Текст книги "Одесский юмор: Антология"
Автор книги: Валерий Хаит
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Со стороны Гражданина это было свинство во всех отношениях. Тем не менее он решился на это, тем более что самоубийство уголовным кодексом не наказуемо.
Одним словом, некий Гражданин, разочаровавшись в советской действительности, решил повернуться лицом к могиле.
Печально, но факт.
Спешно получив выходное пособие и компенсацию за неиспользованный отпуск, Гражданин лихорадочно написал предсмертное заявление в местком, купил большой и красивый гвоздь, кусок туалетного мыла, три метра веревки, пришел домой, подставил стул к стене и влез на него.
Кр-р-рак!
– Черт возьми! Ну и сиденьице! Не может выдержать веса молодого интеллигентного самоубийцы. А еще называется борьба за качество! А еще называется Древтрест! Тьфу!
Но не такой был человек Гражданин, чтобы склоняться под ударами фатума, который есть не что иное, как теория вероятностей, не более!
Кое-как он влез на подоконник, приложил гвоздь к стене и ударил по гвоздю пресс-папье.
Кр-р-рак!
– Ну, знаете ли, и гвоздик! Вдребезги. Борьба-с за качество? Мерси. Не на чем порядочному человеку повеситься, прости Господи. Придется непосредственно привязать веревку к люстре. Она, матушка, старорежимная! Не выдаст!
Гражданин привязал к люстре веревку, сделал элегантную петлю и принялся ее намыливать.
– Ну и мыльце, доложу я вам! Во-первых, не мылится, а во-вторых, пахнет не ландышем, а, извините за выражение, козлом. Даже вешаться противно.
Скрывая отвращение, Гражданин сунул голову в петлю и спрыгнул в неизвестное.
Кр-р-р-ак!
– А будь она трижды проклята! Порвалась, проклятая. А еще веревкой смеет называться. На самом интересном месте. Прошу убедиться… Качество-с… Глаза б мои не видели… К черту! Попробуем чего-нибудь попроще! Ба! Столовый нож! Паду ли я, как говорится, стрелой пронзенный, иль мимо пролетит она…
Кр-р-рак!
И стрела действительно пролетела мимо: рука – в одну сторону, лезвие – в другую. Гражданин дико захохотал.
– Будьте уверены! Ха-ха-ха! Качество! И как после этого не кончать с собой!
«Умирать так умирать! К черту нож, этот пережиток гнилого средневекового романтизма! Опытные самоубийцы утверждают, что для самоубийства могут очень и очень пригодиться спички. Натолчешь в стакан штук пятьдесят головок, выпьешь – и амба. Здорово удумано. Как это я раньше не догадался?»
Повеселевший Гражданин распечатал свеженькую коробку спичек и стал жизнерадостно обламывать головки.
– Раз, два, три… десять… двадцать… Гм… В коробке всего двадцать восемь спичек, между тем как полагается шестьдесят.
Гражданин глухо зарыдал.
– Граждане, родимые! Что же это, братцы?! Я еще понимаю – качество, но где же это видано, чтобы честный советский гражданин так страдал из-за количества?
«К черту спички! Ударюсь хорошенько головой об стенку – и дело с концом. Добьемся мы, как говорится, своею собственной головой!»
Гражданин зажмурился, разбежался и…
Кррак!!!
Термолитовая стена свеженького коттеджика с треском проломилась, и Гражданин вылетел на улицу.
– Ну-ну! Мерси! Да здравствует качество, которое количество! Ур-р-ра! Ха-ха-ха!
С ума он, впрочем, не сошел, и в больницу его не отправили.
Гражданин посмотрел на склянку и сказал со вздохом облегчения:
– Вот. Наконец. Это как раз то, что мне нужно. Уксусная эссенция. Уж она, матушка, не подведет. В смерти моей прошу никого не винить.
Гражданин с жадностью припал воспаленными губами к склянке и осушил ее до дна.
