Текст книги "Хроника великого джута"
Автор книги: Валерий Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Значит, от эксплуатации освободили от 7 до 10 тысяч батраков. Немало, конечно, но выходит, что угнетаемых было в степи не так уж и много. Кстати, как ни притесняли трудящихся «эксплуататоры», как ни кормили «объедками», а с голоду у них никто не умирал. Через два-три года, когда угнетатели были давным-давно сосланы в чужие края и освобожденным степнякам навязали сплошную коллективизацию, мор стоял повальный…
Сообщения с мест о проведении конфискации были противоречивыми. Скажем, из Алма-Атинского округа телеграфировали, что день объявления декрета о выселении крупных баев превратился в праздник; семипалатинцы же принялись за конфискацию еще до разрешения крайкома и захватили «не только бая вообще, но и середняков, и в этом заключается их политическая ошибка». Бывало, аулсовет выдавал баю справку о том, что «он является хорошим человеком и населению никакого вреда не приносит», случалось и наоборот: люди требовали поймать сбежавших баев и немедленно объявить их бандитами и «уничтожить на месте» – боялись, что бывшие хозяева отомстят им.
На Шестой конференции, как мы помним, Дж. Садвокасов призывал хорошенько прощупать баев и снабдить бедноту их сельскохозяйственным инвентарем. Сколько же изъяли у богачей орудий труда? Историки не сообщают никаких точных данных, обходясь одним словом: «много». Некоторые подробности содержит периодика. Так, «Советская степь» писала 13 ноября 1928 года:
«КОНФИСКАЦИЮ ЗАКАНЧИВАЮТ» (Актюбинский округ)
По предварительным данным с мест, у 60 баев-полуфеодалов конфисковано 14 839,5 голов скота (в переводе на крупный). Кроме того, изъяты сельхозинвентарь и разное имущество, как-то: юрт 16, землянок (!) 11, сенокосилок 6, конных грабель 4, лобогреек 7, бункеров 3, ковров 26, кошм 26 и т. д.».
Как видим, не у каждого злейшего полуфеодала-эксплуататора были в хозяйстве сенокосилка и лобогрейка, да и ковров-то с кошмами не густо было. Если чем и владели, то лишь скотом…
Вскоре Ф.И. Голощекин подводил итоги конфискации – сначала выступил в «Правде», а затем в «Советской степи». Свою статью от 3-4 декабря он назвал «Октябрь в казахском ауле». По-видимому, основательно уверившись в своих теоретических способностях, о чем ему без устали пели крайкомовские подхалимы, Филипп Исаевич вполне серьезно писал:
«Этот опыт интересен еще и тем, что впервые в истории (выделено мной. – В.М.) мы проводим конфискацию скота, что значительно труднее и сложнее, чем конфискация земли».
Надо же, впервые в истории! Вот уж историческое достижение… Сколько веков существовали кочевые народы, столько и угоняли друг у друга табуны лошадей и баранов, не подозревая, конечно, что это можно назвать не грабежом, а конфискацией. Трудности же и сложности этого грабежа заключались не более чем в пересчете скота да в вызнавании, в какую долину или горную расщелину отогнал бай от грабителей свое стадо…
«Вся кампания проводилась казахской частью нашей организации. Казахские коммунисты выдержали революционный экзамен, твердо стояли на революционном посту, – писал Филипп Исаевич. – Некоторые баи говорили: «Мы пользовались авторитетом, но советская власть оказалась хитрее нас. Она подкупила бедноту нашим же скотом и уничтожила наш авторитет». На самом деле – дело совсем не так. Бай подкупал скотом…»
Наверное, так оно сначала и было. Тогда, выходит, бедняков подкупали дважды – и второй раз успешнее, так как советской власти, конечно же, было не жалко вообще байского скота. Экспроприация была проведена руками бедняков – и в награду те получили байский скот, который или проели тут же, или отдали властям обратно через год-другой во время сплошной коллективизации. Испробованный еще при военном коммунизме метод разрушения устойчивого и налаженного товарного хозяйства пригодился и впоследствии, когда постановлением правительства под видом хлебной ссуды бедноте выдавалось 25 процентов конфискованного у «кулаков» зерна – из тех потайных запасов, на которые указывал бдительный бедняк, зорко досматривая – вместо того, чтобы работать – за своим трудолюбивым и запасливым соседом…
3 октября «Советская степь» напечатала заметку из Челкара «Баи ходатайствуют»:
«Подлежащие выселению баи частью проявляют пассивное противодействие, отвлекая внимание батраков от конференций бедноты. Часть баев-полуфеодалов как бы примирилась с конфискацией, но усиленно ходатайствует перед уполномоченными об оставлении в местах прежнего жительства. Ходатайства отклоняются».
