отчитать нашего непутевого Ротсея. Впрочем, сегодня он сослужил нам на совете добрую службу, и мы должны принять эту его заслугу как некоторое искупление его безрассудств.
– Я счастлив это слышать, – ответил Олбени, но сокрушенно-недоверчивое выражение его лица как будто говорило, что он не видит, в чем заслуга принца.
– Наверно, брат, ты плохо сейчас соображаешь, – сказал король. – Мне не хочется думать, что в тебе заговорила зависть. Разве не сам ты отметил, что Ротсей первый подсказал нам, каким путем уладить дело с горцами? Правда, твой опыт позволил тебе облечь его мысль в лучшую форму, после чего мы все ее одобрили… Да и сейчас мы так и разошлись бы, не приняв решения по другому важному вопросу, если бы он не напомнил нам о ссоре с горожанами.
– Я не сомневаюсь, – сказал герцог Олбени в том примирительном тоне, какого ждал от него король – что мой царственный племянник скоро сравняется мудростью со своим отцом.
– Или же, – сказал герцог Ротсей, – я сочту более легким позаимствовать у другого члена нашей семьи благодатную и удобную мантию лицемерия: она прикрывает все пороки, так что становится не столь уж важно, водятся они за нами или нет.
– Милорд настоятель, – обратился Олбени к доминиканцу, – мы попросим ваше преподобие выйти ненадолго: нам с королем нужно сказать принцу кое-что, не предназначенное больше ни для чьих ушей – ни даже ваших.
Доминиканец, поклонившись, удалился.
Царственные братья и принц остались наконец одни. Король казался до крайности расстроенным и огорченным, Олбени – мрачным и озабоченным, и даже Ротсей под обычной для него видимостью легкомыслия старался скрыть некоторую тревогу. Минуту все трое молчали. Наконец Олбени заговорил.
– Государь и брат мой, – сказал он, – мой царственный племянник с таким недоверием и предубеждением принимает все, что исходит из моих уст, что я попрошу вашу милость взять на себя труд сообщить принцу, что ему следует узнать.
– Сообщение, должно быть, и впрямь не из приятных, если милорд Олбени не берется облечь его в медовые слова, – сказал Ротсей.
– Перестань дерзить, мальчик, – осадил его король. – Ты сам сейчас напомнил о ссоре с горожанами. Кто поднял ссору, Давид?.. Кто были те люди, что пытались залезть в окно к мирному гражданину и нашему вассалу, возмутили ночной покой криком и огнями факелов и подвергли наших подданных опасностям и тревоге?
– Больше, думается мне, было страху, чем опасности, – возразил принц. – Но почему вы спрашиваете? Откуда мне знать, кто учинил ночной переполох?
– В проделке замешан один из твоих приближенных, – продолжал король, – слуга самого сатаны, и виновный понесет должное наказание.
– Среди моих приближенных, насколько мне известно, нет никого, кто способен был бы возбудить неудовольствие вашего величества, – ответил принц.
– Не увиливай, мальчик… Где ты был в канун Валентинова дня?
– Надо думать, служил доброму святому Валентину, как положено каждому смертному, – отозвался беспечно молодой человек.
– Не скажет ли нам мой царственный племянник, чем был занят в эту святую ночь его конюший? – спросил герцог Олбени.
– Говори, Давид… Я приказываю, – сказал король.
– Рэморни был занят на моей службе. Надеюсь, такой ответ удовлетворит моего дядю.
– Но не меня! – гневно сказал отец. – Видит бог, я никогда не жаждал крови, но Рэморни я пошлю на плаху, если можно это сделать, не преступив закона. Он поощряет тебя во всех твоих пороках, участвует во всех безрассудствах. Я позабочусь положить этому конец… Позвать сюда Мак-Луиса со стражей!
– Не губите невиновного, – вмешался принц, готовый любою ценой уберечь своего любимца от опасности. – Даю слово, что Рэморни был в ту ночь занят моим поручением и потому не мог участвовать в этой сваре.
– Ты напрасно лжешь и выкручиваешься! – сказал король и предъявил принцу кольцо. – Смотри: вот перстень Рэморни, потерянный им в той постыдной драке! Перстень этот попал в руки одного из людей Дугласа, и граф передал его моему брату. Не проси за Рэморни, ибо он умрет, и уходи прочь с моих глаз – да покайся, что следовал подлым советам, из-за чего и стоишь теперь предо мной с ложью на устах… Стыдись, Давид, стыдись! Как сын ты солгал своему отцу, как рыцарь – главе своего ордена.