– Гм… Приятная штука. Вроде виноградного вина, только мягче. Еще разве дернуть баночку?
Гражданин выпил еще баночку, крякнул и покрутил перед собой пальцами.
– Колбаски бы… И икорки бы… А я еще, дурак, на самоубийство покушался! Жизнь так прекрасна! Вот это качество! Марья, сбегай-ка, голубушка, принеси парочку уксусной эссенции да колбаски захвати. Дьявольский аппетит разгулялся.
«Ну-с, а теперь, закусив, можно помечтать и о радостях жиз… Тьфу, что это у меня такое в животе делается? Ох, и в глазах темно! Колбаса, ох, колбаса! Погиб я, товарищи, в борьбе с качеством! А жизнь так прекра…»
С этими словами Гражданин лег животом вверх и умер.
Что, впрочем, и входило в его первоначальные планы.
1926
Лев Славин
Одесские гасконцы
– Не верьте одесситам, – предупреждали меня сведущие люди, – они легкомысленны, вероломны, хвастливы и двоедушны. Одесса – это советская Гасконь.
Первый гасконец, которого я увидел в Одессе, был парикмахер. Осведомившись о моем отрицательном отношении к последним завоеваниям парикмахерской техники – прическе «бокс» и помаде «Люсьен Можи па-де Вале», он обнажил бритву жестом профессионального убийцы.
Как известно, искусство парикмахера со времен Фигаро разделяется на два направления – одни бреют в чистом халате, не хватаясь за нос и молча. Другие, как говорят в Одессе, совсем наоборот.
Мой парикмахер принадлежал к классической школе. Это старый мастер, Рембрандт шампуней, чемпион извозчичьих затылков. В течение 15 минут ему удалось высказать свои сокровенные убеждения о моей профессии, полете «АНТ», хлебозаготовках и борьбе с перхотью. Это занятие нисколько не помешало гасконцу уверенной рукой нанести мне три резаные раны на щеке и одну рваную на подбородке. Когда, облитый кровью и недорезанный, я встал с кресла, он приветствовал меня придворным поклоном и словами:
– За бритье – 50 копеек!
– А за татуировку? – ехидно осведомился я.
– Бесплатно, – сказал он тоном хлебосольного хозяина. – Приходите, я уже привык к вашему лицу.
Второй гасконец лежал на улице. Закинув голову на урну и не без комфорта уперев ноги в телеграфный столб, он взирал на мир с видом благожелательного участия. Рядом стоял плакат:
«У.С.С.Р. Внимание! Граждане! Пожертвуйте больному человеку, который болен сонным энцефалитом, так как раньше было чем открывать рот, а теперь вставлен золотой аппарат и рот закрыт. Прошу я жертвовать золотой аппарат на другую сторону челюсти, иначе я пропащий человек, потому что золотой аппарат стоит 120 рублей».
Я попытался выяснить положение:
– Значит, вы не можете открыть рта?
– Совершенно верно, не могу, – весело признался энцефалитный гасконец.
– Но вот же вы открыли! – неблагоразумно настаивал я.
Тут в разговор вступил сосед энцефалитика и, видимо, компаньон в деле. Глаза его были загадочно прикрыты темными очками, на груди висела дощечка «Жертва импербойни».
– Не верите? – сказала жертва импербойни, яростно вращая белками. – Может, вы не верите, что я слепой? – продолжал он. – Может, вы думаете, – настаивала жертва, – что, слепой, я вам не могу морду набить?
– Можете, – сказал я с глубокой уверенностью и быстро удалился.
Третьего гасконца я увидел в редакции местной газеты. Это был рабочий час, и мне посчастливилось лицезреть тайны литературного творчества. В одной руке у него были ножницы, в другой – клей. Жестами старшего закройщика бывшей фирмы Альшванг он вырезывал из столичных газет изящные куски и наклеивал их на бумагу. Потом он швырнул нарезанное и наклеенное курьеру, сказавши:
– В набор!
