Текст книги "Город в законе: Магадан, триллер"
Автор книги: Валерий Фатеев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
МЕСТО ДЛЯ МАНЕВРА
Молоковозку я засек километра за три. Подпрыгивая на проселочной дороге, она направлялась к шоссе. Как будто яркая оранжевая капля стекала с зеленой плоскости повернутого ко мне поля. Минут через пять, оставив на перекрестке жирную грязь, она повернет к городу.
Три километра… Чем выше скорость, тем дальше должен смотреть водитель. Если бы я проходил перекресток после молоковозки, обязательно бы учел грязь от нее, а расходясь встречными курсами, взял бы ближе к осевой, освобождая себе на всякий случай место для маневра. По утрам из деревень нередко выезжают или под легким хмельком, или после вчерашнего…
– Всегда оставляй себе время для принятия решения и место для маневра, – насмешливо поучал меня хирург в те далекие дни, когда я первый раз попал в его маленькую больницу в Понырях. – Ты вот пошел на обгон телеги как малоподвижного объекта, а не учел того, что лошадь испугается, а конюх незнаком с Правилами дорожного движения… да что там незнаком – ему просто чихать на них.
Хирург был шахматист, но правила его подходили и для дороги. И вообще для жизни.
…Стрелка спидометра плясала на ста двадцати.
Модернизированный, с форсированным двигателем "Иж-Планета-Спорт" легко мог бы дать и больше. Но я не хотел рисковать: на шоссе еще лежала утренняя роса и на скорости заднее колесо ощутимо погуливало. Непередаваемое чувство – будто я оседлал дикого, рвущегося из-под меня коня. Первобытная радость силы и свободы – вот чем был для меня мотоцикл, вот что ледяным душем смывало с меня накипь жизни. Час гонки по скоростному рокадному шоссе, и я возрожден, как писано, "для битв и для молитв".
– Сколько это может продолжаться, – говорила жена, и близкие слезы стояли за ее словами. – Тебе уже к сорока, солидный человек, двое детей… Всю жизнь ты меня мучаешь этим чудовищем, – и она с ненавистью пинала машину, отчего переднее колесо вдруг начинало медленно, сияя никелем спиц, вращаться.
– А ну-ка, – бормотал я, опускаясь на корточки, – толкни еще раз: не люфт ли?
Конечно, мне было жаль ее. Конечно, я понимал, что не к лицу уже мне чертом носиться по улицам и дорогам, сшибать кур (было, было), в грязи и пыли заявляться домой, когда о тебе бог весть что думают. Но поделать с собой я ничего не мог.
Сильнее, чем пьяниц водка, картежников преферанс, рыбаков река, тянул к себе мотоцикл.
А началось все страхом.
Мне было лет восемь, когда прямо во дворе сбил меня пьяный или неумелый – в данном случае это не имеет значения – мотоциклист. И хотя дело обошлось царапинами, грохочущий, черный, пропахший бензином обидчик внушил такой невообразимый ужас, что стал серьезно мешать мне жить. В кошмарных снах мотоцикл сбивал меня вновь и вновь. На улице, с кем бы я ни был и о чем бы ни разговари-вал, заслышав мотоциклетный треск, шарахался в сторону. Удержаться было свыше моих сил.
Мотоцикл стал моим проклятьем, страх отравлял все радости, и надо было что-то делать.
Победить страх можно только оседлав его.
Я записался в кружок мотоциклистов.
Научился сносно водить старенький "Ковровец", но этого мне казалось мало.
Стал напрашиваться на соревнования.
Заработал, как шутила жена, одну маленькую медаль и неисчислимое множество травм.
Спорт я оставил, страх прошел, но с мотоциклом расстаться не торопился. Все казалось, что отпусти я его, прошлое опять кинется на меня.
Мои сверстники приобретали магнитофоны, кутили в ресторанах, ездили на юг – я покупал мотоциклы и запчасти.
…Утреннее шоссе просыпалось. С легким щелком пролетали мимо "легковушки", ухали, направляясь в карьер, самосвалы, важно прошелестел автобус.
У развилки дежурил мой старый знакомый сержант
Пантелей. И сбавил скорость. Не потому, что боялся его – уважал. Как-то, пару раз меня оштрафовав и не добившись воспитательного эффекта, он разложил передо мной карту города и предложил:
– Слушай, давай как мужик с мужиком.