Принц стоял немой, сраженный судом своей совести. Потом он дал волю достойным чувствам, которые таил в глубине души, и бросился к ногам отца.
– Лживый рыцарь, – сказал он, – заслуживает лишения рыцарского звания, неверный подданный – смерти, но позволь сыну молить отца о прощении для слуги, который не склонял его к провинности, а сам против воли своей был вовлечен в нее по его приказу! Дай мне понести самому всю кару за свое безрассудство, но пощади тех, что были скорее моим орудием, чем соучастниками моих дел. Вспомни, Рэморни пожелала приставить ко мне на службу моя мать – благословенна будь ее память!
– Не поминай ее, Давид, заклинаю тебя! – сказал король. – Счастье для нее, что не пришлось ей видеть, как любимый сын стоит пред нею вдвойне обесчещенный – преступлением и ложью.
– Я воистину недостоин поминать ее, – сказал принц, – и все же, дорогой отец, во имя матери моей должен я молить, чтобы Рэморни не лишали жизни.
– Если мне разрешается дать совет, – вмешался герцог Олбени, видя, что скоро наступит примирение между отцом и сыном, – я предложил бы убрать Рэморни из свиты принца и удалить от его особы, подвергнув затем такому наказанию, какого он, видимо, заслужил своим неразумием. Узнав, что он в немилости, народ успокоится, и мы без труда уладим или же замнем это дело. Только пусть уж его высочество не покрывает своего слугу.
– Ты согласен ради меня, Давид, – сказал король прерывающимся голосом и со слезами на глазах, – уволить со службы этого опасного человека? Ради меня, который вырвал бы для тебя сердце свое из груди?
– Сделаю, отец, сделаю немедленно, – ответил принц, и, схватив перо, он поспешно написал приказ об увольнении Рэморни со службы и вручил бумагу Олбени. – Как бы я хотел, мой царственный отец, с такой же легкостью исполнять все твои желания! – добавил он, снова бросившись к ногам короля, который поднял и с любовью заключил в объятия своего ветреного сына.
Олбени нахмурился, но промолчал, и, только выждав минуты две, промолвил:
– Теперь, когда этот вопрос так счастливо разрешился, я позволю себе спросить, угодно ли будет вашему величеству присутствовать при вечерней службе в церкви?
– Конечно, – сказал король. – Разве не должен я возблагодарить господа за то, что он восстановил единение в моей семье? И ты тоже пойдешь с нами, брат?
– Увольте, ваша милость, не могу! – ответил Олбени. – Мне необходимо сговориться с Дугласом и другими, как приманить нам этих горных ястребов.
Итак, отец и сын отправились к вечерней службе – возблагодарить бога за свое счастливое примирение, Олбени же тем временем пошел обдумывать свои честолюбивые замыслы.
Глава XIV
Пойдешь ли ты в горы, Лиззи Линдсей,
Пойдешь ли ты в горы со мной?
Пойдешь ли ты в горы, Лиззи Линдсей,
Чтоб стать мне любимой женой?
Старинная баллада
Одна из предыдущих глав ввела читателя в королевскую исповедальню, теперь мы должны показать ему нечто в том же роде, хотя обстановка и действующие лица будут совсем другие. Вместо полутемного готического зала в стенах монастыря перед ним, под склоном горы Киннаул, развернется один из самых красивых ландшафтов Шотландии, и там, у подножия скалы, с которой открывается во все стороны широкий кругозор, он увидит пертскую красавицу. Девушка застыла в смиренной позе, благоговейно внемля наставлениям монаха-картезианца в белой рясе и белом наплечнике. Свою речь монах заключил молитвой, к которой набожно присоединилась и его ученица.
Кончив молитву, монах сидел некоторое время молча, заглядевшись на великолепный вид, пленительный паже в эту холодную предвесеннюю пору, и не сразу обратился вновь к своей внимательной слушательнице.