Судя по газете, конфискация не вызвала никакого сопротивления и прошла почти бескровно, за исключением одного убийства и нескольких нападений на уполномоченных.
«Головокружительный скачок – и «последние» становятся первыми!» – восклицал Голощекин в статье к восьмой годовщине республики, опубликованной 4 октября 1928 года.
Через две недели он выступал на собрании столичного партактива и вновь пространно теоретизировал о неумолимом нарастании классовой борьбы:
«Многие представляют себе дело таким образом: каждый-де новый шаг в социалистическом строительстве, в расширении базы его дает нам смягчение классовых противоречий.
Неверное представление, наоборот, каждый наш шаг… одновременно неизбежно (!) вызывает обострение классовых противоречий, классовой борьбы внутри Союза с нэпманом, с кулаком в особенности. Это, товарищи, нужно усвоить.
…Баи борются за свое положение всеми силами. Баи провоцируют бедняка: «Сначала, мол, меня оберут, а потом и тебя»… Конфискация породила жесточайшую классовую борьбу в ауле… Это и понятно: кампания по конфискации есть экзамен, я бы сказал, классовый огонь, которым закаливается казахская часть организации» . [205]205
Там же. 1928, 23-24 октября.
[Закрыть]
«Прекратилась ли классовая борьба после конфискации 700 полуфеодальных хозяйств? – спрашивал Голощекин на кзыл-ординском общегородском партсобрании в декабре и отвечал: – Нет, и даже больше того – следует ожидать обострения классовой борьбы, ибо… бай все-таки остался».
Он назвал разговоры о разорении казахского аула явным оппортунизмом.
«Ну, очень может быть, – продолжал Филипп Исаевич, – что какой-нибудь батрак, который получил голов 15 этих баранов, за десятки лет недоедания и решится съесть 1-2 баранов (смех). Скажите, пожалуйста, на милость, какой здесь грех?.. Некоторые трудности будут, но мы их быстро преодолеем, если подойдем к этим бедняцким хозяйствам с кредитом, помощью, советом…» . [206]206
Там же. 1928, 19 октября.
[Закрыть]
К тому времени уже начались первые откочевки казахов – в астраханскую степь, в Сибирь, в Узбекистан и другие края. И, по всей видимости, бежали не только баи, спасавшиеся от конфискации, но и те так называемые зажиточные скотоводы, которых обещали не трогать. Пока обещали-а что там завтра будет, никто не знал. Крестьянина, скотовода зажимали со всех сторон: сдавай хлеб, плати налоги, подписывайся на крестьянский заем. Не сдаешь, недоплачиваешь, не подписываешься – стало быть, ты враг революции. Перегибы постепенно становились обыденным явлением. Разумеется, перегибщиков обличали, но как-то мягко и снисходительно, дескать, ну что особенного, погорячился, бывает, зато с классовым чутьем все в порядке.
Да и как не допустить перегиба какому-нибудь горячему молодому уполномоченному, которому уже внушено, что «все в равной степени ответственны перед мировой революцией» [207]207
Там же. 1927, 30 мая.
[Закрыть]и который каждый день слышит у себя в ячейке или читает в газете примерно такое:
«Кулак и спекулянт самые злейшие и самые опасные враги. В борьбе с ними не может быть никаких церемоний… Мы не можем сейчас допустить, чтобы кучка отъявленных врагов советской власти набивала себе карманы, играя на срыве хлебозаготовок». [208]208
Там же. 1928, 17 января.
[Закрыть]
Или – о крестьянском займе:
«Лозунг» кампании уже брошен т. Калининым: не меньше облигации на каждое крестьянское хозяйство. Этот лозунг даже в казахстанских условиях вполне осуществим». [209]209
Там же. 1928, 18 января.
[Закрыть]
Печать без устали лепила облик врага. Заголовки кричали:
– Кулак вредит бедноте;
– Кулацкое гнездо (почему-то слово «гнездо», то есть, по сути, «дом, семья» внушало особую ненависть. – В.М.);
– Кулак скрывает хлеб;
– Кулацкая сверхэксплуатация;
– Шакалы Голодной степи (начался суд над байско-кулацким товариществом «Земля и труд»);
– Кулаков и баев выбросили вон;
– Продолжать борьбу с садвокасовщиной;
– Удары по вредителям заготовок…
(Сколько же врагов мировой революции обнаружилось здесь, дома, по ним надо было бить, их надлежало разоблачать, искоренять… а там, за кордоном, томились в капиталистических тюрьмах друзья и соратники, которые так нуждались в поддержке, и ЦК МОПР СССР выделил для Казахской краевой организации МОПР годшефные тюрьмы, а именно 36 тюрем, находящихся в Германии, Польше, Румынии, Эстонии, Болгарии, Италии, Югославии, Испании, Венгрии, Греции, Турции, Сирии, Палестине, Индии, Корее, Китае – всего в 16 странах.)
В собственной стране выжимали хлеб, всучивали насильно облигации займа, разрушали хозяйство и вели к голоду, а на «выручку» подкармливали коммунистов за рубежом…
«Перегибы и извращения являются большим злом, и характерно здесь то, что там, где наблюдались недогибы (стало быть, гнуть являлось обязанностью, долгом. – В.М.), где организация плелась в хвосте у крестьянской стихии, где до января не занимались вопросами хлебозаготовок, – там больше всего отмечаются перегибы, – писал Голощекин в «Советской степи» 27 апреля 1928 года. – …Были случаи, когда задевали и бедняка, особенно в кампанию по реализации займа, когда кое-где всех не подписавшихся на заем – объявляли врагами революции».
Итак, перегибы зло и с ними надо было бороться – и, конечно, тут же брали «крепкую линию против перегибов», но выяснялось, что она не такая уже крепкая и почти не помогает. Борьба шла своим чередом, а перегибов становилось все больше и больше.
Но вот что показательно: перегибщиков отнюдь не величали классовыми врагами и, как бы они ни перегибали, никто и не думал их наказывать – скажем, выселять, наподобие баев, в «чужой округ».
* * *
В конце 1928 года с Голощекиным уже открыто не спорили: противники были разгромлены, а скорее, лишены прав голоса. Однако в Москве на сессии ВЦИКа Турар Рыскулов критически отозвался о конфискации, и Филипп Исаевич тут же бросился в бой.
На кзыл-ординском общегородском партсобрании он привел слова Рыскулова: «Если каждую меру мы будем считать Октябрем в ауле, то этим самым мы будем вводить себя в заблуждение. Из 35 миллионов голов скота передается около 250-300 тысяч бедноте… Это не много… Байский слой составляет, видимо, не менее 6-7 процентов всего населения, а охвачено будет всего 700-800 хозяйств».
– Итак, Рыскулов надел левую тогу… – определил Голощекин. – Хорошо сказано, но неразумно и неискренне.
Между тем Т. Рыскулов вполне резонно и точно рассуждал о последствиях кампаний, как политических («конфискация проводится в такой обстановке, когда мы всякие чрезвычайные меры ограничиваем»), так экономических и психологических: люди могли отшатнуться от занятия скотоводством, отчего бы уменьшилась и товарность хозяйств.
– Фактически Рыскулов высказывается против конфискации, – заявил Филипп Исаевич и привел в доказательство совершенно противоположную мысль своего оппонента: «Я стою за всю эту меру (конфискацию) и никоим образом не имею мысли защищать этих кулаков (полуфеодалы у Рыскулова превратились в кулака! – замечает Голощекин), но эти 700-800 хозяйств на новых местах, наверное, почти не устроятся – об этом тоже нужно подумать».
Вот чего не мог Филипп Исаевич простить Рыскулову – как посмел тот вспомнить про людей, не «абстрактных», а – конкретных. Тем более о баях припомнил – о классовых врагах. Хотя сам Голощекин происходил из тесных рядов мелкой буржуазии и пролетарием ни дня не был, все же несомненно, что свое классовое чутье он считал пролетарским.
– Рыскулову известно, что им (баям) предоставлен трудовой надел и часть скота, – сказал Филипп Исаевич и заключил: – Вот вам Рыскулов в голеньком виде, вот вам Рыскулов – старый вождь революции в новой обстановке!. [210]210
Там же. 1928, 19 декабря.
[Закрыть]
В последний раз, должно быть, партийный и государственный деятель замолвил хоть полслова в защиту бая – высказал озабоченность об устройстве на новом месте «700-800 хозяйств».
С тех пор слово «бай» окончательно стало ярлыком, превратилось в ругательное, классово враждебное понятие: им отныне, для пущего опознавания, обозначали врага. Эта политическая наклейка заняла место среди ей подобных: «буржуй», «кулак», «поп», «мулла» и т. д.
За восемь лет до этого времени В.Г. Короленко писал А.В. Луначарскому (нарком просвещения сам просил об этом писателя, обещая ответить на каждое из его писем и обнародовать переписку, однако ничего из обещанного не выполнил, и письма Короленко были напечатаны у нас в стране лишь в 1988 году):
«Над Россией ход исторических судеб совершил почти волшебную и очень злую шутку. В миллионах русских голов в каких-нибудь два-три года повернулся внезапно какой-то логический винтик, и от слепого преклонения перед самодержавием, от полного равнодушия к политике наш народ сразу перешел… к коммунизму, по крайней мере, коммунистическому правительству.
…Основная сущность крестьянства как класса состояла не в пьянстве, а в труде, и притом труде, плохо вознаграждаемом и не дававшем надежды на прочное улучшение положения. Вся политика последних десятилетий царизма была основана на этой лжи. …Теперь я ставлю вопрос: все ли правда и в вашем строе? Нет ли следов такой же лжи в том, что вы успели теперь внушить народу?
По моему глубокому убеждению, такая ложь есть, и даже странным образом она носит такой широкий, «классовый» характер. Вы внушили восставшему и возбужденному народу, что так называемая буржуазия («буржуй») представляет только класс тунеядцев, грабителей, стригущих купоны, и – ничего больше.
Правда ли это? Можете ли вы искренно говорить это?
В особенности можете ли это говорить вы – марксисты?
Вы, Анатолий Васильевич, конечно, отлично помните то недавнее время, когда вы – марксисты – вели ожесточенную полемику с народниками. Вы доказывали, что России необходимо и благодетельно пройти через «стадию капитализма»…
…Капиталистический класс вам тогда представлялся классом, худо ли, хорошо ли, организующим производство.
Почему же теперь иностранное слово «буржуа» – целое огромное сложное понятие – с вашей легкой руки превратилось в глазах нашего темного народа, до тех пор еще не знавшего, в упрощенное представление о буржуе, исключительно тунеядце, грабителе, ничем не занятом, кроме стрижки купонов?
…Тактическим соображениям вы пожертвовали долгом перед истиной. Тактически вам было выгодно раздуть народную ненависть к капитализму и натравить народные массы на русский капитализм, как натравливают боевой отряд на крепость. И вы не остановились перед извращением истины… Крепость вами взята и отдана на поток и разграбление. Вы забыли только, что эта крепость – народное достояние, добытое «благодетельным процессом», что в этом аппарате, созданном русским капитализмом, есть многое, подлежащее усовершенствованию, дальнейшему развитию, а не уничтожению. Вы внушили народу, что все это – только плод грабежа, подлежащий разграблению в свою очередь…
Своим лозунгом «грабь награбленное» вы сделали то, что деревенская «грабижка», погубившая огромные количества сельскохозяйственного имущества без всякой пользы для вашего коммунизма, перекинулась и в город…». [211]211
См.: Новый мир. 1988, № 10.
[Закрыть]
Известно, что казахская степь не добралась в экономическом развитии и до «благодетельной стадии» капитализма. Родовые отношения реально существовали в ауле. Уничтожая бая, уничтожали не только организатора товарного скотоводства, но и старшего по званию родственника. Разрыв между целями пролетарского (почему «пролетарского», если Россия была в основном крестьянской, не говоря уже о Казахстане) государства и «косной» трудящейся массой, пассивно сопротивляющейся, по своей «темноте», благу социального прогресса, в казахском ауле был еще больше, чем в русской деревне. Плохо ли, хорошо ли, но этот старший родственник не только «эксплуатировал» своих сородичей, но и заботился о них – разумеется, в меру своих понятий, совестливости и сочувствия к ближнему, в меру своих взглядов на жизнь и возможностей. Во всяком случае, до времен общественных катаклизмов, связанных с революцией, повальных голодовок в степи не отмечалось, хотя, конечно, в годы неурожая и джута бедноте приходилось тяжко. Не потому ли впоследствии правление Голощекина казахи сравнили не с чем-нибудь, а с весьма далеко отстоящим по времени джунгарским нашествием, когда народ вырезали аулами и толпами гнали в полон, когда вся степь пылала в огне и мучилась от страданий. Но, может быть, и это сравнение лишь частично передает то, что случилось в наши годы…
С нэпом было покончено, разверстка все больше вытесняла продналог. Народ схватили за шиворот и потащили к «светлому будущему» коллективного труда, не церемонясь и не спрашивая согласия ни у кого.
Трагедия была неминуема…
Глава IX
Эта трагедия не миновала, наверное, ни одну казахскую семью.
У каждого своя боль, свое горе. И даже через шесть десятков лет говорить об этом тяжко, а бывает – невозможно…
Старейший казахский писатель Альжапар Абишев не захотел делиться воспоминаниями о тех годах. Выслушал мой вопрос, рассеянно улыбнулся, махнул рукой.
– Не могу, тяжело…
Прошло несколько минут в полном молчании, и он вдруг обронил:
– Моего отца звали Абиш, отца Абиша – Жуматай, отца Жуматая – Жолдыбай. От колена Жолдыбая нас, потомков, было в 1931 году девяносто четыре человека. Вот наша семья… После коллективизации в живых осталось семеро…
Прошло какое-то время, и Альжапар Абишев продолжил:
– Я заранее перебрался в Караганду: догадывался, что грозит беда. Взял с собой из Каркаралинска мать, жену, младших братьев. Мы, пятеро, и уцелели. А из нашего аула выжили только двое.
…Помню, рядом с нашим бараком в Караганде стоял шалаш. Жили там трое джигитов-работяг, из моей смены. Однажды в сорокаградусный мороз они не вышли в ночную. Десятником был немец по фамилии Харон. Поутру возвращаемся мы с ним домой, решили завернуть к шалашу. Второй день мела вьюга, дверь шалаша вся была завалена снегом. Кое-как разгребли ее сапогами, входим. Возле потухающих головешек лежит мертвая женщина, на груди младенец месяцев шести-семи. Пытается сосать, но молока уже нет. Заливается плачем… Харон сразу все понял. Закрыл глаза умершей, подхватил ребенка, закутал его в шубу и – помчался…
* * *
Мекемтас Мырзахметов, известный литературовед, поведал редкий по трагичности случай:
– В детстве, когда, бывало, я вовсю начинал шалить и проказничать, мать все время произносила в сердцах одни и те же загадочные слова: «Ох, уж лучше бы я тогда оставила – тебя…» И так странно она выговаривала это, что я невольно притихал. Ничего не могпонять: где она меня должна была оставить, почему именно меня? А спросить отчего-то не решался…
Потом, когда я подрос и мне исполнилось лет пятнадцать, я однажды все-таки спросил маму, почему она произносит всегда эту непонятную фразу. Мать задумчиво поглядела на меня, отерла слезы и рассказала такую Историю.
…Была ранняя весна 1933 года. Самая ужасная пора, когда голод выкосил почти весь наш аул (жили мы в Тюлькубасском районе Южного Казахстана). Спасаясь от верной смерти, мать решилась уйти в соседнее село к родственникам. Мою маленькую сестренку она несла на руках, а я – мне тогда было года два с половиной – шагал рядом, держась за подол.
Вышли мы под вечер. За околицей аула начиналась колхозная бахча. Только мы ступили на тропу, как навстречу вышла стая волков. К тому времени домашней скотины давным-давно уже не осталось на сотню верст в округе, и голодные звери сбивались в стаи и повсюду нападали на людей, чего раньше и в помине не было.
Мама закричала, стала звать на помощь, но поблизости никого не было. Волки окружили нас. Стоят, воют и землю рвут когтями. Мать оказалась перед ужасным выбором – либо нас всех растерзают, либо она оставит кого-нибудь из детей, а сама с другим ребенком попробует убежать.
Конечно, в казахском сознании исстари заложено: спасешь мальчика – и весь род сохранится. Мама решилась. Она положила на землю завернутую в пеленки девочку, а меня, от истощения еле-еле бредущего, подхватила на руки. И побежала вперед.
Потом, когда она вернулась с людьми, – кто ружьем вооружился, кто дубинкой, – там никого уже не было. Только тряпица валялась, вся в крови.
Ей, моей младшей сестре, я обязан жизнью.
…Я спросил тогда маму – многого еще не понимал! – почему же она не оставила меня. Она сказала: «Сын был нужнее…» Невыносимо представить, что она перечувствовала, что думала про себя всю жизнь…
От слез мать тогда совсем иссохла…
* * *
Много смертей и людского горя довелось видеть за свою долгую жизнь Галыму Хакимовичу Ахмедову. В 1921 году пятнадцатилетним юношей он учился в Оренбурге и запомнил заваленный мертвецами вокзал, повозки со штабелями трупов, с утра громыхающие по улицам. Но то, что увидел спустя десять лет, было куда страшнее.
– Ой, и много же людей тогда поумирало, – рассказывает Галым Хакимович. – На нашей улице в городе Аулие-Ата детдом находился – каждый день трупы детишек телегами отвозили. По утрам их забирали…
В 1932 году Ахмедову (он работал директором техникума) пришлось трижды участвовать в комиссиях, разбиравших случаи каннибализма.
– Из Алма-Аты гэпэушник приехал, по фамилии Петров. Очень похож на казаха. Я заговорил с ним по-казахски – мотает головой, дескать, не понимаю. Оказалось, якут. Четыре ромба в петлицах. По письму, что ли, приехал, в общем, проверять…
Отправились в один из аулов. У одной из женщин нашли под горкой золы человеческую голову, куски мяса. Убила она кого-то. Увезли ее охранники, уж не знаю куда…
В крайнем ауле неподалеку от города, там колхоз имени Свердлова был, остался в живых один парень.
Уцелел потому, что питался человечиной. Женщину зарезал. Стали мы допрашивать его – не признается. «Нет! Не трогал я никого!» Как же никого, когда все тут у него в доме и обнаружилось… «Побойся Аллаха, умирать же тебе скоро!» – сказал кто-то. А он, действительно, опухший уже лежит, не движется. Не выдержал, сознался. Плачет. Говорит: совсем с ума сошел от голода, вот и зарезал…
А третий случай был со стариком из соседнего аула, тот месяц жил на человечине…
Страшно вспоминать тогдашнее, но и молчать об этом больше нельзя. Разве забудешь, как в зиму 1932 года, в злющие холода, шли к нам в Аулие-Ату из Сарысуйского района люди? Какой там шли – еле-еле тащились. Женщины, дети, старики – грязные, полубезумные, в лохмотьях. Удалось ли им спастись? Ведь и город голодал…
А сильнее всего меня поразил один вроде бы незначительный эпизод. Пришел я как-то в самом начале голодовки на базар. Крик, шум, пятна крови на земле. Повернул обратно, а там, недалеко от пустых лавок, яма какая-то, довольно глубокая. И сидит на дне молодой паренек-казах. Прижался боком к земле, голову руками обхватил и дрожит. А голова вся в крови. Ужас, бессловесная мука застыли на лице… Оголодал, видно, он вконец и попытался лепешку утащить у торговки, да неудачно – поймали, и голову разбили…
* * *
…А что же документы официальные? Архивные работники говорят: о голоде времен коллективизации почти ничего не сохранилось. Им вторят историки: данные приходится собирать по крупицам… Словно бы и не было в Казахстане голодного мора, унесшего неисчислимое множество жизней.
Несколько дней я пересматривал в Центральном госархиве республики папки с документами тридцатых годов – материалами различных казахстанских наркоматов. Действительно пусто! Такое впечатление, будто кто-то нарочно вычищал всякое, даже косвенное, упоминание о народной беде. Что же, вполне возможно, что устроители мора позаботились и о том, чтобы замести следы.
Среди тысяч документов лишь в одном встретилось свидетельство надвигающейся всеобщей голодухи. Каркаралинский окружной отдел здравоохранения сообщал 28 мая 1931 года в Наркомздрав республики о санитарном состоянии района:
«С питанием в настоящее время обстоит дело очень плачевно, если не катастрофично. В совхозе «Овцевод» с 1 апреля сняты со снабжения семьи всех рабочих и служащих. Выдают хлебную норму только на самого рабочего и 1/2 литра молока и больше абсолютно ничего, хотя рабочий и имеет семью в 5-10 человек… Ни сахару, ни крупы – ничего не дается.
…В городе около 300 человек заключенных последние дни абсолютно ничего не получают и живут только на передачах, если кому носят.
Служащие за март и апрель на всю семью, независимо от ее количества, включая и себя, получили по 7-ми килограмм плохого пшена. Часть же и ничего не получила…
Работники разбегаются. Один работник Глебенко ушел даже в Семипалатинск пешком за 360 верст. Если картина не изменится, большинство работников, в том числе и врачи, к осени могут уехать совсем.
В домзаке цинга, обострение туберкулеза: цинга в детдомах, среди матерей… в больнице 80 процентов цинготных.
Станицкий». [212]212
ЦГА Каз. ССР.Ф. 82, оп. I, д. 821, св. 61, л. 47.
[Закрыть]
…Многочисленная родня Жолдыбая, прадеда Альжапара Абишева, как раз проживала в окрестностях Каркаралинска…
* * *
Старое это и почти что позабытое всеми событие – «конфискация имущества и скота 700 крупных баев-полуфеодалов». Но есть люди, которые помнят…
Рассказывает Данабике Байкадамова:
– Отца я помню лет с пяти-шести. Среднего роста, плотный, загорелый, он под вечер приходил домой, устало садился за стол, и, сняв круглые синие очки, долго молча пил чай. Я подсаживалась к нему и спрашивала: «Папа, что это у тебя за стеклышки? И почему ты ими закрываешь глаза?» – «Э, дочка, – отвечал он, – приходится закрывать. Когда я был чуть постарше тебя, много переписал всяких бумаг в канцелярии. А по ночам на толстых белых листах чертил линии. Коптилка тусклая, чертежи еле видать. Утром выйдешь, глаза режет от света. Испортил себе зрение. Вот теперь и ношу очки, чтобы не болели глаза от солнца».
Отец отсыпался и вновь уезжал по делам. На юге за Тургаем люди под его началом перегораживали реки Кабырга и Токанай. Строили плотины и арыки для орошения безводной земли. Отец был на вид строг и замкнут. По скромности своей он и словом не обмолвился в доме, как нужны тургайским беднякам эти плотины. Позже я узнала, что он проделал утомительный путь в Москву, и там, согласно докладной записке, 10 июня 1919 года ему, председателю Тургаиского уисполкома Байкадаму Каралдину, по личной просьбе выделен 1 миллион 720 тысяч рублей для строительства этих плотин. Немало, наверное, хлопотал в отделе земельных улучшений Наркомзема СССР. В степи уже начинался голод, и, если бы вовремя не построили плотины, неизвестно, выжил бы уезд или нет. Отец создал артель «Кенжетай», и люди стали сеять тары – просо – на этих орошенных полях. В артели было 143 семьи, или 840 едоков. Так и спаслись. Да еще скольким помогли пережить невиданный голод!
Никто не учил отца строить плотины. До всего доходил своим умом. Пятнадцатилетним юношей, после окончания Тургаиского русско-киргизского двухклассного училища, он уже работал в уездном управлении. Был переписчиком, переплетчиком, счетоводом, позже стал переводчиком. Выписывал журналы, дружил с ветеринаром, пожалуй, самым грамотным человеком в уезде. Ко всему относился вдумчиво, серьезно и добросовестно. В 28 лет канцелярский служащий 3-го разряда Байкадам Каралдин заслужил серебряную шейную медаль «За усердие» на Аннинской ленте. Наградили папу за устройство в урочище Кырхан плотины для задержания снеговых вод. Благодаря этому тургайцы засеяли хлебом пустоши. С тех пор земляки испытывали к моему отцу особое почтение.
А мама была прекрасной певицей, замечательно играла на домбре – это у нее дар перешел от бабушки, известной всей тургайской степи своим голосом и композициями. Папа, кстати, тоже мастерски играл на домбре, но больше любил слушать мамино исполнение. До революции мама пела и играла в тургайском самодеятельном театре, пользовалась большим успехом. Конечно, времени на искусство у нее почти не оставалось: хватало семейных забот. До меня, появившейся на свет в 1914 году, у родителей было семеро детей, умерших в грудном возрасте. Меня очень берегли, даже наняли русскую няню – Груню. Может быть, эта девушка и выходила меня. Я выросла здоровой и крепкой, а Груню папа выдал замуж за хорошего парня по фамилии Колесников… Дети у нас уже не умирали, и вскоре у меня было уже четыре брата и три сестры, кроме них в доме воспитывалось еще двое приемных детей.
В 1928 году все рухнуло.
Осенью началась кампания по конфискации крупных байских хозяйств, и папу, сына середняка, неожиданно записали в степные полуфеодалы. Баями считались те, у кого было не менее 400 голов скота в пересчете на крупный. У нас в хозяйстве, разумеется, столько скотины не было, но, по несчастью, мать отца незадолго до конфискации завещала перед смертью ему свой скот. Даже с этим 400 голов не набиралось, но это нисколько не смутило уполномоченных. Про все разом позабыли – и про участие отца в восстании 1916 года, когда его, как соратника Алиби Джангильдина, приговорили к смертной казни, и только амнистия Временного правительства спасла от петли, и про заслуги перед советской властью: отец с 1918 года работал председателем уездного Совдепа, после был народным комиссаром Тургайского уезда и председателем уездного исполкома, занимал другие важные должности, а в двадцатых годах создал десятки артелей и кооперативов…
В сентябре 1928 года папа выехал с жалобой на незаконность действий конфискаторов в Кзыл-Орду, но старого товарища Алиби Джангильдина, занимавшего пост заместителя председателя ЦИКа, не застал, а Голощекин даже не принял его заявления. Тогда Байкадам Каралдин отправился добиваться справедливости в Москву к М.И. Калинину, с которым был знаком с 1919 года. Однако на станции Челкар отца перехватили гэпэушники и заключили под стражу. Вскоре его осудили как саботажника и беглеца. Дали полтора года и увезли в семипалатинскую тюрьму.
Перед мамой встал тяжелый выбор – быть сосланной вместе с малолетними детьми или же отказаться от папы. Помощи ждать было неоткуда. Скот у нас отобрали, оставив шестнадцать голов – так полагалось по закону; из дома, где зимовали, выгнали. Мне, старшей из десятерых, было тогда 14 лет, а младшему братишке Мурату всего полгода… Куда тронешься с такой оравой? В далекие края, где ни родных, ни знакомых?.. Мама решила развестись. Так мы и потеряли папину фамилию и стали записываться по маминой девичьей – Тулебаевы или по имени отца – Байкадамовы.
Мы переехали из Тургая к родне в урочище Кабырга. В январе 1928 года туда прикатил на санях один известный в районе бельсенды – активист. Звали его Хамза Жузбаев. Крикливый, наглый, с бесстыжими глазками на рябом лице. Вечно он затевал свары и проворачивал темные делишки. И в тот же день прошел по аулу нехороший слух – о какой-то конфискации. Несмотря на свои пятнадцать лет, я работала учетчиком заготпункта, – счету выучил меня папа, как и навыкам бухгалтера. Прихожу с работы домой, а мамы нет. Кое-как узнала от бабушки, что увезли маму на санях в соседний аул, за двадцать верст. Увез рябой уполномоченный. Я встревожилась – от этого зверя всего ожидать можно. В том ауле жил уважаемый народом аксакал, в молодости прославленный в округе сказитель по имени Бижан. Он доводился нам соплеменником. Сильный и добрый был человек. Всякий раз, бывало, приедет в гости и вмиг соберет вокруг себя нас, детей. Рассадит на коленях, у ног, огладит огромными длинными пальцами черную густую бороду и давай рассказывать старинные легенды, сказки, были, стихи. Мы все его очень любили. И, конечно, я первым делом бросилась к нему. Растерялся старик – оказывается, не знал, что мама у них в ауле.