Текст книги "Хроника великого джута"
Автор книги: Валерий Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Летом меня послали пасти коров в Андреевский район, а в июле за мной приехал дядя Аблай, младший брат отца. Всех учащихся к тому времени забрали из школы, развезли по родственникам, чтобы не погибли от истощения. Мать беспокоилась, чтобы со мной ничего не случилось, и поэтому послала дядю. От него услышал, что семилетняя сестренка Сиюнбике в зиму заболела туберкулезом и умерла…
За пастушескую работу мне выдали пять метров ситца. Мы с Аблаем продали отрез и купили пару лепешек. А потом пошли пешком в Аксу. Идем, отщипываем помаленьку хлеб. Жарко, солнце палит, дорога далекая – сорок пять километров. И кругом изможденные оборванные люди. Перебирают еле-еле ногами, кто в Аксу идет, кто в Сарканд. Каким только нюхом чуяли, что у нас в котомках хлеб! Завидят издалека и устремляются следом, гонятся из последних сил, падают без чувств на землю.
Сколько лет прошло, а все стоит в глазах эта июльская дорога с бредущими по ней полуживыми людьми…
Старый учитель-пенсионер, фронтовик, бравший Берлин, земляк Иургалиева Хаджи-Ахмет Кулахметов родился в селении Сага-Биён Аксуского района в 1916 году, когда в Семиречье свирепствовала засуха и начинались два тяжких голодных года. Рано лишившись отца и матери, до восьми лет воспитывался в семье брата, потом жил в детском доме, а по окончании четвертого класса самостоятельно решился переехать в другой район и поступил в Коксуйскую ШКМ – школу крестьянской молодежи.
Двенадцатилетним подростком запомнил первую кампанию по конфискации. У старика Бекиша, бывшего волостного правителя, отобрали всю скотину, согнали в одно место и в течение недели делили между неимущими. Всем заправлял уполномоченный из райкома Козыбаев, разъезжавший на лучшем байском коне. У небольшой юрты он поставил стол и по списку наделял каждого бедняка пятью баранами, кобылой и телкой. Кое-кто после этого и собственное хозяйство завел, но большинство быстро проело дарованное.
Жители приграничного района прекрасно знали ущелья и тропы, ведущие в Китай. До 1917 года чабаны с лета угоняли отары на китайские горные пастбища, джигиты наведывались в Кульджу, выменивая лошадей и баранов на чай, мануфактуру и другие товары. В голодные и смутные годы начала революции зажиточные казахи перекочевали на китайскую территорию, угнав свои стада, но в 1921 году многие вернулись. В конце двадцатых годов прошел слух о колхозах-коммунах, где все общее, даже дети и жены, и казахи вновь побежали в Китай через Капальское ущелье, по которому в свое время уходил за кордон атаман Анненков.
– Коллективизация проходила у нас тяжело, – рассказывает Кулахметов. – До этого народ жил довольно обеспеченно, с колхозами началось разорение. В 1930 году род борте взбунтовался против обобществления скота. Его джигиты, вооружившись, напали на районный центр, перебили активистов, а партийному секретарю отрезали голову и выкололи глаза. Все бумаги в райкоме, ГПУ и милиции были сожжены. Отряд повстанцев шел в сторону Капала, но его встретили посланные на подавление мятежа войска, и человек триста, побросав семьи, ушли в Китай.
До 1925 года на чужую сторону уходили свободно, никто не останавливал, – в конце двадцатых годов пограничники устроили заставы. Бывали стычки, перестрелки, но все же казахи уходили потайными тропами, С осени 1931 года, гонимые разрухой и голодом, казахи рода матай устремились за кордон, за ними последовали другие. Известный удалью батыр Нурмухамед Жокеев, из рода кольгей, собрал вооруженный отряд и помог более тысячи семейств перебраться в Китай. Нурмухамеду было тогда около сорока лет; в начале семидесятых он вернулся на родину и пожил еще перед смертью четыре года у себя дома, в поселке Джансугуров.
Власти решили помешать переходам, на помощь пограничникам прислали взвод солдат НКВД с пулеметом. В их распоряжении был самолет. Однако беженцев не убывало. Вскоре за Капалом произошла стычка и крупная перестрелка, в которой, по слухам, погибло около тысячи человек, пытавшихся перейти границу. Их зажали в ущелье и перекосили из пулемета. Мне было тогда пятнадцать лет, я жил в Капале и был очевидцем этих событий. Пулеметная трескотня и винтовочная пальба продолжались с полмесяца. Когда наконец выстрелы прекратились, уцелевшие беглецы собрали трупы погибших родственников и на волокушах из тала стаскивали по пять-шесть мертвецов к местному кладбищу, чтобы предать земле. Несмотря на заграждение, часть жителей ушла в чужие края…
В 1931 году меня перевели в свеклосахарный техникум неподалеку от Гавриловки (ныне Талды-Курган). Там и застал голод, охвативший наш край. Дневной паек у студентов был такой: две сахарных свеклы, двести граммов отрубей и кочан гнилой капусты. Ребята опухали и умирали. С ноября 1931 года по март 1932-го у нас погибло около сорока парней из 270 учащихся. Хорошо, речка выручала. Целыми днями удили в Коксу пескарей и тут же на берегу варили рыбешек в котле…
Директором техникума работал бывший революционер по фамилии Васильев. Очень переживал, что молодые парни мрут, как мухи. В столовой варилась обычно лишь полугнилая картошка в мундире, каждому отпускали по черпачку. Очистки выбрасывали на помойку, и на нее откуда ни возьмись накидывались опухшие бродяги. Поутру мы находили там пять-шесть закоченевших тел. У нас даже тележка была, чтобы вывозить мертвецов, в нее запрягали двух ослов. Директор сам выбирал на эту работу тех, у кого еще были силенки. Возили вниз по реке Коксу и там сбрасывали в воду или спускали под лед. Однажды и мне довелось этим заниматься… За зиму, наверное, около сотни мертвецов сбросили в реку. Я до сих пор помню то место, там теперь на противоположном берегу село Крупское стоит…
Ранней весной 1932 года люди обшаривали поля, выкапывали из-под снега гнилые колосья и по крупинке собирали зерно. Жарили на костре, ели и умирали. После рассказывали, что в Аксу и Капале таким образом отравились сотни человек.
Тех, кто пережил страшную зиму 1932-1933 годов, весной заставили сеять свеклу. Тракторов не было, копали лопатой. Попробуй-ка поковыряй землю с утра дотемна, когда отпускают тебе на день пиалку неочищенного проса. Люди прямо на поле падали с ног, умирали…
Каждая свеколка была на счету, поедать их строго запрещалось. Но не всякий же удержится: кто сварит в котле, кто сырую сжует. Ну а если попадешься – тебя немедленно к прокурору. Скольких тогда засудили!..
Лишь с лета 1933 года чуть полегчало. Откуда-то приказ пришел: выдавать на день работающему на каждого члена семьи по двести граммов зерна. Тут уж немного расправили плечи. А в конце 1933 года техникум передали в ведение московского сахаротреста, и мы стали получать по полкило хлеба и дважды горячее – чай и похлебку.
Но самой памятной осталась все-таки зима 1932 года. Жуткая была пора! Директор Васильев дал телеграмму в Гавриловку: помогите хоть чем-нибудь, иначе все студенты перемрут. Ну, район и расщедрился: выделил нам немного сахара, повидла и растительного масла. Но это добро надо было еще привезти – и снова запрягали ишаков, три-четыре студента садились на телегу и с директорской берданкой отправлялись в дорогу. Это повторялось раз в неделю. Как-то настал и мой черед. Мы поехали втроем: Ваня Сазонов, Павлик Ворошилов и я.
Нескончаемо долгим показался этот путь длиной в семнадцать километров. По обочинам валялись отекшие, разлагающиеся трупы. До Гавриловки мы насчитали 57 мертвецов. А по снежному насту брели, шатаясь, голодающие. Пытались нападать на нашу телегу: видели, что-то везем. Тогда мы палили вверх. Одна женщина закричала: «Эй, агайын! Родные! Возьмите хотя бы ребенка! Может быть, останется жив?..» Мы приняли из ее рук полугодовалого младенца. Потом передали его нашей уборщице Першиной, доброй пожилой женщине. Она и вырастила его. Не знаю, как сложилась судьба мальчика, ведь через два года мы закончили техникум и разъехались…
С тех пор пришлось многое повидать и испытать: войну от Сталинграда до Берлина прошел, дважды ранен был, один раз тяжело – девять месяцев провалялся по госпиталям, – но все вспоминается юность, техникум, голодный 32-й год. И стоит в ушах тот отчаянный женский крик: «Эй, агайын!..»
Академика Жабагу Сулейменовича Такибаева называют первым казахским физиком. Ему принадлежит около 500 собственных и совместных работ фундаментального и прикладного значения в широком диапазоне физических наук. Он создатель и директор первого в республике физического НИИ – Физико-технического института, а также институтов ядерной физики и физики высоких энергий, известный у нас в стране и за рубежом ученый.
Вот его рассказ:
– Я родился в ауле моего прадеда Такибая на земле бывшего Абралинского района Семипалатинской области. Впоследствии эти места присмотрел Берия под испытательный полигон атомного оружия, и, помню, Курчатов, выбиравший площадку, говорил мне: а знаешь, ведь мы же побывали проездом в твоем родном ауле.
Наша семья была глубоко религиозной: дед совершил паломничество в святые места, стал хаджи, отец, добрый, тихий и отзывчивый человек, стал муллой. По нынешним меркам его назвали бы малограмотным, но в двадцатых годах отец слыл знающим и учил детей в скромной аульной школе, кажется, даже назывался директором. Религиозные обряды были уже запрещены, однако благочестивый мусульманин не мог не исполнять завещанного Пророком, и, уединившись в пустой школьной комнатке наподобие чулана, отец в положенные часы совершал намаз.
Разве же укроешься от людских глаз! Кто-то подглядел, донес куда следует. И надо же, не поленились – раздобыли где-то фотографический аппарат и тайком засняли отца молящимся. Вот, дескать, какой в школе директор, не желает избавляться от пережитков, и чему такой мракобес научит советских детей! Правда, тогда все закончилось устной проработкой в районном ГПУ, и отца отпустили. Но в 30-м или 31-м году по нашей степи прокатился противоколхозный мятеж: повстанцы взяли районные центры Кайнар и Чингистау, заменив там красное знамя на зеленое, а потом были подавлены отрядом войск, присланным из Семипалатинска, – я сам слышал винтовочную перестрелку, доносившуюся издали, и почему-то врезалась в память услышанная от взрослых фамилия начальника карательного отряда – Шубин.
Через некоторое время отца арестовали, хотя в этих событиях он не участвовал. Просто подметали под гребенку всех, в прошлом состоятельных, людей, а он был вдобавок муллою, то есть, по тогдашнему лексикону, религиозным фанатиком… Мы с мамой навещали отца в семипалатинской тюрьме № 2, в последний раз видели его незадолго до смерти. Просидев несколько лет, он умер в 1933 году за три месяца до суда. А в Абралинском районе к тому времени от прежнего населения осталось не более 15-20 процентов: кто ушел в Китай, кто в другие края, большинство же погибло от голода.
Мы переехали жить в Семипалатинск. Помню атакой случай. Ехали мимо дома сани с каким-то грузом, укрытым рогожей. Мы, мальчишки, бежим следом, прокатиться же хочется. Я догнал, прыгнул и завалился на что-то жесткое. Когда приоткрыл край мешковины – увидел под собой окоченевшие тела малолетних детей…
Страшная пора. Не дай Бог никому пережить подобное. В зиму 1933 года похоронщики-ездовые собирали по утрам трупы замерзших, жертв истощения и болезней. Так, наверное, подобрали и моего дедушку: по рассказам, он, изнуренный недоеданием, упал замертво прямо на улице. Немного погодя скончалась бабушка. Потом умерла мать: не вынесла всех утрат и потерь. И приютил меня, круглого сироту, детский дом. Вернее, два их было: № 2 и № 5. Спасибо…
А теперь представьте себе весеннюю Москву 1941 года, сверкающий Георгиевский зал Кремля, сотню парней и девушек со всей страны – сталинских стипендиатов, рассаженных каждый за отдельным столиком и напряженно ожидающих час, другой… – и вдруг! – Совершенно неожиданно, не из парадного входа, а откуда-то сбоку, из маленькой незаметной двери, появляются строгие подтянутые военные люди, выстраиваются живым коридором, пристально вглядываясь в нас, и проходят по этому коридору, один за другим, знакомые по многочисленным портретам вожди: Калинин, Ворошилов, Каганович, Молотов… а за ним, после долгой паузы, медленно ступает человек в защитного цвета френче и сапогах. Сталин! И разом, одним выдохом всех сидящих в зале: – Ур-р-р-ра-а-а!!!
Пожалуй, несколько минут кричали «ура» и рукоплескали.
Мой столик был совсем близко от того места, где остановился Сталин. Я забыл обо всем на свете – до сих пор, кроме этих мгновений, ничего не помню, – только смотрел и смотрел на него. …Кстати, он не походил на свои изображения: отяжелевший, грузный, сутулый, с вялым равнодушным взором. И говорил так же вяло и безразлично. Две-три фразы насчет учебы сказал и закончил каким-то лозунгом вроде «вперед, к коммунизму»… Но я же тогда не помнил себя от радости! Счастливее меня не было никого на свете!.. Что это было? Ослепление?..
Потом, в Ташкенте, где я учился в Среднеазиатском университете, я был нарасхват; то встреча на Ташсельмаше, то на какой-нибудь фабрике, то в школах, и везде жадные расспросы, цветы, аплодисменты: еще бы, видел живого Сталина! Так и перевозили меня из одного зала в другой, пока я в угаре воспоминаний не брякнул, что Сталин, заканчивая предложение, часто-часто моргал, как бы промаргивался.
На следующее утро за мной пришла машина и отвезла в НКВД. Представительный мужчина долго и тяжело внушал, что об этой подробности говорить незачем. О незначительном упоминать не следует. И даже более того – рассказывать об этом нельзя. Никому и никогда. После этого меня отпустили домой. Ни на какие встречи больше не приглашали. Никто и никогда.
А в году пятидесятом, когда, защитив диссертацию, я приехал в Алма-Ату устраиваться на работу в академию наук, председательствующему на общем собрании, где говорилось о моей кандидатуре, поступила записка: «Каким образом в наши ряды пролез сын врага народа?» Все это для меня могло очень плохо кончиться, но, по счастью, с арестом промедлили. Я улетел в Москву. Обратился прямо к начальнику первого отдела ФИАНа, где обучался в аспирантуре. Генерал госбезопасности внимательно выслушал и велел зайти завтра. На следующий день сказал: возвращайся, вопрос утрясен. Спасло меня то, что в автобиографии я не скрыл, что являюсь сыном аульного муллы, умершего в тюрьме. Впрочем, я никогда не скрывал этого. Даже в детском доме, в голодном 34-м году. За что и не был товарищами по классу – по учебному классу – принят в пионеры. Как и другими товарищами, позже, в комсомол…
Писатель Калмухан Исабаев:
– Ясно помню тот холодный осенний день 1932 года. Кажется, давным-давно всей семьей лежим в нетопленой комнате: больной, с опухшими ногами отец, ослабевшая мать, прижимающая к груди годовалую мою сестренку Саукен, и мы, трое братьев: девятилетний Заркен, четырехлетний Бабкен и я, которому не исполнилось и шести. В доме полутьма. Три дня назад мать сварила похлебку из последней горсти отрубей. Налила нам по маленькой пиалушке и строго наказала лежать не двигаясь, чтобы сберечь силы. На следующий день Саукен и Бабкен не выдержали, захныкали. Мама вышла на улицу, плотно прикрыла ставни и возвратилась со слезами на глазах.
«Жеребята мои! Затемнила я окна. Пусть никто не увидит, как мы умрем…»
Сумрак усыпляет. Следишь за тонкими солнечными иглами, пробивающимися в щели ставен, как подкрадываются они к тусклому боку самовара, и постепенно в глазах все начинает кружиться. Вращаются былинки в луче света, пузатый самовар, пустой проем двери. Тогда я еще не понимал, что от голода теряю сознание. Очнешься и снова ощущаешь, как; тоскливо сосет в животе. Радом захлебываются от плача младшие брат и сестра, зовут мать. Она спешит к ним и вдруг падает навзничь посреди комнаты. К ней подползает отец, тревожно зовет: «Махтум! Махтум!» Мама молчит. И мы уже вчетвером поднимаем плач…
Неожиданно комнату заливает яркое солнце: кто-то распахнул оконные ставни. Сильный стук в дверь. Старший братишка поднимается. С порога рокочет низкий сильный голос:
– Здравствуйте, соседи! Все ли живы-здоровы?
Знакомый голос. Это дядя Иван. Колхозный кладовщик Иван Семенович Мартынов. Не знаю, откуда и когда прибыли в наш аул на жительство Мартыновы, но, видно, давно.
– Принимайте гостинец. Малость вам мучицы принес, – говорит он и протягивает небольшой плотный мешочек.
И вот чудо: мать пришла в себя. Кажется, и глаз не успела открыть, а уже тянется к мешочку. В следующие минуты она хлопотала у печи: торопливо совала хворост, раздувала огонь. С жадностью и наслаждением мы глотали горячую мучную похлебку, боясь только одного, что вот-вот миска опустеет.
Позже узнали, что в тот день Иван Семенович Мартынов прошел по всем домам и в каждый принес немного муки. Оказывается, в складе хранился мешок, который ему строго-настрого запретили трогать. Но люди были на грани голодной смерти, и кладовщик нарушил приказ. Всем разделил поровну, отсыпав чуть больше в те дома, где была куча детей.
С того дня отец стал поправляться. А когда выздоровел, пошел на работу, и в доме появилось немного еды.
Однажды мама возвратилась с улицы заплаканная. «Кто-то в ауле умер с голоду», – подумал я. Вслед за нею вошел отец.
– Ну хватит, перестань, – хмурясь, уговаривал он маму.
– Да как же – перестань?! Если бы не Мартынов, сколько бы людей поумирало! А он пожалел – раздал казенную муку. Выходит, один виноват? Или вы не мужчины, что не можете заступиться?!
– Попробуй заступись. До райцентра без трех ночевок не доберешься. Да и не отпустят они его. Будто бы сама не знаешь…
– Но за что человеку десять лет тюрьмы?! За то, что помог голодным?
– Выходит, за это…
Настала зима. Жена Ивана Семеновича, тетя Марфа, решила проведать мужа, томящегося в павлодарской тюрьме. Однажды все пятеро мартыновских детишек, в драных шубенках, перепоясанные веревками и ремнями, ввалились к нам за порог. Старшим из них, моим приятелям Петьке и Ваньке, было по семь и шесть лет. Марфа по очереди перецеловала своих детей и поспешила к попутной телеге. Так они и прожили у нас всю зиму. А весной у дома остановилась подвода: Марфа привезла с собой отца, крепкого рыжебородого старика. Мама обняла детишек на прощание, и они уехали куда-то на телеге.
В 1951 году я приехал в отпуск в родные края. Позади была война, которую я закончил младшим лейтенантом, служба в действующей армии после победы. Наша семья жила тогда в колхозе имени Ленина Баянаульского района. Отдохнув несколько дней, я сел на коня, прихватил двустволку и поскакал в степь.
Далеко-далеко от дома набрел на незнакомое большое озеро. Гляжу, на берегу вьется дымок костра, рядом сидит кто-то с удочкой. Подъехал. Это был седобородый русский дед. Я поприветствовал рыбака, спросил, что это за озеро.
Старик прищурил на меня зоркие голубые глаза.
– А сам откуда будешь?
– Из Баянаула.
– Вот как? Стало быть, земляки. Далече заехал: здесь уже карагандинские земли. Осакаровский район. А озеро называется Шидиндой… Кого из баянаульских знаешь, а?
– Многих.
– Исабаева Али помнишь?
– Это же мой отец!
Старик чуть было не выронил удочку. Потом глубоко затянулся дымом из своей трубки, отложил в сторону удилище и поднялся.
– Никак Заркен? – взволнованно спросил он.
– Нет, Заркен мой старший брат. А я – Калкен.
Он радостно засмеялся и вдруг живо стащил меня с коня сильными руками. И стал разглядывать, хлопая широкими ладонями по плечам.
– Не признаешь, а? Мартынов я, Иван Семенович. Небось, слышал от родителей такое имя? Марфа! – крикнул в сторону дома. – Принимай гостя!
На пороге появилась сгорбленная старушка, из-под ладони присматриваясь ко мне. Всплеснула руками и, поспешив навстречу, поцеловала в лоб.
– Как две капли воды на Махтум похож. Проходи, проходи, сынок!
Из дверей вышел рослый русоволосый парень, в котором я не сразу узнал своего друга детства Ваньку.
Вскоре мы сидели за столом, накрытом по-праздничному. Помянули погибшего на войне Петра, выпили за Мартыновых и моих родителей, за нашу встречу…
Рассказывает писатель Жаппар Омирбеков: – Мой отец, Омирбек Ералинов, еще до революции был забойщиком на карагандинских угольных копях, принадлежавших тогда англичанам. Среднего роста, крепыш, от прадеда Байзака, аульного батыра, унаследовал силу. Бывало, хвалился, что получал вдвое больше других шахтеров – по целковому в день, отрабатывая по две смены. По тем временам немалые деньги: на рубль можно было купить двух козлов или барана. В 1919 году шахты закрылись, отец возвратился в аул, в 130 верстах от Каркаралинска.
Хозяйство у нас было небольшое: корова, две лошади, овечки. В 1931 году корову увели в колхоз и выдали на зиму пуд пшеницы. Активисты стали поговаривать: у Омирбека целых две лошади, не пора ли раскулачить? Весной отец, забрав старшего сына Шарифа, уехал в Караганду. Вырыл землянку и снова взял в руки шахтерское кайло. А под новый год дал нам знать, чтобы перебирались вслед за ним.
Выехали мы тайно, на двух санях: мать, брат Мухтар, я, дядя с племянником, сестра. Много ли захватишь с собой в дальний путь? Кроме одежды и одеял, разве что круглый столик да самовар прихватили. На следующий день попали в буран, с трудом выбрались на дорогу. За горой Наршёккен – Спящий верблюд – нагнали в занесенной снегом степи пеших путников. Измученные люди с тощими котомками на плечах устало шагали в сторону Спасска. Завидев нас, обступили, выпрашивают хоть чего-нибудь съестного. Мать раздавала курт, кусочки сушеного мяса… Все три дня до самой Караганды мы обгоняли таких же бедолаг, которых выгнал из дома голод.
Среди скопища шахтерских землянок возвышались два крепких кирпичных дома, построенных еще англичанами, и деревянные бараки – конторы. Врытые в землю жилища переполнял народ: каждый горняк давал кров нахлынувшей аульной родне. Нас, например, в четырнадцатиметровой комнатушке жило десятеро, в одно время даже восемнадцать человек. По поселку шатались сотни голодающих, их нигде не брали на работу.
Отцу как шахтеру полагался по карточке такой паек: килограмм хлеба в день, на месяц три килограмма муки или крупы, шесть килограммов мяса, 1800 граммов жира и на иждивенцев по 400 граммов хлеба. Но через два месяца после нашего приезда отец заболел, его перевели на поверхность, а там нормы куда меньше. На то и жили, да еще, как все вокруг, помогали родичам. У казахов пословица есть: если в ауле хоть один голодный, значит, весь аул недоедает. Однажды ночью к нам приехал дядя с семьей. Семь человек. Все помороженные, опухшие. Мать охнула, узнав, сколько дней они не ели. Говорит: сначала чаем вас напою, а потом уж суп дам, вам же сейчас помногу есть нельзя. Дядя отвечает: все равно умрем, дай лучше суп. Как чувствовал: четверо из них вскоре скончались…
Среди тех, кто уцелел, был мой двоюродный брат Капан Сатыбалдин, ставший впоследствии известным прозаиком. На него страшно было смотреть; лицо опухло, говорить не может. Мать отпаивала его сладким чаем, омывала лицо отваром из отрубей и смазывала конопляным маслом. Через две недели опухоль спала, Капан ожил, заговорил. Для своих лет он был весьма развит и образован. Но кто знал, что этот джигит еще и дальновиден! Покидая колхозную контору, Капан прихватил с собой несколько пустых бланков с печатью, на которых писались справки. Такие бумажки были вроде паспортов для бесправных людей, загнанных в колхозы. Не долго думая, молодой парень выписал «документы» нескольким землякам, и те устроились на работу, получили кусок хлеба. С того дня потянулись к нам в землянку люди, знакомые и незнакомые. Капан вырезал из сырой картофелины «печать» и на чистых листах бумаги, так же предусмотрительно захваченных в колхозе, всем выписывал справки. «Не боишься?» – спросили его однажды. «Будь что будет. Зато человек сто теперь выживут».
В августе 1932 года умер отец. Жить стало тяжелее. Выручал семью брат Шариф, ставший молотобойцем, и дядя Хусаин Алтайбаев, обучавший молодых горняков. Осенью я пошел в школу, в первый класс… Помню страшную зиму 1932-1933 годов. По утрам квартальные собирали мертвецов. Часто их находили на крышах наших землянок – бездомные сидели, тесно прижавшись к остывшей за ночь печной трубе. Так их и заметало снегом… Заразные болезни косили людей. В ту пору умерла от оспы и недоедания моя четырехлетняя сестра Батура. В каждой семье были потери. По мертвым даже не плакали – до того привыкли…
В поселке очень трудно было с водой. Толпы окружали один-единственный кран, по которому еле-еле текла вода из далекого Самаркандского водохранилища (близ нынешнего Темиртау). Займешь, бывало, очередь в четыре утра, и к девяти принесешь пару ведер – это большое счастье. Иногда же промерзший до костей с пустыми ведрами плетешься… Снег на улицах грязный от копоти, чтобы набрать в мешки и натопить на печи, надо идти в степь за поселок. Однажды отправились с дядей-кузнецом за снегом на санях, а милиционер проезжавший нарочно сбил мешки на землю. Кузнец не выдержал, возопил небу: «О Аллах, дай мне скорую смерть, и этому негодяю – тоже!»
Был в поселке и небольшой рынок – «шолак-базар»: кружка воды стоила двадцать копеек. Для сравнения – за килограмм хлеба в магазине платили семнадцать копеек. На этом базарном пятачке бродили в поисках добычи полубезумные от голода люди, их называли ударниками. Выхватят у торговца или у зазевавшегося покупателя буханку, а то и просто кусок хлеба – и бежать. На ходу заталкивают хлеб в рот…
В январе, феврале и марте 1933 года к обездоленным пришла наконец продпомощь. Голодающих собирали в полдень и раздавали по триста граммов белого хлеба. Но разве этим прокормишься? На железнодорожных путях они пытались грабить вагоны с продовольствием, но сытые, здоровые охранники без усилий разгоняли народ выстрелами. Впрочем, однажды я был свидетелем, как толпа голодных, оттеснив охрану, окружила какую-то цистерну. Кто-то пробил ее днище, и из дырки потекло подсолнечное масло. Люди давили друг друга, подставляя под струйку кружки, котелки, шапки…
Летом мать с братом Мухтаром уехала в аул, надеясь, что там будет полегче, а я пошел в детский дом. Сам того захотел, чтобы не быть обузой. Детдом был в в поселке Большая Михайловка. Тяжело жилось: тиф и дизентерия косили детей. То и дело хоронили истощенных малышей и подростков. Могилы рыли по очереди, никому ведь не хочется возиться с мертвецами. Дирекция прибавляла за одного похороненного к нашему пайку по пятьдесят граммов хлеба…
Вспоминает Сагидолла Ахметов:
«До сих пор, как в страшном сне, вспоминаю эпизод, случившийся в 1932 году. Худая, измученная женщина с провалившимися от голода глазами подошла к уличному торговцу, здоровенному дядьке, и, схватив хлеб, который тот продавал, бросилась бежать. Невдалеке ее ждали дети – грязные, оборванные, худые – кожа да кости. Торговец без труда догнал ее и хватил колотушкой по голове. Удар был настолько силен, что женщина пала замертво. Случилось это средь бела дня в центре Акмолинска.
…Помнится, в конце двадцатых годов в аулах стало твориться что-то неладное. Местные руководители и активисты ходили по домам и забирали весь скот, заявляя, что он-де теперь принадлежит колхозу. А как людям жить дальше, их не заботило.
В ту пору я работал на строительстве железнодорожной линии Акмолинск – Караганда. Подвозил на тачке землю, таскал камни. Укладывал полотно. В начале зимы 1930 года вернулся домой. А дома – голод. Отец, поняв, что в ауле теперь не прокормиться, решил перебраться в Акмолинск. «Здесь нам не выжить, – сказал он. – А в городе можно найти хоть какую-то работу». Переехали.
Вскоре в Котыркуле открылась первая в этих краях школа трактористов. В число ее учеников попал и я. После учебы работал в тогдашнем «Казжеддорстрое». Сперва трактористом, позже кочегаром (и одновременно помощником машиниста). Обслуживал участок Анар – Акмолинск и Акмолинск – Аккуль. В пути вроде и недолго – шесть часов. Но за это время нужно закинуть в топку несколько тонн угля.
Семья наша через год – к началу зимы 31-го, – вернулась в аул. После этого связь наша прервалась. И только в марте 1932-го от одного из родственников, приехавшего в Акмолинск, узнал, что в аулах начался сильный голод, гибнут люди. Спустя некоторое время добрались до города отец, мать и старший брат. Ничего у них не было, кроме одной котомки. Младший брат Копей и сестра Кадиша умерли от истощения. Отправляясь в дорогу, отец одолжил у одного зажиточного родственника лошадь. Но на пути напали обезумевшие от голода люди. Лошадь отобрали и тут же зарезали.
Голодный люд начал стекаться в Акмолинск со всех сторон. И как только стал сходить снег, открылась страшная картина. Во время поездок мы всюду видели трупы умерших от голода людей. Особенно много в районе станций Бабатай, Вишневка и Анар.
Работа у кочегара тяжелая. Ежедневно нам выдавали по килограмму хлеба. Когда отправлялись в рейс, добавляли еще 600 граммов. После поездки нес оставшийся хлеб родным. Это все, что имели из продуктов. Потому то, что я приносил, исчезало в мгновение ока.
Вскоре толпы голодающих заполнили весь Акмолинск…
Между депо и городом лежал тогда пустырь в пять или тдесть километров длиной. Вместе с другом я почти каждьш день ходил через него в город. Так вот, на пути нам то и дело встречались умершие. Пытались их хоронить. Но трупов с каждым днем становилось все больше. То же самое происходило на улицах Акмолинска. И тогда прибыла конная милиция. У каждого милиционера – по аркану. Связывали вместе по несколько трупов – и волоком тащили за город, на старое кладбище. Довелось побывать и на нем, когда хоронили нашего рабочего. Трупы сваливали в огромные братские могилы. Когда заполнялась одна яма, переходили к следующей.
У моего дяди, Сыздыка Бижекенова, семья была – восемнадцать душ. Вначале мы как-то помогали им. А потом нас самих голод взял за горло… Никто из них не выжил…». [316]316
Заря. 1988, № 10.
[Закрыть]
И еще несколько свидетельств…
«…Из нашего села выселили 10 семей крестьян, да-да, крестьян, мало чем отличающихся ото всех сельчан, а то и беднее. Многие погибли, в том числе и мои родители, отец-мать, и брат еще холостой был, я чудом уцелел, хотя и был с ними. Как малолетку меня особенно и не задерживали, правда, в одном месте пришлось спрятаться, и ехал до своего села как беспризорник… О спецпереселенцах в Казахстане. Примерно в 60 километрах от ст. Актау (Актасты), у Гнилого болота, был лагерь. Люди умирали от болезней, так как вода насыщена была клещом, ее цедили и кипятили чай, клещ оставался в марле. С наступлением холодов люди спали почти под открытым небом, видать небо, так как нет крыши, об отоплении нет речи, умирало до 150 человек в день. Была общая яма примерно 8x7 и глубина около трех метров. Вот в той яме лежат кости моей матери. Мне было в ту пору около тринадцати лет. Это было в 30-31-х годах. Если эти кости не убрали, то они и по сей день догнивают. А все невинные люди, согнанные с сельской местности только за то, что некоторые могли жить и делать что больше других… Мою фамилию прошу не упоминать, так как у меня с образованием дочь и зять на руководящей работе и сыновья тоже, и они об этом ничего не знают. Мне уже 70 лет, пенсионер, участник ВОВ, орденоносец.