– Когда я вижу пред собой, – сказал он наконец – эту землю во всем ее многообразии и богатстве, эти замки, церкви и монастыри, эти горделивые дворцы и плодородные нивы, обширные эти леса и величавую реку, я не знаю, дочь моя, чему мне больше дивиться – доброте ли господней или человеческой не благодарности. Бог дал нам землю, прекрасную и плодородную, а мы сделали его щедрый дар местом бойни и полем битвы. Он дал нам силу покорять стихии, научил искусству возводить дома для защиты нашей и удобства, а мы превратили их в притоны убийц и разбойников.
– Но право же, отец мой, даже в том, что лежит у нас перед глазами, – ответила Кэтрин, – есть и такое, что радует взор: мы видим здесь четыре монастыря с церквами и колоколами, медным гласом призывающими горожан помыслить о благочестии, их обитатели отрешились от мирских утех и желаний и посвятили себя служению небесам. Разве это не свидетельствует, что если и стала Шотландия кровавой и грешной страной, она все же не мертва и еще способна следовать долгу, налагаемому религией на человеческий род?
– Правильно, дочь моя, – ответил монах, – в словах твоих звучит как будто истина, но все же, если ближе присмотреться, все отрадное, на что указываешь ты, представится обманчивым. Это верно, было такое время, когда добрые христиане, поддерживая свое существование трудом своих рук, объединялись в общины – не для того, чтоб покойно жить и мягко спать, а чтобы укреплять друг друга в истинной вере и сделаться достойными проповедниками слова божьего в народе. Несомненно, и теперь можно найти таких людей в монастырях, на которые мы взираем сейчас. Но приходится опасаться, что у большинства их обитателей жар любви остыл. Наши церковники стали богаты благодаря дарам, какие им приносят: добрые – из благочестия, а дурные – ради подкупа, грешники в своем невежестве воображают, что, задаривая церковь, купят себе прощение, которое небо дарует только искренне раскаявшимся. И вот, по мере того как церковь богатела, ее учение, к прискорбию нашему, становилось все более темным и смутным, подобно тому как свет, заключенный в светильник резного золота, виден менее ярко, нежели сквозь стеклянный колпак. Видит бог, не из желания отличиться и не из жажды быть учителем во Израиле я примечаю эти вещи и толкую о них, но потому, что горит в моей груди огонь и не дает мне молчать. Я подчиняюсь правилам моего ордена и не страшусь их суровости. Существенны ли они для нашего спасения или являются только формальностями, установленными взамен искренней набожности и подлинного покаяния, – я обязался… нет, больше, я дал обет соблюдать их. И я должен их чтить непреложно, ибо иначе на меня ляжет обвинение, будто я отверг их в заботе о мирских благах, когда небо свидетель, как мало тревожусь я о том, что мне выпадет на долю – почет или страдания, лишь бы можно было восстановить былую чистоту церкви или вернуть учение священнослужителей к его первоначальной простоте.
– Но, отец мой, – сказала Кэтрин, – даже за такие суждения люди причисляют вас к лоллардам и унклифитам и говорят, что вы призываете разрушить церкви и монастыри и восстановить языческую веру.
– Да, дочь моя, и потому, гонимый, я ищу убежища в горах, среди скал, и принужден спасаться бегством к полудиким горцам, благо они не столь нечестивы, как те, от кого я ухожу, ибо их преступления порождены невежеством, а не самомнением. Я не премину принять те меры к своей безопасности и спасению от их жестокости, какие мне откроет небо, ибо, если оно укажет мне укрыться, я приму это как знак, что я должен еще вершить свое служение. Если же будет на то соизволение господа, ему ведомо, как охотно Климент Блэр отдаст свою бренную жизнь в смиренной надежде на блаженство в жизни вечной. Но что ты смотришь так жадно на север, дитя? Твои молодые глаза зорче моих – ты приметила, кто-то идет?
– Я высматриваю молодого горца Копахара, Он проводит вас в горы, в то место, где его отец может предоставить вам убежище, хоть и лишенное удобств, но безопасное. Конахар мне часто это обещал, когда я беседовала с ним о вас и о ваших наставлениях… Но теперь, среди своих соплеменников, боюсь, он быстро забудет ваши уроки.
– В юноше есть искра благодати, – сказал отец Климент, – хотя люди его племени бывают обычно слишком привержены своим жестоким и диким обычаям и не могут терпеливо подчиняться тем ограничениям, какие на нас налагает религия или законы общества. Ты никогда не рассказывала мне, дочь, каким образом, наперекор всем обычаям и города и гор, этот юноша стал жить в доме твоего отца.
