355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Хаит » Одесский юмор: Антология » Текст книги (страница 5)
Одесский юмор: Антология
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:10

Текст книги "Одесский юмор: Антология"


Автор книги: Валерий Хаит


Жанр:

   

Прочий юмор


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

«Бандитовка»

Хорошенькая, изящная, как нарядная куколка, певица придвинула к себе ближе обсахаренные орехи и, облизывая обсахаренные пальчики, сказала:

– Наша Одесса – ужасный город! Посмотрели бы вы, как вели себя одесситы при большевиках!..

– А вы разве были тогда в Одессе, при большевиках?

– Ну! – обиженно усмехнулась она с непередаваемой, неподражаемой одесской интонацией, придав этому слову из двух букв выражение целой длинной фразы, смысл которой должен был значить: неужели ты сомневался, что я была в Одессе, и что я вместе со всеми пережила все тягчайшие ужасы большевизма, и что я с честью вышла из положения, заслужив титул героини и ореол мученицы?!

Да… Многое может вложить настоящий одессит в слово из двух букв.

– Что ж… тяжело вам было там?

– Мне? Если бы я начала рассказывать обо всех моих страда… передайте мне эти тянучки… мерси!.. страданиях, то в целую книгу не упишешь.

Она положила себе на голову белую ручку с отполированными ноготками и задумалась.

– Ах!.. Эти обыски, эти аресты…

– У вас был обыск?!

– Не один, а три. Положим, не у меня, а у моих соседей, но все равно – тревожили и меня. Товарищ председателя чрезвычайки заходит вдруг ко мне и просит бумаги и чернил – они там, в соседней квартире, что-то писали… Ну что было делать – дала! Ведь мы тогда все были совершенно бессильны. А он смотрит на меня и вдруг говорит: «…Благодарю вас. Мне не хочется этого кекса…» И говорит: «А я вас знаю, вы очень хорошо поете!» Понимаете, знает меня! Я чуть в обморок не упала… Потом, в чрезвычайке уже, я ему говорю…

– Неужели в чрезвычайку вас таскали?!

– Да, видите ли… Там был какой-то концерт – вот нас, артистов, и заставили петь! Такой ужас! Револьвер к виску – и пой! Я там, впрочем, большой успех имела – они вообще замечательно умеют слушать. А как аплодировали! Потом уже, сидя в автомобиле с товарищем председателя чрезвычайки…

– Все-таки, значит, они были с вами вежливы – назад отвозили.

– Нет, это не назад… Это вообще днем было. Я шла к Робину, а он взялся меня подвезти. Шикарный у него автомобиль, знаете…

– Охота вам была с большевиком ездить, – заметил я.

– А что поделаешь? Револьвер к виску – и катайся! Я уж потом и то говорила ему: «Вы, Миша, ужасный человек! С вами прямо страшно». А он засмеялся, открыл крышку рояля и говорит: «Хотите, – говорит, – шашкой перерублю все струны, а вам новый пришлю!»

– Неужели в автомобиле рояль стоял? – изумился я.

– В каком автомобиле?! При чем тут автомобиль?… Дома у меня, а не в автомобиле.

– Неужели же вы большевиков у себя дома принимали?

– А что поделаешь? Револьвер к виску – и сидит, и пьет чай до трех часов ночи! «Миша, – говорю я ему, – ты меня компрометируешь…» Ах, сколько страданий за эти несколько месяцев! Не поехать к ним в чрезвычайку неловко – обидятся, а поедешь… Впрочем, один раз очень смешной случай был. Присылают они за мной автомобиль – огромный-преогромный, теряешься в нем, как пуговица в кармане. Плачу, а еду. Впрочем, единственный раз я у них и была. Приезжаю… На столе столько наставлено, что глаза разбегаются! Преподносят мне, представьте, преогромный букет роз и мимозы…

– Неужели от большевиков букеты принимали? – с упреком заметил я.