«Странный город, – подумал я, – где парикмахеры работают языком, а журналисты ножницами».
– Гражданин, – сказал я вслух, – вы перепечатывали мои фельетоны в течение двух лет. Я хочу получить гонорар. Стоимость клея можете вычесть.
Гасконец посмотрел на меня почти с научным интересом.
– Молодой человек, – сказал он, воинственно лязгая ножницами, – платить не в наших традициях.
Я вскочил со стула и подал гасконцу руку, горячо поздравляя его с верностью старым живописным традициям.
– Газета, – кричал я, – где крепки моральные устои, не пропадет! Работайте! Режьте! Клейте! Блюдите священные традиции Бени Крика!
Насытившись гасконцами, я обратился к памятникам.
Одесские памятники делятся на дореволюционные и пореволюционные.
До: герцог Ришелье, стоящий на бульваре в нижнем белье древнеримского образца, и Пушкин, на бронзовом лице которого застыла гримаса отвращения. Отвращение относится к скульптору, которому удалось сообщить памятнику незабываемое сходство с канцелярской чернильницей.
По: богиня Диана с тремя собачками, воздвигнутая у бульвара на десятом году Октябрьской революции, и каменная львица в городском саду, обращенная мощным задом к кафе «Меркурий», что должно знаменовать собой презрение к частновладельческому капиталу.
Самый большой памятник в Одессе – фельдмаршал Суворов на коне, помещающийся во дворе жилтоварищества № 7 по Софиевскому переулку. Гигантский конь скачет, распустив по ветру бронзовый хвост, что представляет немалое удобство для домашних хозяек, просушивающих на хвосте белье. Безумное лицо фельдмаршала задрано к небесам, в огромных глазищах ласточки вьют гнезда, древко победоносного знамени украшено отличной радиоантенной.
Памятник этот был закончен скульптором Эдуардсом 1 марта 1917 года; вследствие внезапного падения популярности фельдмаршала среди трудящихся масс остался здесь, во дворе, подле ателье. Он причиняет немало огорчений домоуправлению, ибо не поддается никаким законам об оплате жилплощади, включая сюда целевой сбор и коммунальные услуги.
Не платит, да и только. Гасконец.
1929
Юрий Олеша
Зависть
Глава из романа
Он поет по утрам в клозете. Можете представить себе, какой это жизнерадостный, здоровый человек. Желание петь возникает в нем рефлекторно. Эти песни его, в которых нет ни мелодии, ни слов, а есть только одно «та-ра-ра», выкрикиваемое им на разные лады, можно толковать так:
«Как мне приятно жить… та-ра! та-ра!.. Мой кишечник упруг… ра-та-та-та-ра-ри… Правильно движутся во мне соки… ра-ти-та-ду-та-та… Сокращайся, кишка, сокращайся… трам-ба-ба-бум!»
Когда утром он из спальни проходит мимо меня (я притворяюсь спящим) в дверь, ведущую в недра квартиры, в уборную, мое воображение уносится за ним. Я слышу сутолоку в кабинке уборной, где узко его крупному телу. Его спина трется по внутренней стороне захлопнувшейся двери, локти тыкаются в стенки, он перебирает ногами. В дверь уборной вделано матовое овальное стекло. Он поворачивает выключатель, овал освещается изнутри и становится прекрасным, цвета опала, яйцом. Мысленным взором я вижу это яйцо, висящее в темноте коридора.
В нем весу шесть пудов. Недавно, сходя где-то по лестнице, он заметил, как в такт шагам у него трясутся груди. Поэтому он решил прибавить новую серию гимнастических упражнений.
Это образцовая мужская особь.