– Об этом деле, – сказала Кэтрин, – мне известно только то, что отец Конахара – влиятельный среди горцев человек и что он настоятельно просил моего отца, с которым ведет дела (отец у него закупает товар), чтобы он некоторое время продержал юношу у себя. И только два дня назад Конахар }шел от нас – его отозвали домой, в родные горы.
– А почему, – спросил священник, – дочь моя поддерживает тесные сношения с юношей из Горной Страны и знает, как за ним послать, когда в помощь мне она захочет воспользоваться его услугами? Для этого девушка должна, конечно, иметь большое влияние на такого дикаря, как этот юный горец.
Кэтрин вспыхнула и ответила, запинаясь, что если и впрямь она имеет некоторое влияние на Конахара, то, видит бог, своим влиянием она пользуется, только когда хочет обуздать его горячий нрав и научить юношу правилам цивилизованной жизни.
– Правда, – сказала она, – я давно ждала, что вам, отец мой, придется спасаться бегством, и поэтому я договорилась с ним, что он встретится со мной на этом месте, как только получит от меня весть и знак, н я их отправила ему вчера. Вестником был один легконогий паренек из его клана. Конахар, случалось, и раньше посылал его в горы с каким-нибудь поручением.
– И я должен понять тебя в том смысле, дочь моя, что этот юноша, такой красивый с виду, был дорог тебе лишь постольку, поскольку ты хотела просветить его ум и образовать его нрав?
– Да, отец мой, только так, – подхватила Кэтрин. – И, может быть, я нехорошо поступала, поддерживая с ним близость, хотя бы и ради наставления и воспитания. Но никогда в своих разговорах с ним я не заходила дальше этого.
– Значит, я ошибся, дочь моя, но с недавнего времени мне стало казаться, что в твоих намерениях произошла перемена, что ты с тоской желания оглядываешься на тот мир, от которого раньше думала отрешиться.
Кэтрин опустила голову, и румянец ярче разгорелся на ее щеках, когда она промолвила:
– Вы сами, отец, бывало, отговаривали меня от моего намерения принять постриг.
– Я и теперь его не одобряю, дитя мое, – сказал священник. – Брак – честное установление, указанный небом путь к продлению рода человеческого, и в священном писании я не вычитал нигде чего-либо, что подтвердило бы человеческое измышление о превосходстве безбрачия. Но я смотрю на тебя ревниво, дитя мое, как отец на свою единственную дочь, и боюсь, что ты выйдешь опрометчиво за недостойного. Я знаю, твой родной отец, ценя тебя не столь высоко, как я, благосклонно принимает искательства бражника и буяна, именуемого Генри Уиндом. Он, видимо, располагает достатком, но это простой и грубый человек, готовый ради славы первого бойца лить кровь как воду, и его постоянно видят в кругу пустых и беспутных товарищей. Разве он чета Кэтрин Гловер? А ведь идет молва, что скоро они поженятся.
Лицо красавицы стало из алого бледным и снова заалелось, когда она торопливо ответила:
– Я о нем и не думаю, хотя мы вправду последнее время обменивались любезностями, потому что он и всегда был другом моего отца, а теперь в согласии с нашими обычаями стал вдобавок моим Валентином,
– Твоим Валентином, дитя? – сказал отец Клиент. – Твоя стыдливость и благоразумие позволяют те бе так легко шутить своею женской скромностью и вступать в столь близкие отношения с таким человеком, как этот кузнец?.. И ты полагаешь, святой Валентин, угодник божий, истинный епископ-христианин, каким почитают его, может одобрять глупый и непристойный обычай, который возник, вероятно, из языческого почитания Флоры или Венеры, когда смертные нарекали божествами свои страсти и старались не обуздывать их, а разжигать?
– Отец! – сказала Кэтрин недовольным тоном, какого до сих пор не допускала в отношении картезианца. – Я не понимаю, почему вы так сурово корите меня за то, что я сообразуюсь с общепринятыми правилами поведения, освященными древним обычаем и волей моего отца? Вы ко мне несправедливы, когда так это толкуете.