– Давай, – весело согласился я.
– Ты на Мясникова сколько шел?
– Без протокола?
– Ну…
– Минимум восемьдесят.
– Отсюда выскакивает малыш. Тут садик, он в дырку – и бегом.
Я пожал плечами. Ушел влево, вот и весь маневр. Для мастера спорта семечки.
– А если встречный?
– Три венка.
– Почему три?
– От работы, от соседей и от тебя.
– Я тебе дураку веник не брошу! А если и отсюда одновременно ребенок?
– Как это?
– Ну так. Друг другу навстречу. Что – не может быть?
Я задумался, представил ситуацию и признал:
– Сложно.
На Мясникова я больше не нарушал, сдерживался.
А когда однажды вслед за курицей с реактивной скоростью вылетела на совершенно пустынную улицу женщина и, обходя ее, мотоцикл мой промчался по плетню, по огороду, я вообще перестал гонять. Только в исключительных случаях.
Я приручал машину, а она, похоже, меня.
– Привет! – издали поздоровался со мной Пантелей, подняв руку. Его цвета яичного желтка "Урал" выглядывал, замаскированный травой, из кювета. Уловка для чужаков: Пантелей на этом месте дежурит уже лет десять.
Я тоже поднял левую руку и, управляя одной, лихо развернулся так, что щебень у обочины – заехал-таки – брызнул веером. И пошел, набирая ход. В зеркало заметил, как выкатился на полотно "Урал". Это была наша обычная утренняя разминка. Почуяв свободу, зверь подо мной зарычал и кинулся вперед, глотая дорогу.
– Послушай, Люд, – сказал я однажды жене, – а ведь если бы не мотоцикл, мы бы и не встретились. Помнишь…
Я возвращался в Поныри вечером. И встретил у поселка стайку девчат, видно, с электрички.
– Кого подвезти? – лихо крутнувшись на место, предложил я.
– Меня, меня, – наперебой загалдели они.
Самая смелая уже уселась сзади, и я поддал газу. Подбросил пассажирку до ближайшего села и вернулся за следующей.
Последняя – небольшого росточка, белые волосы до плеч, в руках тяжелый портфель – отказалась.
– Спасибо, я дойду.
– Тут волка видели, – припугнул я.
– Мне далеко… В Брусовое.
– Довезу и далеко, мне все равно обкатывать мотоцикл, так что соглашайтесь.
Двадцать километров мы пролетели одним махом. Но, наверное, в первый раз это меня не обрадовало… хотелось ехать и ехать, чтобы ты, пугливо бойкая на ухабах, крепко обнимала меня.
Я мчался назад, беспричинная радость пела в душе, и даже то, что, страшно сверкнув глазами в свете фары, шарахнулась с дороги большая серая собака, обрадовало – выходит, не соврал насчет волка.
Потом мы встретились на каком-то семинаре, и я стал ездить в твое Брусовое каждый вечер. И если тебя не было в школе, разыскивал в клубе, в домах учеников, и мы возвращались в твою маленькую тесную комнатку, где пахло свежей побелкой, мятой и полевыми цветами.
Боже, как я тебя любил!
Это уж потом узнал, что любил тебя не я один…
Я смотрел вперед и ничего не видел под носом.
А когда увидел – было слишком поздно.
– Если бы и знала, – плакала ты. И тут же страстно клялась: – Нет, для меня был только ты, только с тобой…
Все это выяснилось, когда мы из-за идиота-педиатра едва не потеряли сына. И общая боль, а потом и радость соединили нас – не разорвать.
Места для маневра не оставалось.
И ничего не остается – как только клясть судьбу за то, что не свела нас раньше.
Кто виноват… Я поворачиваю на себя ручку газа.
Шоссе вздрагивает и ныряет под колесо…
Однажды жена подсунула мне газету. Под заголовком "ГАИ предупреждает" курсивом было напечатано:
"В последние месяцы на дорогах района участились случаи дорожно-транспортных происшествий со смертельным исходом. Так, шестого марта на участке Поныри – Курск водитель мотоцикла превысил скорость, не справился с управлением и выехал на полосу встречного движения. В результате столкновения с такси мотоциклист пронзил лобовое стекло, пролетел через салон такси и, выбив зад-нее стекло, упал на багажник бездыханным. Пассажиры не пострадали".
