Текст книги "Горький хлеб (Часть 2)"
Автор книги: Валерий Замыслов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Помолись, старик, да за снедь принимайся.
– Голодное брюхо к молитве глухо, мил человек.
– А без молитвы грех. Видно, обасурманился во казаках?
– Животу все едино, – вымолвил Пахом и принялся за скудное варево.
– Ишь, еретик. А поведай мне, как басурмане своему богу молятся? полюбопытствовал холоп.
Пахом глянул на простодушно-глуповатое лицо Тимохи и высказал:
– Они молитвы без мяса не бормочут.
– Энто как?
– Поначалу мясо жуют, потом молятся. Кабы мне не постно трапезовать, а как в орде барашка съедать, тогда бы и тебе все поведал.
– Ишь ты, – ухмыльнулся Тнмоха и замялся возле решетки. – Одначе, занятно мне, казак.
Холоп загремел запором и заспешил наверх. Вскоре вернулся он в темницу и протянул скитальцу большой кусок вареной баранины, завернутой в тряпицу.
– На княжьей поварне стянул. Страху из-за тебя натерпелся. Ешь, старик, да борзей сказывай.
"И впрямь с дуринкой парень", – подумал Пахом, а вслух вымолвил:
– Долго тебе жить, мил человек.
Пахом не спеша поел, довольно крякнул, смахнул с рыжей бороды хлебные крошки, перекрестил лоб и произнес:
– А молятся басурмане так. Поначалу полбарана съедят, потом кафтаны с себя скидают, становятся друг против друга и по голому брюху дубинками постукивают да приговаривают: "Слава аллаху! Седин живот насытил и завтра того пошли".
– Чудно-о, – протянул, крутнув головой, Тимоха. – А дальше што жа?
– Опосля татаре вечером кости в костер бросают, а пеплом ладанку набивают. Талисман сей к груди прижмут, глаза на луну выпучат и бормочут, скулят тоненько: "И-и-иаллах, храни нас, всемогущий, от гладу и мору, сабли турецкой, меча русского, копья казачьего..." Вот так и молятся, покуда месяц за шатром не спрячется.
– А не врешь? – усомнился Тимоха.
– Упаси бог, – слукавил скиталец и, протянув холопу порожнюю чашку, вопросил:
– Болотниковы в темнице:
– Сидят. Кормить их три дня не ведено. Отощают мужики. Приказчик страсть как зол на смутьянов. До Леонтьева дня, сказал, не выпущу, словоохотливо проговорил Тимоха.
– А как же поле пахать? У Исая три десятины сохи ждут.
– Почем мне знать. Наше дело холопье – господскую волю справлять.
Пахом озабоченно запустил пятерню в бороду, раздумчиво крякнул и, когда уже холоп повернулся к решетке, решился:
– Покличь ко мне Мамона, парень.
– Недосуг ему. Дружину свою собирает беглых крестьян по лесам ловить.
– Скажи пятидесятнику, что Пахом ему слово хочет молвить.
– Не придет. Пошто ему с тобой знаться.
– Придет, токмо слово замолви. А я тебе опосля о казачьем боге поведаю.
– Ладно, доложу Мамону Ерофеичу. Токмо не в себе чегой-то пятидесятник, – пробурчал Тимоха и удалился из темницы.
Княжий дружинник заявился в застенок под вечер. Поднял фонарь над головой и долго, прищурив дикие разбойные глаза, молча взирал на скитальца. Опустив цыганскую бороду на широкую грудь, тяжело и хрипло выдавил:
– Ну-у!
"На царева палача Малюту Скуратова, сказывают, пятидесятник схож. Лютый мужик. Младенца задушит – и оком не поведет", – пронеслось в голове Пахома.
– Не ведал, что снова свидеться с тобой придется, Думал, что князь тебя давно сказнил за дела черные.
– Рано хоронишь меня, Пахомка. Седня о тебе за упокой попы петь зачнут.
– Все под богом ходим, да токмо поскриплю еще на этом свете и волюшку повидаю.
– В тюрьму двери широки, а обратно узки, Пахомка. Молись богу да смерть примай.
– Не тебе, злодею, меня судить. Я человек княжий.
– Раньше бы князю на меня доносил. Теперь припоздал. Скажу князю, что ты его мерзкими словами хулил. Простит он меня за бродягу никчемного. Пощто ему мужик захудалый.
– Черная душа у тебя, человече. Десятки невинных людей загубил. Не простит тебе бог злодеяния, особливо за княжну юную...