– Прости, дочь моя, – кротко возразил священник, – если я тебя оскорбил. Но этот Генри Гоу, или Смит, или как его там, – дерзкий и беспутный чело-. век. Поощряя его и вступая с ним в тесную дружбу, ты неизбежно возбудишь дурные толки, если только не располагаешь действительно обвенчаться с ним – и в самом скором времени.
– Не будем больше говорить об этом, отец мой, – сказала Кэтрин. – Вы причиняете мне худшую боль, чем хотели бы, и можете нечаянно вызвать меня на ответ, какого мне не подобает вам давать. Кажется, я уже и сейчас должна жалеть, что подчинилась глупому обычаю. Во всяком случае, поверьте мне, Генри Смит для меня никто и ничто, и даже той близости, которая возникла было после Валентинова дня, уже положен конец.
– Я рад это слышать, дочь моя, – ответил картезианец, – и должен теперь расспросить тебя о другом, что внушает мне больше тревоги. Ты, несомненно, знаешь это сама, хоть я и предпочел бы, чтобы не было нужды заговаривать о таких опасных вещах даже в окружении этих скал, утесов и камней. Но не говорить нельзя… Кэтрин, ведь есть у тебя еще один искатель, и принадлежит он к самому знатному из знатных родов Шотландии?
– Знаю, отец, – ответила спокойно Кэтрин. – Я хотела бы, чтоб этого не было.
– Хотел бы и я, – сказал священник, – если бы я видел в дочери моей лишь дитя неразумия, каким в ее годы бывают большей частью молодые женщины, особенно когда они наделены пагубным даром красоты. Но если твои чары, говоря языком суетного света, покорили сердце столь высокородного поклонника, я не сомневаюсь, что твоя добродетель и твой ум позволят тебе подчинить и разум принца своему влиянию, которое ты приобрела благодаря своей красоте.
– Отец, – возразила Кэтрин, – принц – беспутный повеса, и его внимание может принести мне лишь бесчестие и гибель. Вы только что как будто высказали опасение, что я поступала неразумно, допустив простой обмен любезностями с человеком одного со мною состояния, как же вы можете говорить так терпимо об отношениях того рода, какие посмел навязывать мне наследный принц Шотландии? Знайте же, два дня назад, поздно ночью, он с бандой своих разнузданных приспешников чуть не уволок меня силой из родительского дома! А спас меня этот самый сорвиголова Генри Смит, который если и кидается неосмотрительно по всякому поводу в драку, зато всегда готов с опасностью для жизни вступиться за невинную девушку или оказать сопротивление угнетателю. В этом я должна отдать ему справедливость
– Об этом я не мог не знать, – сказал монах, – так как сам его призвал поспешить тебе на помощь. Проходя мимо вашего дома, я увидел эту банду и кинулся за городской стражей, когда заметил человека, медленно шедшего мне навстречу. Подумав, что это, верно, один из участников засады, я притаился в портике часовни святого Иоанна, но, узнав, когда он подошел поближе, Генри Смита, я сообразил, куда он направляется, и шепнул свое предостережение, чем и понудил его ускорить шаг.
– Я вам премного обязана, отец, – сказала Кэтрин. – Но и этот случай и те слова, какими улещал меня герцог Ротсей, только показывают, что принц – распутный юноша, который ни перед чем не останавливается, лишь бы ему потешить свою праздную прихоть, и готов добиваться своего любой ценой. Его посланец Рэморни даже имел наглость объявить, что мой отец жестоко поплатится, если я не пожелаю стать беспутной любовницей женатого принца и предпочту выйти замуж за честного горожанина. Вот почему я не вижу другого выхода, как постричься в монахини: иначе я погублю и себя и своего несчастного отца. Не будь другой причины, уже один лишь страх перед этими угрозами со стороны негодяя, который вполне способен их исполнить, конечно помешал бы мне выйти замуж за какого-нибудь достойного человека… как не могла бы я отворить дверь его дома, чтобы впустить убийц! Ах, добрый отец, какой мне выпал жребий! Не-. ужели мне суждено принести гибель своему отцу, который так меня любит, да и всякому, с кем я могла бы связать свою злосчастную судьбу!