– А что поделаешь? Револьвер к виску – и суют в руку. И темно-фиолетовая лента – чудесное сочетание. Впрочем, я один раз у них только и была. Спрашивают: «Чего, – говорят, – сначала хотите выпить?» Я говорю: «Зубровки, той, что мы вчера пили». Посмотрели друг на друга как-то странно, мнутся: «Да она, – говорят, – в погребе». – «А вы принесите из погреба, – говорю я. – Неужели боитесь? Пойдите с племянником Саней (племянник мой тогда тоже со мной был, Саня) и принесите». Саня уже встал было, а они совсем переполошились: «Нельзя туда, в тот погреб!» – «Да почему?!» – «Оттуда, – говорят, – еще расстрелянные бандиты не убраны!.. Там лежат». Нет, нет. Лучше эту розовенькую… Она, кажется, с орехами!.. Да… Так, понимаете, какой ужас: где эта зубровка стояла – расстрелянные бандиты лежат. Мы потом эту зубровку «бандитовкой» называли. Ох уж эта Одесса-мама… Вечно она что-нибудь выдумает… Ха-ха! Слушайте, отчего же вы не смеетесь?…

– Спасибо. Я уже года два как не смеюсь.

Я встал, наклонив свое лицо к ее розовому, разрумянившемуся личику, и тихо спросил, глядя прямо ей в глаза:

– Скажите, а они не могли подсунуть вам вместо «бандитовки» «офицеровку»?

И я видел, как что-то, будто кипяток, ошпарило ее птичий мозг. Она заморгала глазами быстро-быстро и, отмахиваясь от чего-то невидимого, жалобно прочирикала:

– Но они же револьвер к виску… Танцуешь у них – и револьвер у виска, пьешь – и револьвер у виска… Не смотрите на меня так!

Разнообразный город – Одесса.

1920

Рис. С. Фазини
Семен Юшкевич
Дудька забавляется

Дудька Рабинович нажил уже сто тысяч и затаился. Ого, Дудька теперь не скажет глупости, не разразится смехом, как бывало раньше, тем здоровым смехом, от которого слезы текут из глаз, и рот раскрывается до ушей, и гримасничающее лицо выражает страдание. Дудька стал молчалив, аристократичен – продал свое пальто из дамской материи и не любит, если Сонечка даже в шутку напоминает ему о нем… Он курит боковские сигары, носит золотые открытые часы «Патек» и кольцо с брильянтом в три карата. Заказал себе платья на две тысячи… А как держится Дудька? Граф, дипломат! А какое спокойствие в лице! А улыбка! Нет, тот не видел истинно ротшильдовской улыбки, кто не был при том, когда Дудька выбирал для себя соломенную шляпу в шляпном магазине Нисензона, двоюродного брата бывшего довольно известного министра. Даже сам господин Нисензон, видывавший виды на своем веку, должен был признать, что Дудька неподражаем. Как целомудренно улыбался Дудька, когда с аристократической грацией передал кассирше следуемые с него сто рублей за шляпу! Ни одного звука ропота или недовольства, точно он всю жизнь расплачивался сотнями за шляпы. Только на короткий миг вынул часы «Патек» – правда, не удержался, чтобы не сообщить Нисензону, двоюродному брату бывшего довольно известного министра, о том, какие у него часы, – закурил боковскую сигару и сказал отрывисто, будто залаял: «Бок!» – и лишь тогда разрешил себе одарить Нисензона этой знаменитой ротшильдовской улыбкой, которую Нисензон тотчас же вполне оценил.