– Ну и что, – сказал я, – Пассажиры-то не пострадали.
– Дурак, – кратко заключила жена.
…А вот и моя старая знакомая – молоковозка. Какой-то белый туман едва уловимым шлейфом мелькнул за ней.
На подъеме легко обхожу автобус. За стеклами машут ручонками дети. Наверное, едут в пионерлагерь.
И вдруг – огромное белое пятно на все шоссе. Не лужа – целое море!
Будто по льду, боком понесло мотоцикл. Тормозить нельзя – всем корпусом, отчаянными движениями руля стараюсь удержаться, не грохнуться здесь, на виду у автобуса: испугаю детей… что от меня останется на такой-то скорости?!
Навстречу – черти тебя несут! – выныривают "Жигули". Это все. Не верю! Пронзаю такси… Обещал младшему в кино. Газ!!! Руль на себя!
Нечеловеческим усилием поднимаю переднее колесо и чувствую, как зверь подо мною отрывается от земли… превращается на миг в птицу. Легкий щелк заднего колеса по крыше "жигуленка", и я – невероятно! – приземляюсь на обе точки.
…Я сижу на обочине. Мотоцикл на боку. От него валит пар, как от заморенной лошади. Останавливается автобус. Возвращаются "Жигули". Водитель, маленький, в красной тенниске, с раззявленным от крика ртом, подбегает ко мне, зачем-то хватает за грудки и неумело тычет кулаком в лицо. Наверное, он подонок – нельзя бить в такую минуту. Но он первый человек мира, в который я вновь вернулся. Я не хочу о нем – первом – думать плохо. Я растроганно смотрю ему в глаза, и он опускает руки.
Высыпали из автобуса дети, и один, самый смелый, чем-то смахивающий на моего Ивана, с уважением спрашивает:
– Вы циркач, дядя?
Я мотаю головой. Да, я циркач. Я всю жизнь циркач, клоун, шут! Я выдумал себе страх и тешил его, тешился им. Два колеса, цепь и мотор – это же до какого идиотизма надо докатиться, чтобы всю жизнь – не мою, хрена ли моя жизнь! – на них поставить!
– Успокойся! – Рука Пантелея лежит на моем плече. – Все нормально.
Мир начинает приобретать резкость. Я с усилием разжимаю губы:
– Там… молоко.
Сержант коротко кивает. Понял, мол, приму меры.
« Тогда я поднимаюсь, так же, как моя жена час назад, пинаю мотоцикл и иду в город.
Я иду домой, не знаю к какой, но другой жизни. Но – мама моя! – как же тяжела и бесконечна эта моя дорога.
ПЛАВУЧИЙ МОНАСТЫРЬ
Такая беспечальная у Савелия жизнь – самому не верится, не сон ли? Хорошо еще, что покойный дед Прокофий научил явь ото сна отделять. Очень даже просто: нажми кончиком пальца на глазное яблоко и все предметы и люди вокруг, если они взаправду, двоятся.
– А сновидения, – внушал Прокофий внуку, – они у нут– рях человека гнездятся и никакого касательства к глазам, хучь ты их выколи, не имеют. Вот глянь ты, глянь на меня, ну, каково?
Савелий нажимал, глядел и убеждался. Два деда Про– кофия четырьмя руками вертели две самокрутки и пара синих дымков – столбиком подпирали крышу сарая.
– А чевой-то не ешь? – Спохватывался дед Прокофий за ужином, заметив, как прижав грязную ладошку к глазам, уставился внук на невеличкую горбушку хлеба, хрустально посверкивающую крупицами соли. И хохотал до слез, до надсадного кашля, разгадав нехитрую уловку малого.
Прокашлявшись, говорил ласково:
– Потерпи трошки, Савушка. Зиме скоро капут, солнышко, вишь, как играет. Овощ всякий, травка из земли попрет, рыбачить будем. А там и вообще жизнь наладится… Отец с госпиталя придет, тебя в школу отдадим – двухэтажную, окна – во, как в Панино.
– Нет ее в Панино, – остужал внук деда. – Немцы сожгли, забыл, что ли.
– Построим, – божился дед. – Еще лучшей сделаем, чем была.