Обычно занимается он гимнастикой не у себя в спальне, а в той неопределенного назначения комнате, где помещаюсь я. Здесь просторней, воздушней, больше света, сияния. В открытую дверь балкона льется прохлада. Кроме того, здесь умывальник. Из спальни переносится циновка. Он гол до пояса, в трикотажных кальсонах, застегнутых на одну пуговицу посредине живота. Голубой и розовый мир комнаты ходит кругом в перламутровом объекте пуговицы. Когда он ложится на циновку спиной и начинает поднимать поочередно ноги, пуговица не выдерживает. Открывается пах. Пах его великолепен. Нежная подпалина. Заповедный уголок. Пах производителя. Вот такой же замшевой матовости пах видел я у антилопы-самца. Девушек, секретарш и конторщиц его, должно быть, пронизывают любовные токи от одного его взгляда.
Он моется, как мальчик: дудит, приплясывает, фыркает, испускает вопли. Воду он захватывает пригоршнями и, не донося до подмышек, расшлепывает по циновке. Вода на соломе рассыпается полными, чистыми каплями. Пена, падая в таз, закипает, как блин. Иногда мыло ослепляет его, – он, чертыхаясь, раздирает большими пальцами веки. Полощет горло он с клекотом. Под балконом останавливаются люди и задирают головы.
Розовейшее, тишайшее утро. Весна в разгаре. На всех подоконниках стоят цветочные ящики. Сквозь щели их просачивается киноварь очередного цветения.
(Меня не любят вещи. Мебель норовит подставить мне ножку. Какой-то лакированный угол однажды буквально укусил меня. С одеялом у меня всегда сложные взаимоотношения. Суп, поданный мне, никогда не остывает. Если какая-нибудь дрянь – монета или запонка – падает со стола, то обычно закатывается она под трудно отодвигаемую мебель. Я ползаю по полу и, поднимая голову, вижу, как буфет смеется.)
Синие лямки подтяжек висят по бокам. Он идет в спальню, находит на стуле пенсне, надевает его перед зеркалом и возвращается в мою комнату. Здесь, стоя посредине, он поднимает лямки подтяжек, обе разом, таким движением, точно взваливает на плечи кладь. Со мной не говорит он ни слова. Я притворяюсь спящим. В металлических пластинках подтяжек солнце концентрируется двумя жгучими пучками. (Вещи его любят.)
Ему не надо причесываться и приводить в порядок бороду и усы. Голова у него низко острижена, усы короткие – под самым носом. Он похож на большого мальчика-толстяка.
Он взял флакон; щебетнула стеклянная пробка. Он вылил одеколон на ладонь и провел ладонью по шару головы – от лба к затылку и обратно.
Утром он пьет два стакана холодного молока. Достает из буфета кувшинчик, наливает и пьет, не садясь.
Первое впечатление от него ошеломило меня. Я не мог допустить, предположить. Он стоял передо мной в элегантном сером костюме, пахнущий одеколоном. Губы у него были свежие, слегка выпяченные. Он, оказалось, щеголь.
Очень часто ночью я просыпаюсь от его храпа. Осовелый, я не понимаю, в чем дело. Как будто кто-то с угрозой произносит одно и то же: «Кракатоу… крра… ка… тоууу…»
Прекрасную квартиру предоставили ему. Какая ваза стоит у дверей балкона на лакированной подставке! Тончайшего фарфора ваза, округлая, высокая, просвечивающая нежной кровеносной краснотою. Она напоминает фламинго. Квартира на третьем этаже. Балкон висит в легком пространстве. Широкая загородная улица похожа на шоссе. Напротив внизу – сад: тяжелый, типичный для окраинных мест Москвы, деревастый сад, беспорядочное сборище, выросшее на пустыре между трех стен, как в печи.
Он обжора. Обедает он вне дома. Вчера вечером вернулся он голодный, решил закусить. Ничего не нашлось в буфете. Он спустился вниз (на углу магазин) и притащил целую кучу: двести пятьдесят граммов ветчины, банку шпрот, скумбрию в консервах, большой батон, голландского сыру доброе полулуние, четыре яблока, десяток яиц и мармелад «Персидский горошек». Была заказана яичница и чай (кухня в доме общая, обслуживают две кухарки в очередь).
– Лопайте, Кавалеров, – пригласил он меня и сам навалился. Яичницу ел он со сковороды, откалывая куски белка, как облупливают эмаль. Глаза его налились кровью, он снимал и надевал пенсне, чавкал, сопел, у него двигались уши.
Я развлекаюсь наблюдениями. Обращали ли вы внимание на то, что соль спадает с кончика ножа, не оставляя никаких следов, – нож блещет, как нетронутый; что пенсне переезжает переносицу, как велосипед; что человека окружают маленькие надписи, разбредшийся муравейник маленьких надписей: на вилках, ложках, тарелках, оправе пенсне, пуговицах, карандашах? Никто не замечает их. Они ведут борьбу за существование. Переходят из вида в вид, вплоть до громадных вывесочных букв! Они восстают – класс против класса: буквы табличек с названиями улиц воюют с буквами афиш.
Он наелся до отвала. Потянулся к яблокам с ножом, но только рассек желтую скулу яблока и бросил. Один нарком в речи отозвался о нем с высокой похвалой:
– Андрей Бабичев – один из замечательных людей государства.
Он, Андрей Петрович Бабичев, занимает пост директора треста пищевой промышленности. Он великий колбасник, кондитер и повар. А я, Николай Кавалеров, при нем шут…
1927
Евгений Петров, Семен Кирсанов, Юрий Олеша
Nature morte
– Вы ранены? – спросил император.
– Нет, я мертв! – ответил адъютант, падая.
Посвящается Алексею Крученых
Прилетел на север мор.
Каркнул ворон: «Невермор».
Положили Надю в морг —
Стала Надя… натюрморт.
Раскусив тоску афер,
Некий славный куафер
Очень много натер морд,
Что ни морда – натюрморт.
Туча ходит над тюрьмой.
Каплет дождик на дерьмо.
Наша Катя – матерь мод,
Что ни платье – натюрморт.
Ходит в спальне старый лорд,
Смотрит хмуро на термометр,
А под мышкой лорда – норд.
– Скоро буду – натюрморт.
Без матросов катер мертв,
Значит, катер – натюрморт.
Из сборника «Литературные шушу(т)ки», подготовленного А. Е. Крученых, 1928
Саша Черный
Голубиные башмаки
Было это в Одессе, в далекие дни моего детства.
Младший брат мой, Володя, несмотря на свои шесть с половиной лет, был необычайно серьезный мальчик. По целым дням он все что-то такое мастерил, изобретал, придумывал. Пальцы у него были всегда липкие, курточка в бурых кляксах, от волос пахло нафталином, а в карманах – от мелкой дроби до сломанного пробочника – можно было найти такие вещи, какие ни у одного старьевщика не разыщешь. Даже искусственный глаз нашел где-то на улице и никогда с ним не расставался: натирал его о штанишки и все пробовал, какие предметы будут к глазу притягиваться.
Изобретает – и все, бывало, что-нибудь жует в это время: хлеб с повидлом, резинку либо копченую колбасную веревочку. Кто знает: может быть, Эдисон тоже, когда был мальчиком и производил свои первые опыты, жевал жвачку, чтобы облегчить сложную работу своих мозгов.
К несчастью для себя, Володя изобретал такие вещи, которые до него давно уже были изобретены и всем надоели. То делал из серы, зубного порошка и вазелина непромокаемый порох. То приготовлял из ягод шелковичного дерева чернила: давил ягоды в чашке, встряхивал, переливал сок в пузырек – перемазывал нос, обои и руки до самых локтей. А потом приходила бабушка, шелковичные чернила выливала в раковину, щелкала Володю медным наперстком по голове и брюзжала: «Это не мальчик, а химический завод какой-то! Готовые чернила стоят в лавочке три копейки, а ты знаешь, сколько новые обои стоят? Шмаровоз!»