– Не падай духом, дочь моя, – сказал монах. – Есть для тебя утешение даже в этой крайности, хоть ты и видишь в ней одно лишь бедствие. Рэморни – негодяй и внушает все злое своему покровителю. А принц, к несчастью, легкомысленный юноша и ведет рассеянную жизнь, но если я, при седых своих волосах, не впадаю в странный обман, в его характере наметился перелом. Да, в нем пробудилось отвращение к низости Рэморни, и он в глубине души сожалеет сейчас, что следовал его дурным советам. Мне верится… нет, я убежден, что его любовь к тебе стала чище и благородней и что мои поучения – а он слушал несколько раз мои речи об испорченности духовенства и нравов нашего века – запали ему в душу. Если их подкрепишь еще и ты, они дадут, быть может, такие всходы, что мир будет дивиться и радоваться. Древнее пророчество вещало, что Рим падет по слову из женских уст.
– Это мечты, отец, – сказала Кэтрин, – мечты и обольщения человека, чьи думы устремлены на более возвышенное, не позволяя ему мыслить правильно о повседневных земных делах. Когда мы долго глядим па солнце, все остальное видится потом неотчетливо.
– Ты судишь слишком поспешно, дочь моя, – сказал монах, – и в этом ты сейчас убедишься. Я изложу тебе доводы, какие не мог бы открыть ни перед кем менее стойким в добродетели или более приверженным честолюбию. Может быть, не подобало бы мне говорить о них даже и с тобою, но я уверенно полагаюсь на твое разумение и твердость твоих правил. Узнай же: не исключена возможность, что римская церковь освободит герцога Ротсея от наложенных ею же уз и расторгнет его брак с Марджори Дуглас.
Он умолк.
– Если даже церковь этого желает и властна это совершить, – возразила девушка, – как может развод герцога сказаться на судьбе Кэтрин Гловер?
Спрашивая, она глядела с сожалением на священника, а ему было не так-то легко найти ответ. Его глаза смотрели в землю, когда он ответил ей:
– Что сделала красота для Маргарет Лоджи? Если наши отцы нам не лгали, она возвела ее на трон рядом с Давидом Брюсом.
– А была ли она счастлива в жизни, и жалели ли о ней после ее смерти, добрый мой отец? – спросила Кэтрин так же твердо и спокойно.
– Ее подвигнуло на этот союз суетное и, может быть, преступное честолюбие, – возразил отец Климент, – и наградой ей были утехи тщеславия и терзание духа. Но если бы она пошла под венец в надежде, что верующая жена обратит неверующего супруга или укрепит нестойкого в вере, какую награду нашла бы она тогда? Обрела бы любовь и почет на земле, а в небе разделила бы светлый удел королевы Маргариты и тех героинь, в которых церковь чтит благодатных своих матерей.
До сих пор Кэтрин сидела на камне у ног монаха, говоря или слушая, смотрела на него снизу вверх. Теперь же, словно воодушевленная чувством тихого, но решительного неодобрения, она встала, простерла к нему руки, а когда заговорила, голос ее и глаза выражали сострадание: она, казалось, щадила чувства своего собеседника. Так мог бы глядеть херувим на смертного, укоряя его за ошибки.
– А если и так? – сказала она. – Неужели желания, надежды и предрассудки бренного мира так много значат для того, кто, возможно, будет призван завтра отдать свою жизнь за то, что восстал против испорченности века и против отпавшего от веры духовенства? Неужели это отец Климент, сурово-добродетельный, советует своей духовной дочери домогаться трона и ложа, которые могут стать свободны только через вопиющую несправедливость к их сегодняшней владетельнице, когда мне и помыслить о том грешно! И неужели мудрый реформатор церкви строит планы, сами по себе столь несправедливые, на такой шаткой основе? Мой добрый отец, с каких это пор закоренелый развратник так переменился нравственно, что станет теперь с честными видами дарить своим вниманием дочь пертского ремесленника? Перемена свершилась, очевидно, за два дня, ибо не прошло и двух суток с той ночи, когда он ломился в дом моего отца, замыслив нечто похуже грабежа. И как вы думаете, если бы даже сердце склоняло Ротсея на такой неравный брак, могли бы он осуществить свое желание, не поставив под удар наследственное право и самую жизнь, когда одновременно ополчатся против него Дуглас и Марч за поступок, в котором каждый из них усмотрит оскорбление и беззаконную обиду своему дому? Ох, отец Климент, где же была ваша строгая убежденность, ваше благоразумие, когда вы позволили себе обольститься такой странной мечтой и дали право ничтожной вашей ученице жестоко вас упрекать?