– Да мне, – расходился он, – пяток мужиков и через месяц под крышу поставим.
Что правда, то правда. По всей округе знали столяра– краснодеревщика деда Прокофия. До войны редко какая изба не красовалась фигурными наличниками, да резными крылечками, в хату войдешь – шкафчики, столы да тумбочки хоть на выставку. Очередь была к нему не меньше, пожалуй, чем сейчас в зубопротезный.
Но главной своей славы достиг дед Прокофий все-таки через балалайку.
Кажись, хитрый ли инструмент. Фанерный коробок, да гриф – тонкий и долгий, как лебединая шея с тремя тугими струнами. Но до того ладны и певучи были балалайки Прокофия, что из далеких сел приезжали за ними. Птицами выпорхнув из рук мастера, пели его балалайки на свадьбах и вечеринках, а то и на праздничных торжественных концертах.
Над тем, кто купил бы балалайку в магазине, а не заказал у Прокофия, просто бы посмеялись. На одно лицо, унылые, светложелтые казенные изделия рядом с дедовскими выглядели как девы-перестарки перед юными невестами. Дошло до того, что с фабрики этой приехал к деду сам ее главный технолог.
Он долго ощупывал, крутил, только что на зуб не пребывал очередную дедову работу: выспрашивал, как он клей варит, да дерево доводит, а потом прямо предложил ему ехать в город. Квартира, мол, и все, как положено, сразу.
Но и дед отказался тоже сразу.
– Э-э, милок, – сказал он, – ничего ты не понял. Я же по заказу работаю = для человека. Вот приходит он, а я уже прикидываю – какие у него руки, да характер, да манера играть. Люди разные и балалайки разные, оттого у меня интерес к ним не тупится.
– А гитару или скрипку сделать можете? – спрашивал технолог.
– Гитара, – штука нехитрая, – пускался в рассуждения дед. – Грудь у ей большая, настроить на любой голос можно. И не капризная, по этой же причине к дереву. А вот скрипка, скрипка… она особых хитростей требует. Но не было заказов, не было… не идет она в нашей местности. Как мандолина, кстати.
Гость уехал, намереваясь твердо перестроить фабрику на выпуск гитар, скрипок и мандолин исключительно, а деду, чтоб секреты его не пропали, пообещал подослать учеников.
Но приспел сорок первый и фабрику перестроили на выпуск ящиков для мин и снарядов, а дед Прокофий на фронт ушел вместе со своими тремя сынами.
После тяжелой контузии под Майкопом деда списали подчистую и на него-то оставила тогда дочь трехлетнего Савушку и на смертном ее одре поклялся дед Прокофий, что будет жить до тех пор, пока Савушка на ноги не встанет.
На отца к тому времени пришла уже похоронная бумага.
Но бумаге этой дед Прокофий не поверил, как не поверил и таким же извещениям о своих сыновьях. И Савушке пока ничего не говорил, благо еще гремела война, правда уже не на западе, а наоборот – на востоке, с японцами.
И надо же – по дедову сбылось. В сорок шестом вернулся отец. Без орденов, без трофеев, зато костыли – лакированные, кожей обитые – ни у кого в деревне таких нет! – привез.
Жалко, что недолго на них проходил. Маленькую, на год всего, дала ему отсрочку военная смерть.
А Савушка уже в школу пошел. Какой там двухэтажную – в колхозном правлении отгородили досками две комнаты, вот и вся школа. Но все равно – школа. И у деда заказы появились, и смотри-к, наладилась жизнь. Как солнышко тогда засветилось в душе Савушки и с каждым днем все теплее и светлее от него становилось. Не обходилось, понятное дело, и без тучек, но это так – тучка. Дунуло ветром и нет ее.
…Давно уже и деда нет, успокоился за деревянной оградкой кладбища рядом с дочерью – сдержал слово, до шестнадцати лет внука дотянул, и теперь солнышко Савушки– но не гаснет, а наоборот, ярче разгорается,
Вот квартира хорошая в совхозном доме, карапуз Тима носится маленьким вихрем по дорожкам и жена Лена – высокая, красивая, вообще одна такая в мире, хлопочет, накрывая на стол. Вот столярка его с деловитым гулом станков, запахом смолы, дерева, обитая серпантином стружек, наполненная голосами друзей и товарищей.
Вот сам, крепкий и здоровый, счастливый до неприличия, плотник высшего разряда, в следующем году будет сту– дентом-заочником в лесотехническом институте.
Что еще?!
Ощущение полноты жизни и счастья настолько сильны, что Савелий нет-нет, да и прижмет как в детстве пальцы к глазам.
И все вокруг, конечно, двоится, Тимка двоится, Лена двоится и эти две Лены встревоженным голосом спрашивают:
– Ты что, глаз засорил? Дай-ка посмотрю.
Не во сне, значит, взаправду счастье.
Но вот вчера приходит с работы Савелий и жена его, единственная в мире Лена, говорит:
– Давай разводиться, Тимонин. Не люблю я тебя.
На вас когда-нибудь потолок падал?
Однажды увязался Савушка с дедом на работу. Бригадир привел их на склад, показывает – там щиты нарастить, там балку подкрепить – ненадежна стала, изогнулась, как пузо у старого мерина.
А балку прямо на глазах и повело. Дед Савушку в охапку и вместе с ним к стене.
Бригадир отскочить не успел…
Ужас у Савушки остался еще и потому, что до того случая и дом, и стены, и потолок – все казалось ему несокрушимым, вечным. И первые дни Савушка даже спать не мог в комнате, на сеновал перебирался, благо август стоял.
И сейчас старый страх мутной волной качнулся в его душе.
– Ты чего это? – растерялся он. – Ну, задержались нынче, так лес привезли, а разгружать, сама знаешь, некому.
– Да причем тут это, – вздохнула Лена. – Ты хороший человек, но я другого люблю и… любила. Ты знаешь, кого.
Савушка поник головой. Так получилось, что однажды в первые ночи еще, жарко обнимая его, все на свете забыв, шепнула Лена:
– Вовка, милый, любимый…
Обнимала его, а представляла другого.
Пасмурными, новыми глазами взглянул он на Лену.
В другом свете предстали ее отлучки, недомолвки, приступы раздражительности и холодности. И сами собой вдруг легли на стол тяжелые кулаки.
– Савушка, – печально проговорила Лена.
– Уйди! – выдавил он.
И сразу по-другому повернулась жизнь.
Тимку забрала теща, а Савелий ночевал у друга. Боялся не совладать с собой.
Но Лена пришла к нему сама.
– Понимаешь, Савушка, – обычным голосом заговорила она и у него даже ноги дрогнули от близости, и от голоса ее и такого родного запаха волос. – Понимаешь, не хотят нас разводить, нет, говорят, оснований. Ты же больше знаешь, подскажи, как написать заявление.
– А ты что – маленькая? – вскинулся, – Напиши, что изменял, пьянствовал, денег не давал, издевался над вами с Тимкой.
И развернувшись, ушел.
Вот как сказал, так судья на суде и прочитала. Слово в слово. А Савелия и спрашивать не стали – известно, что такой тип скажет.
– Как же вы так могли, – пробился потом к ней Савелий, – ничего не проверив!
– Иди-иди, – не в шутку рассердилась та, а то я сейчас еще тебя за хулиганство!
Савушка домой приехал, в ванну залез и, дождавшись пока она наполнится водой, полоснул себя бритвой по левой руке. Хорошая у него бритва, трофейная от отца осталась, фирма "Золлинген".
Совсем не больно было Савушке.
Спасла его теща. Бог знает зачем приехала. Вызвала "скорую" – успели.
Через месяц совсем здоровым выписали Савушку.
Только солнышко его закатилось.
Но на месте его, свято место пусто не бывает, разгорелся огонек нехороший. Жег он и жег Савушку, и днем и ночью покоя не давал. Пытался вином заливать его Савушка, но огонек от вина еще пуще полыхал.
– Пропаду, – сказал себе Савушка. – Бежать надо.
Пришел за чемоданом в бывший свой дом. После того случая в первый раз.
Дома все оказались. Тима, увидев его, с радостным воплем прыгнул на руки.
– Папка, папка, ты где так долго был. Ты больше не уйдешь? Мама, не отпускай папу-лю…
Лена озлилась, а теща от расстройства чувств заплакала, она поступок дочери не одобряла.
Вытащил Савелий чемодан свой, еще из армии, дембель– ский, нехитрые пожитки собрал. А Тима помогает, от отца ни на шаг, плюшевого любимого медвежонка принес, не пожалел, отцу.
Кроме чемодана, взял еще Савелий балалайку дедову.
А перед тем как уйти, крепко провел ладонью по глазам. Комната, теща, Тимка, жена бывшая – ничего не двоилось.
– Значит, сон все это, – успокоил себя Савелий. – Просто сон.
И поехал, куда глаза глядят.
* * *
Что бы с вами было, дальние страны, без таких как Савелий Тимонин?
Редкое, очень редкое дело, чтобы благополучного строя человек отрывался от своих корней и катил в Мирный или на Сахалин, а то и на саму Колыму.
Зачем, спрашивается?
За длинным рублем… Нет, человек знающий в две минуты докажет вам, что нет его сегодня на Северо-Востоке, заработка, а коэффициент и надбавки – все уходят на фрукты-овощи и отпуска. И не просто уходят: уважающий себя северянин с берегов Черного моря без тысячи другой долгу не возвратится.
За романтикой… Так она давно уже понятие не модное и тем более не географическое. Еще говорят, правда, о романтике в профессии, в поиске, но даже самый безответственный болтун не осмелится приладить это слово к поселку Мустах, к примеру, на Колыме.
Какая там к черту романтика в этих унылых низких бараках, в глыбах желтого льда возле общественных уборных, в беспредельной снежной долине, насквозь продутой ветром и до звона выстуженной морозом… градусов, эдак, под шестьдесят.
Попадаются, правда, отдельные чудаки, не забывшие это слово, но погоды они не делают. Делает ее "кадр", как правило, не^юнец, огни и воды прошедший, на все руки мастер. Бурить, рвать, строить, мыть.;, в шахте, на бульдозере, на деляне лесной, у монитора – нигде не оплошает.
Но никогда бы, ни в жизни не уехал из родных краев мастер, если бы… если бы. Крах в личной жизни, стукнулся с начальством, ссора с другом. И вот уже по маршруту "куда подальше", лишь бы с глаз долой мчатся в высокие широты Погорельцы Семейного Очага и Искатели Непрописных Истин.
Работал Савелий на "Мустахе", в каменной промерзшей земле шурфы бил. На Аркагале ТЭЦ строил. На Атке, в поселке колымских шоферов, директор автобазы его даже в начальники столярного цеха вывел.
И комнату дали теплую, и заработок хороший – остановись, передохни, в себя приди, Савушка. Ан нет… жег его огонек и гнал все дальше и дальше.
Бывало, ночью проснется, к окну подойдет, лунку продышит и смотрит. Луна огромная, на полнеба, плывет над темными тихими бараками, льет голубой мертвый свет на дикие сопки, на ледяное полотно трассы. А там, посверкивая фарами, идут и идут машины. Серебристые, на ракеты похожие, наливники, разноцветные рефрижераторы, пэпэ– эры, доверху груженные углем.
– Лена, – забудется он, – глянь, красота-то какая.
Или во сне почудился – пришлепает босыми ножонками Тимка, умостится под отцовский бок и легким, сладким своим посапыванием враз выстроит суматошные скачки Савушкиного сердца в спокойную и крепкую мелодию.
Черт знает, что делают после таких ночей, куда бегут иные!.. Савелий в отдел кадров.
Ну и очутился наконец у пределов Отечества.
Приехали.
* * *
Бешеным курьерским поездом пролетел над Тихим океаном циклон «Беби». Вдоволь поиздевался над круизным теплоходом, как щепки разбросал зазевавшиеся рыбацкие сейнеры, пополам, навроде пирожного, переломил японский супертанкер. И теперь сам умирал здесь, у южной оконечности Сахалина.
Но еще круто катились на берег громадные зеленые валы, с чудовищной силой ударяя в земную твердь. И взрывались мириадами брызг, и в грохоте их слышалась нечеловеческая, космическая музыка, странно подчеркнутая бабьими всхлипами чаек.
– А-а-а-ах! – Со всего размаху гигантской водяной ладонью хлопал по скалам океан.
– И-и-и! – Голосили чайки.
А на узенькой полоске песка метался в пляске, бесстрашно вколачивая в океанский разгул свою песню, маленький человек с балалайкой в руках.
– Сербияночка моя – дзень-брень!
– А-ах!
– И-и-и!
– Дзень-брень!
Ах, дед Прокофий, думал ли ты, что балалайка твоя в одном ансамбле с самим Тихим океаном звенеть будет.
Музыка бушевала, песок из-под сапог и пыль водяная взлетали к небу, белое холодное пламя горело на гребнях валов и бледнел, отступал перед ним жалящий сердце Савелия огонек.
– Силен! – Неожиданно раздался над ухом восхищенный и насмешливый одновременно голос.
Савелий резко остановился и бережно положил на чемодан балалайку. Недоверчиво взглянул.
В черном костюме с золотыми нашивками покачивался перед ним небольшого росточка, но плотный как огурец– семенник, моряк лет пятидесяти. Фуражку с крабом он держал в руках и ветер шевелил редкий венчик волос вокруг лысой макушки. Синие глаза смотрели с простодушной хитрецой.
– Пляшешь, говорю, хорошо.
– Так, нашло, – буркнул Савелий. Медленно стекало с него возбуждение. Сел, вытряхнул песок из сапог, спросил у лысого:
– Гостиница тут хоть есть?
– Есть, как же. Мест, правда, вряд ли. А что – на работу?
Савелий помолчал. Разве не ясно.
– А специальность какая? – Не отставал моряк.
– А какую надо? Сварщик, бульдозерист, кочегар… документ есть.
Называл Савелий самые дефицитные здесь специальности.
– Ну, а топор в руках держать умеешь?
– Что-о? Топор? – переспросил Савелий и засмеялся тихонько. Он же сразу понял, почувствовал, что не случайна встреча его с океаном. Отсюда, отсюда начнется новая – хорошая – полоса его жизни.
– Тогда давай знакомиться по-настоящему. Я капитан – директор дизель-электрохода "Чемпион". Мне нужен плотник и немедленно, так как сегодня мы уходим в Нагаево. Вы мне подходите, в душу не лезу, на это есть у нас первый помощник, но предупреждаю – пароход мой за глаза окрестили монастырем да еще плавучим… А я этим горжусь. Так что… прикиньте, чтобы потом разговоров не было.
– Подходит, – твердо сказал Савелий. Добавил, подумав: – Вы это, не смотрите, что я такой… ночевал здесь.
– Если курите, – уже на ходу наставлял капитан, – то лучше бросить. Половина пожаров на кораблях из-за этого.
Савелий, покраснев, заталкивал сигареты назад.
Не в монастырь ли, действительно, вели его.
Бюрократов на море меньше, это все знают. Любители согласовывать да утрясать рискуют вмиг, без всяких проволочек оказаться в приемной высшей морской инстанции – Нептуна. Правда, в последнее время и бюрократ пошел особой выделки – непотопляемый. Всепогодный и с неограниченным районом действия, универсальный, так сказать.
Сила его заключается в том, что в шторм он присоединяется к ветру, в жару к солнцу, застит глаза в туман и ночь. Бюрократ слился с хамелеоном и жутковатый этот симбиоз еще только начинает расправлять окрашенные в соответствующий цвет знамена.
Но тогда Савелий всего-навсего отдал старпому (чифу, как подсказали ему) паспорт и трудовую книжку и пошел вслед за вахтенным в свою каюту.
Каюта оказалась симпатичной комнаткой с койками в два этажа, диваном и столиком, намертво вделанным в переборку.
– Вот, занимай Васину, – указал наверх вахтенный. – Сосед твой на вахте.
Очень все Савелию понравилось. И пароход, чистенький, розовый, с выпуклыми бортами – ну, как поросенок с рождественской открытки. И новое жилье, и люди. Гля-ка, кровать с хрустящим крахмальным бельем, три полотенца на одного – надо же! Тишина, уют – в жизнь не уйду.
– А чего этот-то ушел, – подражая жесту вахтенного помощника ткнул.
– Кейпроллер забрал, – грустно ответил тот.
– Переманил значит, – подытожил Савелий – У нас тоже – как хороший "кадр" нужен, так и сразу и квартиру пообещают и зарп…
– Салага! Кейпроллер – волна-убийца.
Савушка прикусил язык.
И как-то немного померкла его первая радость. И подозрительно ненадежно стало. Стенки у кают тонкие, голоса слышны. А окна зачем такие здоровые – стукнет этот самый… кролик, что ли и заберет.
Только балалайка, когда ее Савелий на стену приспосабливал, бренькнула презрительно… а брось. В ванной не захлебнулся, а тут и подавно.
Где наша не пропадала!
И сон навалился непобедимый. Шутка ли – трое суток по аэропортам.
Проснулся он уже в море. Сосед, бородатый худощавый мужик, с глубоко посаженными глазами, таких на иконах рисовали, разбудил. Завтрак проспишь.
В столовой Савелий ел кашу и поглядывал в иллюминатор. Ничего особенного – море ему показалось похожим на пашню. Только вместо борозд волны, да такими кривулинами, будто пьяный тракторист напахал.
…Блеск и чистота "Чемпиона" могли обмануть только такого, как Савушка. А на самом деле "Чемпион" дохаживал последние мили в своей бродяжьей судьбе. На нижней палубе и в трюмах из-под толстого слоя краски лезли грязь, ржавчина и старость. Мощные когда-то дизели сегодня всей четверкой еле-еле осиливали гребной винт. По срокам "Чемпион" должен был стать на капитальный ремонт, но вверху решили, что дешевле его списать и приспособить в межрейсовую гостиницу для моряков.
И теперь со скоростью восьми узлов шлепал он к месту своей последней стоянки.
На вторые сутки перехода, капитан, проснувшись, долго не мог выбраться из постели.
– Ишь, какой крен, – удивился он, – с чего бы это?
Но потом он о крене запамятовал и это было вполне простительно, если учесть, что и капитан – директор Полу– шин тоже совершал свой последний рейс. Как только загремит в Нагаеве якорная цепь и сойдет на берег списанная команда, от звания Полушина останется только вторая половина – директор. Той самой межрейсовой гостиницы: капитаны с кораблем предпочитают не расставаться.
Именно потому и потребовался срочно Полушину плотник – переделывать каюты в номера, а еще Полушин мечтал задействовать Савелия и как балалаешника: по линии организации в гостинице культурного досуга.
Вот как далеко вперед смотрел капитан Полушин. И, как ни странно, именно эта, чрезмерно, до ненормального развившаяся в последнее время предусмотрительность и явилась главной причиной его ухода.
А началось все с пустяка… Расходясь со встречным танкером в Японском море, Полушин приказал штурвальному взять правее. "Левыми бортами, – полагал он и разойдемся". Но танкер почему-то шел прямо в лоб. На связь не выходил. А уклониться еще правее капитан уже не мог – лоция показывала в этом районе камни.
Капитан приказал осветить рубку приближающегося судна мощным прожектором и сигналить, но и это не изменило ни курса, ни скорости танкера. '
Разошлись буквально впритирку. И тут-то с мостика Полушин отчетливо разглядел, что в штурманской танкера, полным ходом рассекавшего темноту и волны, не было ни одного человека. Судно шло на автомате.
– Старый болван, – выругал тогда себя капитан, – надо было предусматривать и это, знал же, что авторулевой в моде у японских и американских моряков.
С тех пор капитан старался предусмотреть.
Каждую свою команду, каждый маневр Полушин рассчитывал как шахматист варианты в сложной позиции, стараясь не упустить ничего абсолютно.
Получалось примерно так…
– Если я дам тридцать градусов вправо, волна ударит в борт, кренометр покажет пятнадцать, у Дуни… у Дусеньки на камбузе опрокинется кастрюля с борщом и вероятно, может ошпарить ей ногу. Без Дуни экипаж всухомятку не выдержит, первым сбежит Дед, у него язва, хотя язва у него оттого, что попивает втихомолку, под одеялом, но сбежит, он давно грозится, а жалко, Дед специалист хороший. Без Деда мотористы машину загубят, плана нет, заработка нет и значит, французскую дубленку жене не привезу, а она и так меня терпит только за запас плавучести… Это что же, разводиться из-за несчастного маневра?!
– Пора менять курс, – деликатно напоминает второй штурман.
"Фигушки вам, а не курс. Борщ сейчас, наверное, как кипяток".
– До тридцати ноль-ноль (пока обед не кончится) держать прежним.
Штурман почтительно смотрит на мастера. Наверное, нашел ошибку в счислении, вон как перед тем, как скомандовать, задумался.