«Да, у него будет миллион», – решил про себя Нисензон и, в знак почтения перед будущим миллионом, проводил с поклонами Дудьку до дверей…

Дудьке всего двадцать восемь лет. Он всем кажется теперь стройным, красивым, благовоспитанным и умным. С ним советуются, спрашивают его мнения. Предлагают, например, кокосовое масло купить – спрашивают у Дудьки. Дудька подумает и скажет: «Не купить!» – и не покупают. «А кожу?» – «Купить», – ответит Дудька. И покупают…

Женился он рано на своей Сонечке, по любви. Любил он ее страстно лишь в первые два года. Потом охладел к ней, но не заметил этого и жил с ней – как будто в любви. О женщинах он вообще никогда не думал. Некогда было! Но когда он «сделал» сто тысяч, душа его взыграла. Словно из тумана стали выплывать женщины – то вдруг появлялась розовая, свежая щечка с ямочкой, то вырисовывалась пышная женская рука, оголенная до плеча, там сверкала белизной декольтированная шея, и еще другие соблазнительные образы тревожили его воображение…

«Ах, Дудька, Дудька, – наливаясь страстью и жаром, грозил он себе, а трубы пели в ушах: тра-та-та, тра-та-та… бом, бим, сулу, тики, мум… – Ах, Дудька, Дудька», – и снова: тра-та-та, сулу, тики, мум…

И разрешилось… Он пил в этот полдень кофе у Лейбаха. В его скромном, но дорогом галстухе утренней росинкой блестел каратный бриллиант. У сердца тикал «Патек». Золотая изящная цепочка покоилась на жилетке. Бом, бим, сулу, тики, мум!

Она вошла, грациозно заняла место за столиком. Дудька почувствовал густой удар своего сердца. «Тра-та-та» – запели трубы… Дудька вспомнил, что у него в кармане лежат двадцать тысяч для покупки кофе и керосина, и расхрабрился.

«Еврейка ли она или русская? – спросил он себя. – Предпочитаю и хочу русскую! Что такое еврейское – я знаю, а с русской у меня никогда не было романа. Дудька, ты имеешь право пожелать русскую. Помни, что у тебя двадцать тысяч, и не будь идиотом. Но какая хорошенькая! Глазки русские – не как у моей Сонечки, а настоящие, чистые, русские. Еврейские всегда выражают страдание! Да, несомненно, русские глазки, – решил он, – глаза русских степей, серые и немного, как всегда у русских, маложивые… но чертовски красивые… Хочу русского поцелуя, – с жаром сказал он себе… – Дудька, но что Сонечка?

Надоела вечная Сонечка, – отмахнулся он от докучливой мысли. – И, наконец, я еще не изменил ей. Вот когда изменю, тогда и буду расплачиваться. Скажите, пожалуйста, начинается уже еврейская скорбь! Весело это надо делать, Дудька.

Хорошо, весело, согласен, – рассуждал Дудька, – но как с ней познакомиться, с чего начать? Улыбнуться? Как это вдруг улыбнуться? Она меня примет за идиота. Пожалуй, еще отругает. Боже мой, какой ротик! Я умру от этого ротика. Какие чудные русские зубки! Как раз твои, Дудька, зубки у нее!»

Он вдруг вскочил, как будто получил удар ножом в бок, шагнул к ней и как только мог аристократически поднял с пола упавшую салфетку…

– Сударыня, – сказал он, передавая ей салфетку так, чтобы она заметила его трехкаратник, – сударыня, позвольте мне дать вам вашу салфетку.

– Благодарю вас, – серебристым голосом ответила незнакомка, грациозно наклонив головку.

– Я желал бы, – галантно сказал Дудька, поправляя каратник на галстухе, чтобы обратить на него ее внимание, – вечно подавать вам упавшую на пол салфетку.

– Вы бы скоро утомились, – отозвалась незнакомка, снисходительно улыбнувшись такому странному желанию.

– Не надейтесь на это, сударыня! – сказал Дудька, ужасно счастливый и действительно готовый в эту минуту подавать салфетку бесчисленное множество раз. – Испытайте меня…

– Нет, я не так жестока, – гармонически ответила она, вонзая вилку в поданный ей лакеем бифштекс…

– О, я не сомневаюсь в этом, – еще галантнее сказал Дудька, подбираясь умственно к ней, как подбирался бы к антипирину, который сулил бы ему пятитысячный барыш.