У пятидесятника при последних словах узника затряслась борода. Он невольно оглянулся назад и зло прохрипел:
– Замолчи, сатана! Прощайся с белым светом.
– Я смерти не боюсь. Много раз близко ее видел, когда с крымцами да ногаями6 в ратном поле бился. Да только и тебе нонче не жить.
– Мой век еще долгий, Пахомка.
Аверьянов поднял на пятидесятника голову, сверкнул очами.
– Закинь гордыню, Мамон. О душегубстве твоем еще один божий человек ведает. Уговорились мы с ним: коли погибну от твоей руки – потайные грамотки на княжьем столе будут.
Мамон отшатнулся от узника, лицо его перекосилось, рука с пистолем опустилась.
– Нешто столбцы те сохранились?
– Столбцы в ларце, а ларец и по сей день в заветном месте лежит. Хранит его божий человек.
Пятидесятник метнулся к скитальцу, схватил его своими ручищами за горло.
– Кто-о-о? У ково грамотки, сатана?
– Смерть приму, но не выдам, – твердо вымолвил Пахом, отталкивая пятидесятника.
Мамон отпустил старика, скрипнул зубами, рванул ворот рубахи и опустился на каменные ступеньки. Долго молчал. Затем, пожевав губами, спросил:
– Отчего при князе смолчал?
– О том мне знать, – уклончиво отозвался Пахом.
– Хочешь я тебе денег дам? Десять рублев7 отвалю.
– Твоих денег мне не надо. Они кровью мирской залиты.
– У-у, дьявол! – злобно воскликнул Мамон. – Пош-то звал?
– Страда идет, хлебушек надо сеять. Отпусти меня и Болотниковых из темницы.
– А язык свой на замок запрешь?
– Выпустишь – смолчу, – пообещал Пахом.
Мамон что-то невнятно буркнул и, гулко стуча сапогами, неторопливо начал подниматься наверх.
Пятидесятник вышел во двор, постоял, раздумчиво теребя бороду возле красного крыльца, а затем направился в княжьи терема.
– Дозволь, князь, слово молвить? – с низким поклоном спросил Мамон, войдя в господские покои.
Андрей Телятевский в одной просторной белой рубахе сидел за столом и заряжал огневым зельем8 самопалы и пистоли.
Князь собирался на озера – самое время дичь бить. Челяди своей заряжать пистоли больше не дозволял. Прошлым летом охотничий снаряд готовил ему Мамон. Пятидесятник переусердствовал, зелья лишку вложил. Пистоль на озере разорвало – князь руку себе опалил и слегка поранил. Пятидесятника кнутом самолично отстегал и с той поры сам огневое зелье себе готовил.
– Чего стряслось? – поднял голову от стола Телятевский.
– Мужики вчера маленько пошумели. Твою пашню засеяли, а бобыльскую да беглого люда загоны поднимать не захотели. Трех горлопанов мы в подклет свели.
Седни мужики смирились – вышли засевать поле. Мыслю, и этих крикунов неча в безделии держать. Прикажи выпустить, князь.
– Отчего приказчик мне ничего о смердах не поведал? – сердито проговорил Телятевский. – В вотчине гиль, а князь о том не ведает.
– Да шум не велик был, князь, – пряча вороватые глаза в пол, произнес Мамон. – А приказчик сказать тебе оробел. Серчаешь ты, князь, когда крестьяне не при деле.
– Довольно языком молоть, – оборвал пятидесятника Андрей Андреич и приказал. – Мужиков из подклета выгнать, кнутом поучить – и за соху.
Глава 15
БОРТНИК В СЕЛЕ ВОТЧИННОМ
Матвей вышел из дремучего бора на обрывистый берег Москвы-реки, перекрестился на золотые маковки храма Ильи Пророка и глянул на село, раскинувшееся по крутояру.
Вечерело. Солнце спряталось за взгорье. Скользили по реке, розовые тени. В густых прибрежных камышах пересвистывались погоныши-кулики, крякали дикие утки.
В Богородском тишина.
"Мужики, поди, все еще на ниве, – подумал бортник. – Долгонько князь страдников на пашне неволит. Ох, крутенек Андрей Андреич".
– Эгей, старик! Куда бредешь? – воскликнул появившийся на том берегу дозорный, выйдя из сторожевой рубленой избушки возле деревянного моста.
Мост – на дубовых сваях. Посередине реки сажени на три зияет дыра: мост разъединен. Вздыбился вверх удерживаемый по обеим сторонам цепями сосновый настил. В былые времена князь собирал немалую пошлину с Плывущих по Москве-реке торговых ладей и стругов9.