Володя не обижался – к наперстку он привык, а «шмаровоз» даже и не ругательство, а так, чепуха какая-то. Уходил в кухню, выковыривал там из сырых вареников вишни и вырезал на пробках, приготовленных для укупорки кваса, печатные буквы. Точно книгопечатание не было и без него изобретено.
Особенно любил он совершенствовать разные ловушки.
То в мышеловку привязывал на проволоке сразу три приманки, чтобы по три мыши оптом ловить – для экономии. Но проволочка зажимала защелку, мыши приходили, наедались и до того полнели, что даже щель в углу под комодом пришлось им прогрызть пошире: не влезали.
То липкую бумагу для мух смазывал медом и до того густо посыпал сахарным песком, что мухи паслись-паслись, а потом безнаказанно выбирались через все липкие места по сахарным крупинкам на свободу и на всех зеркалах и стеклах клейкие следы оставляли.
А больше всего, помню, возился он с силками для голубей.
Обыкновенные силки – дело нехитрое: мальчишки, перебегая через улицу, вырывали из лошадиных хвостов волосы, надо было только не попадаться на глаза ломовым – «биндюжникам», а то собственных волос лишишься, потом они плели леску, делали петли – вправо и влево поочередно, прикрепляли силки к колышку и засыпали зерном… Голубь ходит, урчит, разгребает лапками зерна, пока ножку в петле не завязит. Вот и вся штука.
Но Володе этого было мало. От каждой петли он еще проводил с нашего дворика к каждому окошку нитку. И привязывал каждую нитку к колокольчику на гибкой камышинке над столом. Чтобы, пока он у стола другим делом занят – мастерит сургуч из стеарина и бабушкиной пудры, – каждый попавшийся голубь ему со двора сигнализацию подавал.
Конечно, и голуби, и соседский петух, и даже мелкие нахальные воробьи все зерно съедали, а колокольчики хоть и звонили, да впустую: все петли, благодаря Володиному усовершенствованию, вместо того, чтобы стягиваться, только растягивались.
Так у нас немало провизии тогда зря пропадало: на мышей, да на мух, да на птичье угощение.
А если посчитать, сколько сам Володя во время своих опытов глотал – то повидла, то гусиных шкварок, – то, право, можно было на эти деньги не то что голубя – живого страуса из Африки выписать.
* * *
Однажды утром, когда дед собрался в гавань, в свой угольный склад по делам, Володя пристал, чтобы дед и его с собой взял. Слыхал он от приказчика, что там на угольном складе тьма голубей: слетаются лошадиный корм клевать, пока телеги углем грузят.
Дед согласился – что ты поделаешь, когда упрямый мальчик по пятам за тобой ходит из спальни в столовую, из столовой в переднюю и все клянчит…
Надел Володя новые желтые башмаки, захватил с собой силки и обещал к вечеру весь чердак голубями заселить. А я остался дома, потому что, когда в первый раз сказки Андерсена читаешь, никакая гавань, никакие голуби на свете тебя не соблазнят.
Часа через три я очнулся: на кухне с треском хлопнула о пол тарелка, и кухарка с таким изумлением вскрикнула «Ах ты, Боже мой!», точно крыса в котел с супом вскочила.
Прибежала бабушка – и тоже ахнула: на пороге кухни стоял с носками в руке, широко расставив босые ноги, голубиный охотник… Стоял перед бабушкой, как раскаявшийся беглый каторжник, и тихо ревел, утирая носком неудержимо катившиеся по пухлым щекам слезы.
– Где башмаки?!
– Жу… Жулик унес…
– Какой жулик?! Кто посмеет в Одессе с живого мальчика башмаки снимать? Чучело ты несчастное!
– Я не чу-че-ло… Я сам… снял. За что ты меня мучаешь?…
И стал реветь все громче и громче. Так громко, что ни одного слова нельзя было разобрать. Только пузыри из рта выскакивали. А потом, когда немного успокоился, вспомнил, что у него есть самолюбие, уперся – и ни одного слова больше ни бабушка, ни кухарка из него не вытянули.
Тогда я увел его в детскую, угостил финиками, которыми я в то утро чтение андерсеновских страниц подсахаривал, и упросил по дружбе рассказать, что такое случилось с ним в гавани.
* * *
Голубей на угольном складе не оказалось. Приказчик Миша объяснил Володе, что «биндюжники» только после обеда приедут, а пока все голуби в гавань улетели подбирать пшеницу, которую на заграничный пароход грузили.
Дедушка ушел в свою контору. Володя повертелся и решил, что такого случая упускать не следует: гавань в двух шагах – когда еще сюда попадешь? Скользнул за ворота, прошел под эстакадой, и действительно – голубей на набережной туча… Прямо живая перина на камнях шевелилась!
Отошел он в сторонку, выбрал среди груды ящиков укромное местечко и пристроил свои снасти. Засыпал их сплошь пшеницей, притаился за ящиком и застыл.
А голуби по краям пшеничной дорожки ходят, лениво лапками разгребают, никакого им дела до Володиной ловушки нет. Вся набережная в зернах – ешь не хочу… Володя ждал-ждал…
Грузчики стали на обед расходиться.
Совсем он разочаровался, хотел было и силки свои смотать. Видит – стоит в стороне симпатичный босяк и на него смотрит. Подошел поближе, сел наземь, взрезал арбуз и ломтик Володе дал. А потом разговорился, посмотрел на Володины силки и засвистал. Кто ж так голубей ловит? Это способ устарелый!..
Конечно, Володя зашевелился – какие такие еще способы есть? Босяк подумал, спросил брата, один ли он тут. Узнал, что дедушка в конторе за эстакадой, и свой секрет Володе с глазу на глаз открыл: надо в небольшие детские башмаки, лучше всего в желтые – этот цвет голуби обожают, насыпать зерна. Голубь в башмак голову сунет и наестся до того, что зоб у него колбасой распухнет, – так в башмаке и застрянет. Тут его и бери голыми руками. Хочешь, говорит, попробуем… Твои башмаки в самый раз подходящие.
Володя разулся, – доверчив он был, как божья коровка, да и новый способ заинтересовал. Босяк сунул башмаки под мышку, хлопнул по ним ладонью и ушел за ящик, приказав брату сидеть тихо-тихо, пока он ему не свистнет…
Так он и просидел с полчаса. А потом ноги затекли, и стали его черные мысли мучить. Вскочил он, бросился за ящик. Туда-сюда: ни босяка, ни башмаков. Только голуби под ногами переваливаются, урчат. Возьми – голой рукой.
И вот так, всхлипывая, – к дедушке в склад он и носа показать не решился, – босой, через весь город, с носками в руке, добрался он домой на Греческую улицу.
Помню очень хорошо: прослушал я Володин рассказ серьезно-пресерьезно, ведь дал слово… Но когда он под конец стал свои босые пальцы рассматривать и опять захныкал – я не выдержал: убежал в переднюю, сунул нос в дедушкино пальто и до того хохотал, что у меня пуговица на курточке отскочила.
За обедом я на бедного Володю и глаз не поднимал. Вспомню, что голуби «желтый цвет обожают», – так суп у меня в горле и заклокочет… Бабушка, помню, даже обиделась:
– Был в доме один сумасшедший, а теперь второй завелся. Поди, поди из-за стола, если не умеешь сидеть прилично!
Обрадовался я страшно, выскочил пулей и весь порог супом забрызгал. Потому что, когда тебя смех на части разрывает, в такую минуту и капли супа не проглотишь.
1932