«Русская, – в то же время с жаром думал он, все больше влюбляясь в незнакомку. – Настоящее русское, не горячее, как у евреек, лицо. Холод, мороженое, а согревает всего тебя. Ах, зачем у меня не такое лицо! Ведь на моем написана вся скорбная еврейская история. Какая прелесть иметь при ста тысячах русское лицо. Но ничего не поделаешь – пропало».

Равговор завязался. Дудька в чистых русских выражениях попросил у незнакомки позволения присесть за ее столом. Но когда разрешение было ему дано, он будто невзначай вынул из жилетного кармана своего «Патека», невинно посмотрел на часы и сказал:

– Из всех часов, сударыня, любимые мной часы «Патек». Может быть знаете, фирма в Женеве. Достать их теперь ужасно трудно, но я достал… И недорого… полторы тысячи. Изящно, не правда ли, очень плоские, даже незаметно, что это часы.

Он дал ей подержать часы, придвинулся ближе и, пока она их рассматривала, он вдыхал с удовольствием аромат ее волос и все больше влюблялся в нее. Затем, потеряв на миг голову, он предложил ей выпить с ним по чашечке турецкого кофе и предложил после кофе скушать мороженого. Все это было очень благосклонно принято. Мороженое он ел с озабоченным видом и ужасно быстро. Как сказать ей о своих чувствах? Если бы перед ним сидела еврейка, все устроилось бы в два мига – что он, не знает своих евреев? Сюда взгляд, туда вздох; слово страдания, слово сострадания – и готово! Но русская! Черт его знает, что для нее нужно? О чем можно говорить с ней? Она ведь не понимает многообразной еврейской души, привыкшей всегда страдать. Русская же терпеть не может этих страданий! И в этом ее прелесть. Русская удобна и в другом отношении. Попробуй-ка связаться с еврейкой! Дудька один раз попробовал и должен был жениться! А с русской? Я вас поцеловал, я вас больше не желаю целовать, и до свиданья! А еврейка папашу, мамашу и всех родственников призовет из-за одного только поцелуя. «Все это хорошо, однако как и чем заинтересовать, прельстить ее? Я ведь должен действовать на русские струны сердца!»

– О чем вы задумались? – гармонически спросила незнакомка.

Дудька в ответ тихо рассмеялся и сказал:

– Ни за что не скажу. Что было бы, если бы я вам раскрыл свои мысли!

– Такие это ужасные мысли? – улыбнулась и незнакомка.

– Да! – сказал Дудька, загадочно решив, как ему говорить с ней. – Я думал о том, что мороженое, например, – чисто русское сладкое. Вот евреи не могли же выдумать мороженого. У них сладкое – это компот, – добавил он, улыбаясь ротшильдовской улыбкой и глядя на нее, – я должен сказать, что я предпочитаю русское еврейскому, хотя я сам и еврей.

«Здорово повел атаку!» – похвалил он себя.

– Почему же это? – удивилась незнакомка.

– Такой характер, – скромно сказал Дудька, пламенея от любви. – Возьмем для примера поведение евреев. Вы слышали, как разговаривают два еврея? Подымут гвалт, будто их режут! А как разговаривают десять русских? Не слышно. Ну и многое другое. Кто всем лезет на глаза? Еврей! Русского даже не видно! Вот, например, спекулянты! Русские – самые отчаянные спекулянты, и всем известно, что они нажили сотни миллионов, а вы слышали о русском спекулянте? Евреи тоже нажились, но в тысячу раз меньше, а о них кричат все! Почему? Лезут, дураки, на глаза. Галдят, кричат, по улицам не ходят, а прыгают! Признаюсь, люблю русских.

«Я, кажется, говорю как антисемит, – лукаво думал Дудька, – но все равно никто не слышит, зато понравлюсь ей. Ведь русские немного антисемиты. Боже мой, что это за глазки! Какие губки! Мед!»

Незнакомка между тем положила ложечку и во все глаза посмотрела на Дудьку.

– Послушайте, – сказала она, – да ведь вы антисемит!