Теперь купеческие суда проходят беспошлинно. Отменил ее грозный царь Иван Васильевич.
Бортник, услышав оклик, ступил на мост и тоже в свою очередь крикнул:
– Соедини мост, родимый. В село иду.
Дозорный широк в плечах, сивая борода клином. Он в поярковом колпаке, кумачовой рубахе, в пеньковых лаптях на босу ногу. В правой руке рогатина, за кушаком – легкая дубинка.
Караульный пытливо вгляделся в пришельца, погрозил ему кулаком.
– Ишь какой борзый! А, можа, за тобой разбойный люд прячется, али орда татарская в лесу затаилась.
– Знамо, орда, – усмехнулся бортник и в свою очередь, приставив ладонь к глазам, зорко глянул на караульного и закачал бородой, посмеиваясь.
– Плохо зришь, Гаврила. Я бы тебя в дозор не поставил. Нешто меня, Матвея-бортника, не признал?
– А и впрямь ты. Тьфу, леший. Вон как бородищей зарос, мудрено узнать, – вымолвил Гаврила и принялся крутить деревянное колесо, связанное с настилом железной цепью.
Перейдя мост, Матвей поздоровался с дозорным.
– Как жизнь на селе, Гаврила?
– Люди мрут, нам дорогу трут. Передний заднему – мост на погост. Сам-то зачем наведался?
– В лесу живу, запасы кончились. Сольцы мыслю прикупить в лавке.
– Обратно когда соберешься?
– У знакомого мужика ночь скоротаю, а на утре в свою келью подамся. Поди, пропустишь?
– Ты вот что, Матвей... – дозорный замялся, крякнул. – Чевой-то кости зудят. Вчерась с неводом бродил. На княжий стол рыбу ловил, зазяб. Может, на обратном пути чарочкой сподобишь? Мне тут до утра стоять. Я тебе и скляницу дам.
– Привык прохожих обирать. Ну, да бог с тобой, давай свою скляницу.
Гаврила моложе бортника лет на двадцать. Служил когда-то в княжьей дружине, ливонцев воевал. Возвратившись из ратного похода, пристрастился к зеленому змию и угодил под княжий гнев. Андрей Телятевский прогнал Гаврилу из дружины, отослав его в вотчину к своему управителю. С тех пор Гаврила сторожил княжьи терема и стоял на Москве-реке в дозоре.
"Шибко винцо любит. Федьке замолвить о сем бражном мужике надо. Неровен час – и это в деле сгодится", – подумал бортник, поднимаясь по узкой тропинке к селу.
Мимо черных приземистых бань прошел к ветхой, покосившейся, вросшей по самые окна в землю, избенке.
"Ай, как худо живет мужик", – покачал головой Матвей и открыл в избу дверь.
Обдало кислой вонью. В избенке полумрак. Горит лучина в светце. В правом красном углу – образ богородицы, перед иконой чадит лампадка. По закопченным стенам ползают большие черные тараканы. Возле печи – кадка с квасом. На широких лавках вдоль стен – тряпье, рваная овчина. В избушке два оконца. Одно затянуто бычьим пузырем, другое заткнуто пучком прошлогодней заплесневелой соломы.
С полатей свесили нечесаные косматые головенки трое чумазых ребятишек. Четвертый ползал возле печи. Самый меньшой уткнулся в голую грудь матери, вытаращив глазенки на вошедшего.
Матвей приставил свой посох к печи, перекрестился на божницу.
– Здорова будь, бабонька. Дома ли хозяин твой?
– Здравствуй, батюшка. Припозднился чевой-то Афонюшка мой на княжьей ниве.
Баба оторвала от груди младенца, уложила его в зыбку, затем смахнула с лавки тряпье.
– Присядь, батюшка. Сичас, поди, заявится государь мой.
Догорал огонек в светце. Хозяйка достала новую лучину, запалила.
– Мамка-а, и-ись, – пропищал ползавший возле печи мальчонка лет четырех, ухватив мать за подол домотканого сарафана.
Мать шлепнула мальчонку по заду и уселась за прялку, которая в каждой избе – подспорье. Сбывала пряжу оборотистому, тароватому мужику – мельнику Евстигнею, который бойко торговал на Москве всякой всячиной. Обычно менял мельник у мужиков за малую меру ржи лапти, овчины, деготь, хомуты, пряжу... Тем, хотя и впроголодь, кормились.
Вскоре заявился в избу и Афоня Шмоток. Сбросил войлочный колпак в угол, уселся на лавку, устало вытянув ноги, выжидаюче поглядывал на нежданного гостя.
– Из лесу к тебе пришел. Матвеем меня кличут. Живу на заимке, на князя бортничаю, – заговорил старик.
– Как же, слышал. Исай как-то о тебе сказывал... Собери-ка, Агафья, вечерять.
Агафья вздохнула и руками развела.
– А и вечерять-то нечего, батюшка. Токмо шти пустые да квас.
– И то ладно. Подавай чего бог послал. В животе урчит.
Агафья загремела ухватом. Ребятенки сползли с полатей, придвинулись к столу – худые, вихрастые, в темных до пят рубашках – заплатка на заплатке.
– Не шибко, вижу, живешь, родимый.
– А-а! – махнул рукой Афоня. – В воде черти, а земле черви, в Крыму татаре, в Москве бояре, в лесу сучки, в городе крючки, лезь к мерину в пузо: там оконце вставишь, да и зимовать себе станешь.
Бортник только головой мотнул на Афонину мудреную речь.
– С поля пришел?
– С него, окаянного. Замучило полюшко, ох, как замучило. Селяне землицу беглых мужиков на князя поднимают. Меня вот тоже седни к сохе приставили. Князь своих лошадей из конюшни выделил. Всех бобылей повыгоняли. А мужики гневаются. Троица на носу – а свои десятины не начинали.
Агафья налила из горшка в большую деревянную чашку щей из кислой капусты, подала ложки и по вареному кругляшу-свекольнику.
– Ты уж не обессудь, батюшка. Хлебушка с Евдокии нет у нас. Шти свеклой закусываем, все животу посытней.
Перед едой все встали, помолились на икону и принялись за скудное варево. Матвей, хотя и не проголодался, но отказываться от снеди не стал грех. Таков на селе среди мужиков обычай. Уж коли в гости забрел – не чванься и справно вкушай все, что на стол подадут.
Хоть и постная еда, но хозяева и ребятенки ели жадно, торопливо. Афоня то и дело стучал деревянной ложкой по чумазым лбам мальчонок, не в свою очередь тянувшихся в чашку за варевом. Трапеза на Руси – святыня. Упаси бог издревле заведенный порядок нарушить и вперед старшего в чашку забраться.
Повечеряли. Ребятенки снова полезли на полати. В зыбке закричал младенец. Этот от Афони, другие – от прежнего покойного хозяина, рано ушедшего в землю с голодной крестьянской доли.
– Пойдем-ка во двор, родимый. Душно чего-то в избе, – предложил бортник.
– Привык в лесу вольготно жить. Эдак бы каждый мужик бортничать сошел, да князь не велит. Ему хлебушек нужен, а медок твой – забава. Нонче вон просились бобыли на бортничество податься, так князь кнутом постращал. Вам, сказывает, по земле ходить богом и мною указано, – подковырнул старика Шмоток.
– Бортничать тоже, милок, не сладко. Среди зверья живу. Да и годы не те. Оброк, почитай, вдвое князь увеличил, а дику пчелу старикам ловить не с руки.
Вышли во двор. Тихо, покойно, и темь непроглядная.
– У тебя банька есть?.. Возьми фонарь.
– Толкуй здесь, дедок. Пошто таиться?
– Тут нельзя... От Федьки к тебе заявился, – тихо вымолвил бортник.
Афоня разом встрепенулся, присвистнул и метнулся в избу за фонарем.
В бане Матвей пытливо глянул на бобыля и строго произнес:
– Дорогу к тебе не по пустякам торил. Дай зарок мне, что все в тайне сохранишь.
Афоня перекрестился и бойко ударился в словеса:
– Чтобы мне свету божьего не взвидеть. Лопни глаза. Живот прах возьми. Сгори моя изба, сгинь последняя животина, отсохни руки и ноги, иссуши меня, господи, до макова зернышка, лопни моя утроба. Коли вру, так дай бог хоть печкой подавиться. Не стану пить винца до смертного конца...
– Ну, будя, будя, – остановил разошедшегося Афоню бортник. – Однако, мужик ты речистый.
Матвей сел на лавку, скинул с ноги лапоть и принялся разматывать онучи, в которых был спрятан бумажный столбец.
Шмоток придвинулся к фонарю, не торопясь прочитал грамотку, и раздумчиво зажал бороденку в кулак.
– Сурьезная затея у Федьки. Тут все обдумать надо.
– Порадей за народное дело, родимый. Берсень о том шибко просил. Какими судьбами его повстречал?
– Федьку-то? – Афоня почесал лаптем ногу в заплатанных портах. – Тут длинный, дедок, разговор. Хошь поведаю?
– А впрочем, бог с тобой. Не к чему мне все знать. Да и идти пора. У Исая заночую, – порешил бортник, зная, что Афоня замучает теперь своими россказнями до полуночи.
– Чево ж ты эдак? – удерживая старика за рукав, всполошился Афоня. Оставайся, места в избенке хватит. Не гоже гостю в ночь уходить.
– Ты уж прости, родимый. Дело у меня к Исаю есть. За хлеб, соль спасибо. Что Федьке передать?
– Пущай ждет. Нелегко коробейку раздобыть, одначе попытаюсь.
Глава 16
НЕНАСТЬЕ
Иванка проснулся чуть свет. Свесил с лавки ноги, потянулся. Спина еще ныла после тяжелого Мокеева кнута. Два дня излечивал его от недуга Пахом.
– Я тебя, парень, мигом на ноги поставлю. У нас в Диком, поле от экой хвори есть снадобье знатное, – добродушно говорил Аверьянов.
Старик разложил за баней костер, а затем горячим пеплом присыпал Иванке кровоточащие на спине раны. Парень корчился от боли, а Пахом приговаривал:
– Потерпи, потерпи, Иванка. У нас в ратных походах и не то бывало. Порой всего казака саблями иссекут, глядишь – на ладан дышит. А пеплом раны ему прижгем да горилки в нутро ковш – и снова казак ожил.
"И впрямь полегчало. Ну и Захарыч!" – подумал Болотников и потихоньку, чтобы не разбудить мужиков, принялся одеваться.
Матвей спал на полатях. Пахом и Исай на широких лавках вдоль стен, а мать коротала ночь в чулане. Отец лежал на спине, задрав бороду на киот, чуть слышно постанывал.
"Притомился батя. Отощал на боярщине. Вон как щеки ввалились", пожалел отца Иванка. Натянул холщовые портки, обул лапти и пошел к конюшне.
В полутьме в стойле слабо заржал конь. Болотников засыпал Гнедку овса. Он фыркнул, лизнул шершавым языком его руку и, уткнув голову в ясли, захрумкал зерном.
"Овса самую малость осталось, едва на десятину хватит. Почитай, весь хлеб на княжьей земле остался", – заглянув в деревянный, обитый жестью ларь, озабоченно подумал Иванка.
Взял скребницу и принялся чистить, приговаривая:
– Наедайся, Гнедок. Нонче с тобой свой загон засевать зачнем, крепись...
Когда Гнедок опорожнил ясли, Болотников напоил его и вывел во двор. Вчера отец пришел с боярщины поздно. Иванка решил наутро посмотреть Гнедка. Тронул поочередно задние ноги и покачал головой. Оба копыта потрескались, подбились, и истерлись подковы.
Болотников поднялся, потрепал коня за гриву и заметил, что вся холка вздулась, и из нее сочилась кровь.
– Всю шерсть содрал на княжьем загоне. Как же я тебе упряжь налажу, Гнедок?
Страдник в раздумье постоял на дворе, а затем зашел в избу, взял кочергу и сунул ее в печь.
– Ты чево, сынок? – спросила Прасковья. Она только что замесила хлебы и очищала ножом ладони от теста.
Иванка молча выгреб на шесток горячий пепел, смахнул его в чашку и снова пошел во двор.
"Коли человеку помогает, то лошади и подавно", – подумал страдник и посыпал пеплом на истертую лошадиную холку. Гнедок дернулся, запрядал ушами, затряс черной гривой.
Иванка принес из конюшни кусок крашенины, обмотал рану и привязал коня к телеге. Большими длинными клещами вытащил гвозди и сдернул с подбитых, потрескавшихся копыт истертые подковы.
Заменить подковы лошади хотя дело и не трудное, но не каждому крестьянскому сыну свычное. Одному лошадь не дается и брыкается во все стороны, а другой подкует так, что она захромает или вконец себе ноги загубит.
Иванка приловчился к этому делу еще с подростков. Отец обучил. Исай сам был строг и ко всякой мужичьей работе прилежен, поэтому и в сыне хотел видеть доброго хлебопашца.
Из избы вышел отец – похудевший, бородатый, с обветренным загорелым лицом.
– Ты чего, сынок, поднялся? Спина-то как?
– Поотошла, батя. Коня вот справил.
Исай молча осмотрел каждое копыто, затем положил руку на обмотку, поослабил узел.
– Тугонько стягиваешь. Чем холку мазал?
– Коровьего масла у нас нет, так я пеплом посыпал. Пахом сказывал, от любой хвори...
– Кабы хуже не вышло, – буркнул Исай и глянул на небо.
– Запрягать коня, батя?
– Обожди, Иванка. Чую, дождь вскоре будет. И не дай господи, если на всю неделю зарядит, – хмуро проронил отец. Знай Исай, что ежели утренняя заря багрово-красная и дым стелется по земле – быть непогоде.
Приметы не обманули Исая и на сей раз. Небо вскоре потемнело, затянулось облаками, по молодой зеленой траве загулял ветер, все сильнее и яростнее взбивая ввысь с тропинок и дороги клубы пыли. Избы застлала мгла.
– Вот те на! – воскликнул, выйдя из избы, бортник. – Я в путь-дорогу, а Илья пророчит – погодь, мужик, приставь ногу. Вон как разгневался. Сейчас стрелы кидать зачнет. Пронеси беду, осподи, – перекрестился Матвей.
Иванка завел коня в стойло, повесил сбрую на крюк, закатил телегу под навес и посмотрел на отца. Тот стоял посреди двора – помрачневший, сгорбленный, усталый.
"Для господ и земля пригожая и солнышко греет ко времени. А мужику завсегда страдать. Боюсь, задождит до Пахомьева дня, тогда и вовсе на поле не вылезешь. Вконец припоздаем с яровыми", – горестно вздыхал Исай.
Над селом собиралась гроза. Раздались первые раскаты грома, сотрясая курные крестьянские избы. За околицей в княжьем поле вонзились две огненные стрелы, и хлынул дождь.
Через полчаса, словно перекликаясь с раскатами грома, со звонницы храма Ильи Пророка ударил колокол и загудел частым набатным звоном.
Мужики, сидевшие в избе на лавках, перекрестились и заспешили во двор.
Мимо избы пробежал взлохмаченный, промокший до нитки крестьянин и прокричал истошным голосом:
– Назарьеву избу Илья запалил-ил!
– Ох, ты горе-то какое, осподи! – всплеснула руками Прасковья и тотчас обратилась к Исаю. – Икону-то брать, батюшка?
Исай смолчал, повернувшись лицом к храму.
"Вот и здесь господь к оратаю10 немилостлив. Последнюю избенку у мужика спалил. А княжий терем велик, да стоит себе. Его Илья не трогает", удрученно подумал страдник.
Гроза уходила к лесу, дождь поутих.
Горела изба Семейки Назарьева, вздымая в мутное небо огненные языки и клубы черного дыма. Селянин успел вывести со двора лошаденку, вынести немудреную утварь из горницы и теперь стоял скорбный и сгорбленный возле догоравшей избы. Рядом, сбившись в кучу, голосило шестеро чумазых ребятишек. Дождь сыпал на их непокрытые кудлатые головенки. Мать, сухонькая, низенькая, упала простоволосая возле телеги на колени и беззвучно рыдала.
К назарьевой избе во весь дух примчался с багром в руках Афоня Шмоток и заорал на мужиков:
– Чево рты пораскрывали?! Айда пожарище тушить!
– Угомонись, Афоня, – строго оборвал бобыля бортник.
– Отчего так? – недоуменно вопросил Шмоток и, подскочив к избе, воткнул багор в дымящийся венец сруба.
К бобылю шагнул благообразный старик Акимыч, отобрал у Афони багор и швырнул его в сторону.
– Над святыней глумишься, еретик.
Шмоток озадаченно развел руками. Мужик он пришлый, бродяжный, оттого всех еще местных, издревле заведенных обычаев не ведал.
На селе тушить пожар, зажженный от Ильи Пророка, считалось грехом великим, святотатством. Разве мыслимо Илью гневить – повелителя воды, грозы и грома.
Ох, грозен батюшка Илья, но зато для мужика пособник в хозяйстве. Он хранит урожай, питает водой землю, растит нивы и посылает плоды. Нет, немыслимо крестьянину Илью всемогущего гневить.
Вот и сейчас по обычаю, возле избы собрались мужики с иконами. Явился и батюшка Лаврентий с образом святого пророка.
Мужики, опустившись на колени, глядели на пожарище и по колебаниям огня предсказывали урожай.
– Ко храму пламень сбивает. То к добру, авось с хлебушком будем, – с надеждой в голосе вещал Акимыч.
Затем отец Лаврентий поднял мирян с земли. Мужики, держа перед собой святые иконы, пошли вокруг пожарища, вразнобой произнося:
– Даруй, пророче, милость свою. Сохрани животы и ниву от града и стрелы огненной...
А позади всех, в рваной сермяге и дырявых лаптях, плелся понурый погорелец Семейка Назарьев.
Глава 17
КНЯЖЬЕ ГУМНО
Как и предсказывал Исай, ненастье установилось ненадолго. Второй день моросил мелкий надоедливый дождь.
Дед Матвей, прослышав, что Мамон с дружиной подался в леса, сразу же после пожарища заспешил на свою заимку. Захватил с собой два фунта соли и скляницу водки Гавриле, прикупив товар у сельского торговца-лавочника. Прощаясь, передал Исаю несколько медных монет на муку.
Исай обещал сходить за хлебом к мельнику с Иванкой и привезти мешок на лошади.
Пахом эти дни ходил на взгорье добывать глину. Когда-то в молодости обучился гончарному делу. Теперь обосновался в Исаевой бане и лепил из глины горшки, чашки и кринки, сушил и обжигал их на огне. Изделия забирал на княжий двор приказчик, отправлял их на торги, а Пахому платил полушками.
На другой день после грозы приказчик собрал всех бобылей, крестьянских сыновей и заявил:
– Мужички, кои с лошаденками, пущай покуда к севу готовятся, а вам князь повелел на гумне амбары чинить.
Бобыли и парни хмуро почесали затылки. Какая боярщина в дождь? Афоня вопросил:
– Когда же мужику просвет будет, батюшка Калистрат Егорыч?
– Будет и досуг, ребятушки.
– Знамо: будет досуг, когда на погост понесут, – вступил в перепалку Шмоток.
– С покрова забирайся на печь, Афонюшка, и почивай всю зиму.
– Мне почивать не с руки, батюшка: ребятишек орава. На полатях лежать – ломтя не видать.
– Тьфу, окаянный! Ну и пустомеля, прости господи, – крутнул головой приказчик и сплюнул в правую сторону.
Афоня тотчас приметил это и хитровато засмеялся.
– А ведь так плевать грех, батюшка. Осерчать может осподь.
Калистрат – человек набожный, потому сразу перекрестился и снова повернулся к речистому, озорному бобылю.
– Отчего так, сердешный?
– Никогда не плюй, батюшка Калистрат Егорыч, на правый бок да на праву сторону. Помни – ангел хранитель при правом боке, а дьявол при левом. Вот на него и плюй да приговаривай: аминь и растирай ногой.
Мужики гоготнули. Приказчик, не удостоив ответом Афоню, крякнул, вскинул бороденку и сказал строго:
– Нам тут рассусоливать неча. Айда, мужички, на гумно. Дела ждут.
Бобыли и сыны крестьянские нехотя потянулись за приказчиком. Рядом с Калистратом находился и Мокей, косясь злыми глазами на Иванку. Болотников, сцепив кулаки, шел среди парней и думал: "Столкнемся ночью, либо в лесу на узкой тропе – не разминемся. А там господь рассудит – кому еще землю топтать".
Княжье гумно – на краю села, возле ярового поля. Обнесено крепким высоким частоколом. Высятся над тыном два замшелых амбара. Изготовлены срубы со времен великого князя Василия. От старости потемнели, накренились, осели в землю. Вконец обветшала после вьюжной снежной зимы кровля с резными затейливыми петухами по замшелым конькам.
В первый же день после грозы приказчик зашел в амбар и ахнул: дождь просочился через крышу и потолок и подмочил сверху зерно в двух ларях. Почитай, четей пять испортилось. Добро еще князь не проведал!
Калистрат тут же приказал Мокею убрать из ларей сырое зерно и спрятать его подальше от строгого господского взора.
Приказчик подвел мужиков к амбару и ткнул перстом в сторону крыши.
– Подновить кровлю, сердешные, надо. Берите топоры и ступайте в лес новые стропила ладить.
"Вот торопыга. Отчего сразу про топоры не сказал", – недовольно покачал головой Афоня, возвращаясь в свою избенку.
Проходя мимо крепкой, срубленной в два яруса приказчиковой избы, бобыль столкнулся с веснушчатой, розовощекой девкой в льняном сарафане. На крыльце размахивала руками и истошно кричала дородная высокая баба супруга Калистрата.
– Чево, дуреха, встала! Лови касатушку мою. Мотри, сызнова сбежит любимица моя, а ей цены нет. Лови-и-и!
Девка метнулась за огненно-рыжей кошкой, споткнулась на дороге и шлепнулась в мутную лужу.
Баба еще пуще заголосила. Афоня усмехнулся и побрел дальше. Приказчикову супругу знали на селе придурковатой, недалекой. Любила баба поесть, поспать. Была лентяйкой, каких свет не видел. Жила с причудой: развела в своей горнице десятка полтора лохматых кошек, которые были ей дороже сына родного. Калистрат поначалу бил неразумную бабу, потом плюнул, махнул на все ее затеи рукой и стал почивать в нижней горнице.
Афоня, раздумывая, брел по дороге, а потом смекнул: "Дунька-кошатница глуповата. Принесу ей своего кота и о грамотках сведаю".
В лесу Калистрат показал мужикам место, где можно вырубать сосну. Застучали топоры, со стоном западали на землю длинноствольные деревья, приминая под собой мшистые кочки и дикое лесное разнотравье. Тут же обрубали сучья, сосну рассекали на части, грузили на телеги и вывозили на гумно.
Калистрат суетился возле мужиков, торопил:
– Поспешайте, сердешные. Вечером бражкой угощу. После полудня, сгрузив с телеги бревна, Иванку и Афоню позвал на гумно приказчик.
– Подсобите, ребятушки, кули с зерном в ларь перетащить.
Бобыль и Болотников вошли в амбар. Во всю длину сруба в два ряда протянулись наполненные золотистым зерном лари. Шмоток присвистнул, зачмокал губами.
– Мать честная! Хлебушка на всю вотчину хватит, а-яй!
"Вот где наши труды запрятаны. А князь последние крохи у селян забирает. Здесь и за три года мужикам хлеба не приесть. Вот они боярские неправды!" – с горечью подумал молодой страдник.
– Борзей, борзей, ребятушки. Чего встали? Ссыпайте кули в ларь.
Мужики пересыпали зерно в порожний ларь и сразу же приказчик заторопил их снова в лес, а сам проворно закрыл ворота на два висячих замка.
К вечеру, возвращаясь из леса и увидев, что приказчик еще остался с плотниками на княжьем гумне, Шмоток покинул Иванку и шустро засеменил к своей избенке.
Войдя в горницу, вытащил за хвост из-под печи кота, но тотчас отпустил и горестно завздыхал:
– Уж больно ты неказист, Василий. Телесами худ, ободран весь. Ох, уж нет в тебе боярского дородства. Экий срамной...
– Что с тобой приключилось, батюшка? – в недоуменье вопросила Агафья.
Шмоток не ответил, опустился на лавку, поскреб пятерней затылок, затем поднял перст над головой, лукаво блеснул глазами и вышмыгнул во двор.
– Спятил, знать, Афонюшка мой, – в испуге решила Агафья и выбежала вслед за супругом. Но того и след простыл.
Вскоре Афоня с мешком постучался в приказчикову избу. Спросил матушку Авдотью у появившейся в дверях дворовой девки.
– Занемогла наша матушка. Притомилась чевой-то, в постельку слегла, сердобольно отвечала девка.
– Сичас ее мигом выправлю. Поведай Авдотье, что я ей знатный гостинчик принес.
Девка кивнула головой и затопала по лесенке в верхнюю горницу. Оставшись один, Афоня обшарил вороватым взглядом всю горницу, заглянул за печь, под лавки, но заветного сундучка не приметил.
"Неужто в княжьем терему грамотки запрятаны"? – сокрушенно подумал Шмоток.
– Велено ступать наверх, – сказала бобылю девка.
Шмоток открыл дверь в горницу и ошалело застыл на пороге, забыв по обычаю сотворить крестное знамение. Афоню оглушил дикий кошачий вой. На полу сцепились две откормленные серые кошки, другие скакали по лавкам, выглядывали с печи, с полатей, носились друг за дружкой.
Авдотья преспокойно, скрестив пухлые руки на круглом животе, восседала в деревянном кресле, подложив под ноги пуховичок. Она в летнике голубого сукна, на голове плат малиновый. Глаза сонные, опухшие.
Баба зевнула, широко раскрыв рот, и тихо проронила:
– Помяни, осподи, царя Давида и вся кротость ево... Чево тебе, мужичок?