«Скажу ей, что я антисемит, – подумал Дудька, – что мне мешает! В суд же она меня не потянет за это!»

– Да, я антисемит, – благородным голосом сказал он. – Мы, евреи, не прощаем себе своих недостатков. Вы, русские, гораздо снисходительнее к нам!

– Вы, кажется, приняли меня за русскую? – расхохоталась незнакомка. – Но вы ошиблись. Я самая настоящая, да еще какая еврейка. Я из местечка подле Бендер!

– Неужели! – воскликнул Дудька, пораженный. – Скажите, пожалуйста, никогда бы не поверил! Неужели, – повторил он снова, вдруг охладевая к ней и вглядываясь в ее лицо.

И внезапно словно завеса спала с его глаз. Настоящие еврейские, выражающие вечное страдание глаза! Как же он сразу не заметил? И лицо горячее, еврейское.

«Роман с еврейкой, – с ужасом подумал он, – да хоть бы она была красива, как сама Венера. Ни за что! Она обольет серной кислотой мою Сонечку, если только один раз позволит поцеловать себя. Вероятно, у нее с десяток тетей и дядек, две бабушки, троюродные сестры… Еще потребует отдать ей мои сто тысяч. Бежать от нее!»

Он с огорчением поднялся, с огорчением заплатил за кофе, мороженое и довольно бесцеремонно простился. Что церемониться с еврейкой!

«Эх ты, Дудька! – ругал он себя на улице. – Еврейку не узнал! Глаза русских степей! Дурак! Но все-таки… Тра-та-та, бом, тики, мум…»

1918

Тэффи
Из книги «Воспоминания»

…Одесский быт сначала очень веселил нас, беженцев. Не город, а сплошной анекдот.

Звонит ко мне, много раз, одна одесская артистка. Ей нужны мои песенки. Очень просит зайти, так как у нее есть рояль.

– Ну хорошо. Я приду к вам завтра, часов в пять.

Вздох в телефонной трубке.

– А может быть, можете в шесть? Дело в том, что мы всегда в пять часов пьем чай…

– А вы уверены, что к шести уже кончите?

Иногда вечером собирались почитать вслух газетную хронику. Не жалели огня и красок одесские хроникеры. Это у них были шедевры в этом роде:

«Балерина танцевала великолепно, чего нельзя сказать о декорациях».

«Когда шла «Гроза» Островского с Рощиной-Инсаровой в заглавной роли…»

«Артист чудесно исполнил «Элегию» Эрнста, и скрипка его рыдала, хотя он был в простом пиджаке».

«На пристань приехал пароход».

«В понедельник вечером дочь коммерсанта Рая Липшиц сломала свою ногу под велосипедом».

Но скоро одесский быт надоел. Жить в анекдоте ведь не весело, скорее трагично…

* * *

Сбегались в Одессу новые беженцы – москвичи, петербуржцы, киевляне.

Так как пропуски на выезд легче всего выдавались артистам, то – поистине талантлив русский народ! – сотнями, тысячами двинулись на юг оперные и драматические труппы.

– Мы ничего себе выехали, – блаженно улыбаясь, рассказывал какой-нибудь скромный парикмахер с Гороховой улицы. – Я – первый любовник, жена – инженю, тетя Фима – гран-кокет, мамаша в кассе и одиннадцать суфлеров. Все благополучно проехали. Конечно, пролетариат был слегка озадачен количеством суфлеров. Но мы объяснили, что это самый ответственный элемент искусства. Без суфлера пьеса идти не может. С другой стороны, суфлер, сидя в будке и будучи стеснен в движениях, быстро изнемогает и должен немедленно заменяться свежим элементом.

Приехала опереточная труппа, состоящая исключительно из «благородных отцов».

И приехала балетная труппа, набранная сплошь из институтских начальниц и старых нянюшек…

Все новоприбывшие уверяли, что большевистская власть трещит по всем швам и что, собственно говоря, не стоит распаковывать чемоданы. Но все-таки распаковывали…

* * *

…Странно-знакомый голос…

– Гуськин!

– Что-о? Это же не город, а мандарин. Отчего вы не сидите в кафе? Там же буквально все битые сливки общества.

Гуськин! Но в каком виде! Весь строго выдержан в сизых тонах: пиджак, галстук, шляпа, носки, руки. Словом – франт.

– Ах, Гуськин, я, кажется, останусь без квартиры. Я прямо в отчаянии.

– В отчаянии? – переспросил Гуськин. – Ну так вы уже не в отчаянии.

– ?…

– Вы уже не в отчаянии. Гуськин вам найдет помещение. Вы, наверное, думаете себе: Гуськин этт!

– Уверяю вас, никогда не думала, что вы «этт»!

– А Гуськин, Гуськин это… Хотите ковров?

– Чего? – даже испугалась я.

– Ковров! Тут эти мароканцеры навезли всякую дрянь. Прямо великолепные вещи, и страшно дешево. Так дешево, что прямо дешевле порванной репы. Вот, могу сказать точную цену, чтобы вы имели понятие: чудесный ковер самого новейшего старинного качества, размером – длина три аршина десять вершков, ширина два аршина пять… нет, два аршина шесть вершков… И вот за такой ковер вы заплатите… сравнительно очень недорого.

– Спасибо, Гуськин, теперь уже меня не надуют. Знаю, сколько надо заплатить.

– Эх, госпожа Тэффи, как жаль, что вы тогда раздумали ехать с Гуськиным. Я недавно возил одного певца – так себе, паршивец. Я, собственно говоря, стрелял в Собинова…

– Вы стреляли в Собинова? Почему?

– Ну, как говорится, стрелял, то есть метил, метил в Собинова, ну да не вышло. Так повез я своего паршивца в Николаев. Взял ему залу, билеты продал, публика, все как следует. Так что ж вы думаете! Так этот мерзавец ни одной высокой нотки не взял. Где полагается высокая нота, там он – ну ведь это надо же иметь подобное воображение! – там он вынимает свой сморкательный платок и преспокойно сморкается. Публика заплатила деньги, публика ждет свою ноту, а мерзавец сморкается себе, как каторжник, а потом идет в кассу и требует деньги. Я рассердился, буквально, как какой-нибудь лев. Я действительно страшен в гневе. Я ему говорю: «Извините меня – где же ваши высокие ноты?» Я прямо так и сказал. А он молчит и говорит: «И вы могли воображать, что я стану в Николаеве брать высокие ноты, то что же я буду брать в Одессе? И что я буду брать в Лондоне, и в Париже, и даже в Америке? Или, – говорит, – вы скажете, что Николаев такой же город, как Америка?» Ну что вы ему на это ответите, когда в контракте ноты не оговорены. Я смолчал, но все-таки говорю, что у вас, наверное, высоких нот и вовсе нет. А он говорит: «У меня их очень даже большое множество, но я не желаю плясать под вашу дудку. Сегодня, – говорит, – вы требуете в этой арии «ля», а завтра потребуете в той же арии «си». И все за ту же цену. Ладно и так. Найдите себе мальчика. Город, – говорит, – небольшой, может и без верхних нот обойтись, тем более что кругом революция и братская резня». Ну что вы ему на это скажете?

– Ну, тут уж ничего не придумаешь.

– А почему бы вам теперь не устроить свой вечер? Я бы такую пустил рекламу. На всех столбах, на всех стенах огромными буквами, что-о? Огромными буквами: «Выдающая программа…»

– Надо «ся», Гуськин.

– Кого-о?

– Надо «ся». Выдающаяся.

– Ну пусть будет «ся». Разве я спорю. Чтобы дело разошлось из-за таких пустяков… Можно написать: «Потрясающийся успех».

– Не надо «ся», Гуськин.

– Теперь уже не надо? Ну я так и думал, что не надо. Почему вдруг. Раз всегда все пишут «выдающая»… А тут дамские нервы – и давай «ся»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю