Текст книги "Горький хлеб (Часть 2)"
Автор книги: Валерий Замыслов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Матвей понурил голову, смолчал. А князь стеганул кнутом коня и понесся лесной дорогой в село вотчинное. За ним резво тронулась дружина.
Глава 22
ВЗГОРЬЕ
Глухая ночь.
Над куполом храма Ильи Пророка узким серпом повис молодой месяц. По селу неторопливо, спотыкаясь, бредет древний седовласый дед в долгополом сермяжном кафтане. Стучит деревянной колотушкой, кряхтит, что-то невнятно бормочет про себя.
Пахом Аверьянов крадется к храму. Жмется к стене. Дозорный, позевывая, шаркая лаптями о землю, проходит мимо. Пахом останавливается возле церковной ограды, трогает рукой ржавую железную решетку и призадумывается:
"Кажись, ближе к кладбищу ложил. Там еще, помню, старая липа стояла... Эге, да вот она чернеет".
Пахом идет вдоль ограды к дереву. Затем тычется коленями в землю, сотворяет крестное знамение, раздвигает руками лопухи и крапиву и начинает шарить под решеткой.
Нет, пусто. Заелозил коленями дальше, кромсая ножом густо заросшую бурьяном дернину. И вдруг нож глухо звякнул о железную пластину. Пахом разом взмок и пробормотал короткую молитву.
"Нешто до сих пор сохранился. Я ведь тогда его чуть землицей припорошил", – изумился Пахом и вскоре извлек из-под ограды небольшой железный ларец. Трясущимися руками запихнул его под кафтан и заспешил к Исаевой бане.
На лавке, возле подслеповатого, затянутого бычьим пузырем оконца, чуть теплился фонарь с огарком сальной свечи. Пахом обтер дерюжкой ларец, с трудом отомкнул крышку и ахнул:
– Мать честная! Сколь годов пролежали и все целехоньки. В ларце покоились два пожелтевших узких столбца. Старик развернул одну за другой грамотки, исписанные затейливыми кудреватыми буковками, повертел в руках и сокрушенно вздохнул. В грамоте Пахом был не горазд. "Поди, немалая тайна в оном писании. Не зря Мамон передо мной робеет", – подумал Аверьянов и надежно припрятал заветный ларец возле сруба.
Утро раннее. Пахом собирался на взгорье за глиной.
– С тобой пойду, Захарыч. Поле намочило, теперь еще дня два не влезешь. Отец, вон, весь почернел, сгорбился. Не повезло ноне с севом, промолвил возле бани Иванка.
– Неугомонный, ты, вижу, парень, безделья не любишь. В крестьянском деле лень мужика не кормит.
– От безделья мохом обрастают, Захарыч. Это ведь только у господ: пилось бы да елось, да работа на ум не шла, – отозвался Болотников, вскидывая на плечо заступ с бадейкой.
По узкой скользкой тропинке спустились к озеру, над которым клубился туман, выползая на берега и обволакивая старые угрюмые ели крутояра. Под ракитником, в густых зеленых камышах, весело пересвистывались погоныши-кулички и юркие коростели.
Неторопливо, сонным притихшим бором, поднялись на взгорье. Болотников взбежал на самую вершину, встал на краю отвесного крутого обрыва, ухватился рукой за узловатую вздыбленную корягу и, задумчиво-возбужденный, повернулся к Пахому.
– Глянь, Захарыч, какой простор. Дух захватывает!
Болотников снял войлочный колпак. Набежавший ветер ударил в широкую грудь, взлохматил черные кудри на голове.
Далеко внизу, под взгорьем, зеркальной чашей застыло озеро, круто изгибалась Москва-река, за которой верст на двадцать, в синеватой мгле утопали дикие дремучие леса.
Пахом опустился на землю возле Болотникова, свесил с крутояра ноги в мочальных лаптях и вымолвил тихо:
– Хороша матушка Русь, Иванка. И красотой взяла, и простор велик, но волюшки на ней нет. Везде мужику боярщина да кнут господский. – Захарыч распахнул сермягу, поправил шапку на голове, вздохнул и продолжал раздумчиво, с болью в сердце. – Кем я был прежде? Нищий мужик, полуголодный пахарь. Потом и кровью княжью ниву поливал, последние жилы тянул. Все норовил из нужды выбиться да проку мало. В рукавицу ветра не изловишь. Сам, поди, нашу жизнь горемычную видишь. Хоть песню пой, хоть волком вой. Как ни крутись, а боярского хомута мужику на Руси не миновать.
Пахом откинулся на свои длинные руки и высказал проникновенно:
– А в степях широких живет доброе братство. Вот там раздолье. И нет тебе ни смердов, ни князей, ни царя батюшки. Казачий круг всем делом вершит по справедливости и без корыстолюбия. В Диком Поле мужик свою покорность и забитость с себя словно рыбью чешую сбрасывает и вольный дух обретает. И волюшка эта ратная дороже злата-серебра. Ее уже боярскими цепями не закуешь, она в казаке буйной гордыней ходит да поступью молодецкой. Э-эх, Иванка!
Захарыч поднялся на ноги, обнял Болотникова за плечи и, забыв о гончарных делах, еще долго рассказывал молодому крестьянскому сыну о ратных походах, о казачьей правде и жизни вольготной. А Иванка, устремив взор в синюю дымку лесов, зачарованно и жадно слушал. Глаза его возбужденно блестели, меж черных широких бровей залегла упрямая складка, а в голове уже носились неспокойные дерзкие мысли.
– Не впервой, Захарыч, от тебя о вольном братстве слышу. Запали мне твои смелые речи в душу. Вот кабы так всех мужиков собрать воедино да тряхнуть Русь боярскую, чтобы жить без княжьих цепей привольно.
– Нелегко, Иванка, крестьянскую Русь поднять. Нужен муж разумный и отважный. Вот ежели объявится в народе такой сокол, да зажжет тяглецов горячим праведным словом, тогда и мужик пойдет за ним. Артель атаманом крепка... Вот послушай о нашем кошевом тебе поведаю. Эх, удалой был воитель...
Вековой бор на крутояре то гудит, то на миг затихает, словно прислушиваясь к неторопливому хрипловатому говору рыжебородого бывалого казака.
А среди густого ельника крался к вершине могутный чернобородый мужик. В суконной темной однорядке14, за малиновым кушаком – одноствольный пистоль, за спиной – самострел. Ступает тихо, сторожко. Поднялся на взгорье, смахнул рукавом однорядки пот со лба, перекрестился. Раздвинул колючие лапы, чуть высунул из чащобы аршинную цыганскую бороду и недовольно сплюнул под ноги.
"Тьфу, сатана! Да тут их двое. Пахомка с Исайкиным сыном притащился. Этот тоже с гордыней, крамольное семя. Прихлопнуть обоих и дело с концом, чтобы крестьян не мутили".
Мужик вытаскивает пистоль из-за кушака и прицеливается в широкую костистую спину Пахома. Но волосатая рука дрожит, и все тело в озноб кинуло.
"Эк, затрясло. Чать, не впервой на себя смертный грех принимаю", мрачно размышляет незнакомец и, уняв дрожь в руке, спускает курок. Осечка! Свирепо погрозил пистолю кулачищем и снова возвел курок. Но выстрел не бухнул над взгорьем. Мужик чертыхнулся:
"У-у, дьявол! Порох отсырел. Везет же Пахомке".
Мужик зло тычет пистоль за кушак и тянется за самострелом. Натягивает крученую тетиву и спускает стрелу с каленым железным наконечником.
Стрела с тонким свистом пролетела над самой головой Пахома и впилась в корявый темно-красный ствол ели.
Пахом изумленно ахнул и дернул Болотникова за рукав.
– Ложись, Иванка. Ушкуйник15!
Иванка опустился возле Пахома в траву и, не раздумывая, предложил:
– Из самострела бьют. Их мало, а может, и вовсе один. Иначе бы ватажкой налетели. Из ельника стрелу кидает. Ползем в обхват. Только спешно – уйдет лихой человек.
Захарыч согласно кивнул бородой, предостерег:
– Мотри не поднимайся. Могут и насмерть зашибить. Иванка вытащил из плетеного туеска охотничий нож и, низко пригнув голову, пополз к ельнику.
А в памяти невольно всплыли некогда высказанные слова отца: "В лес идешь – не в поле соху таскать. Нож прихватывай. Там зверья тьма тьмущая, а его голой рукой не ухватишь". Батя прав. Но тут почище зверя кто-то лютует, – помрачнев, раздумывал Болотников.
Разбойный мужик, разгадав замысел страдников, закинул за плечи самострел и, ссутулившись, поспешно нырнул в чащу.
Иванка, услышав торопливые, удаляющиеся шаги и треск сухого валежника по ту сторону крутояра, поднялся во весь рост, махнул рукой Захарычу.
– Ушел, лихоимец.
Пахом еще некоторое время продолжал лежать на земле, затем поднялся и подошел к Болотникову. Иванка встал возле старой развесистой ели, ткнул пальцем на горицветы.
– Отсюда стрелял ушкуйник. Видишь – трава примята и шишки раздавлены. Видать, грузный был человече.
Захарыч только головой крутнул:
– Однако разумен ты, Иванка. И отваги отменной и сноровки тебе не занимать. Где ратное дело постиг? Я старый воитель, и то разом все не смекнул.
Болотников пожал плечами, прислушался. Но шорох затих. Лихой человек, видимо, уже спустился с крутояра, и теперь его надежно укрывал дремучий бор.
Ушкуйники – народ разбойный, свирепый. Болотников помнит, как лет шесть тому назад, к селу по Москве-реке на широких ладьях приплыла ватага лихих людей. С пистолями, самопалами, кистенями и пудовыми дубинами ринулись к избам, разграбили животы16, разбили княжьи амбары, похватали девок и надругались над ними.
Напали средь бела дня. Мужики и парни были на жнивье, а когда прибежали в село, разбойная ватага уже снялась. Долго еще над селом звучала отчаянная брань мужиков, истошные выкрики баб и безутешные рыдания обесчещенных девок.
Бывали случаи, когда ушкуйники нападали на село из леса, со стороны взгорья. Так было перед крымским набегом, когда ватага в полсотню бородатых удальцов ночью высыпала с крутояра и пустила "красного петуха" под княжьи хоромы. Князь с дружиной находился в далеком ливонском походе. Разбив винные погребы и прихватив с собой рухлядь17, пьяная ватага сошла к Москве-реке. Одна из ладей возле разводного моста опрокинулась, накрыв под собой с десяток ушкуйников.
Болотников, осмотрев вблизи вершины взгорья чащу, присел на поваленную буреломом сосну и высказал:
– Здесь был не ушкуйник, Захарыч. Поодиночке они по лесам не бродят.
– А я, пожалуй, теперь смекаю, кто на нас самострел поднял. Я тому виной. Из-за меня, пня старого, и ты бы сгиб, – хмуро сказал Пахом.
– Кому же ты успел поперек дороги встать, Захарыч? Кажись, только вчера на село заявился. Кто твой недруг?
– На Руси злодеев немало, Иванка. Вот вернемся в баньку – там все и обскажу, – проговорил Аверьянов, а про себя подумал:
"Злобится Мамон. Видно, грамотки да старые грехи не дают ему покоя. Пора о столбцах Иванке поведать, а то, неровен час – и на погост сволокут".
Набрав на взгорье глины в бадейки, Болотников и Захарыч спустились к озеру, перешли ручей по жухлому шаткому настилу и только стали подходить к бане, как над селом поплыл заунывный редкий звон большого колокола.
– Разве помер кто, – тихо вымолвил Захарыч.
Навстречу попался Афоня Шмоток. Босой, без шапки, в дырявых крашенинных портах. Кинулся к мужикам, завздыхал, козлиной бороденкой затряс:
– Ох, горе-то какое, православные. Беда беду родит, бедой погоняет. И чево токмо на Руси не деется...
– Сказывай толком, Афоня. Чего стряслось?
– Осиротил нас царевич молодехонький Дмитрий. Из Углича весть донесли – сгубили государева братца, ножом зарезали. – Шмоток оглянулся, понизив голос, и добавил. – Болтают людишки, что-де боярин Борис Годунов к оному черному делу причастен.
Пахом и Болотников сняли шапки, перекрестились, а Афоня, вертя головой по сторонам, суетливо продолжал:
– Не зря в народе слух идет, что татарин Борис на государев престол замахивается. С колдунами он знается. Кажду ночь, сказывают, он с ведунами по своей кровле на метле скачет, наговоры шепчет, царев корень извести норовит. Бывал я в Москве. Говорят людишки посадские, что он лиходею Малюте Скуратову18 свойственник...
Болотников и Захарыч, едва отвязавшись от Афони, побрели к бане, а бобыль все кричал вдогонку:
– В храм ступайте. Батюшка Лаврентий панихиду по убиенному царевичу будет справлять.
Пахом, кряхтя, опустился на завалинку возле бани, устало вытянул ноги, проговорил:
– Экий седни день смурый, Иванка. Дождь помалу кропит, ворог стрелой кидает, царевичей бьют.
Иванка молча принес воды, вытащил из бани долбленое корыто и принялся замешивать глину, а затем уже высказал:
– Государи да князья всю жизнь меж собой дерутся. Мудрено здесь правду сыскать. А мужику все однако: Русь без царя не останется... Чего мне молвить хотел?
– Уж не знаю, как к этому и приступить. – Захарыч надолго замолчал, потом махнул рукой и решился. – Ладно, поведаю. Тебе можно...
Захарыч взял заступ, отвалил кусок дернины от завалины, извлек на свет божий заветный ларец.
– Айда в баню, Иванка.
В мыленке темно, пахнет копотью, углями и березовым листом. Пахом достал огниво, высек искру и запалил сухой берестой огарок сальной свечи в слюдяном фонаре. Отомкнул ларец и протянул бумажные столбцы Болотникову.
– Грамотей ты хотя и не велик, но, может, осилишь оное писание.
Иванка развернул поочередно столбцы, прочитал вслух написанное по складам и изумленно глянул на Пахома.
– Непросты твои грамотки, Захарыч. Да ведь тут о государевом изменщике сказано.
Пахом озадаченно и растерянно покачал головой, кашлянул в бороду и развел руками.
– Не гадал, не ведал, что в грамотках об измене прописано. За оное дело грозный царь Иван Васильевич головы князьям топором рубил. Вот те и Шуйский!
– А наш-то князь на измену не пошел. Не зря, поди, крымцы наше село огню и мечу предали. Откуда сей ларец с грамотками подметными19, Захарыч?
– Ларец-то? – Пахом откинул колпак на затылок, загасил фонарь и, подсев ближе к Болотникову, повел неторопливый и тихий рассказ. – Страшно припоминать смутные времена, Иванка. Ты в ту пору совсем еще мальцом был. Пришли на Русь татары...
За стеной рубленой бани-мыленки завывал ветер, шумел моросящий надоедливый дождь, тусклой пеленой застилая бычий пузырь на оконце.
Когда Захарыч закончил свою быль, Болотников поднялся с лавки и, помрачнев лицом, заходил по зыбким половицам.
– Мамон – зверь. Он стрелу кидал. А князь Шуйский – иуда.
– Истину речешь, Иванка. Хошь смерды мы и не нашим мужичьим умишком до всего дойти, но грамотки все явственно обсказали. Поди, за каждый бы столбец князья по сотни рублев отвалили.
– За рублем погонишься – голову потеряешь, Захарыч. Как прослышат князья, что мужик-смерд их тайну ведает – ну и молись богу. В железа закуют, а то и в подклет к медведю бросят.
– Праведны твои слова, Иванка. Боярские повадки народу ведомы. Кабы князя Шуйского да Мамона на казачий круг вытащить. Там ворам, душегубам и изменщикам особый суд. К пушке привяжут да фитиль приложат – бах – и нет раба божьего. В Диком поле завсегда без топора и плахи обходились...
Возле бани послышались шаги. Пахом поспешно сунул ларец под лавку. Из предбанника просунул густую бороду в дверь Исай.
– Чего впотьмах сидите? Подь во двор, Иванка, дело есть, – сказал и снова зашагал к избе.
– Отцу о грамотках умолчим. Непошто ему в подметные письма встревать. Не до того ему нынче. А ларец припрячь. Мыслю, он еще нам сгодится, высказал Болотников и вышел из мыленки.
Глава 23
КАРПУШКА
По липкой, разбухшей от дождей дороге брел мужичонка с холщовым мешком за плечами. Когда подвода с Болотниковым и Афоней Шмотком поравнялась с прохожим, он сошел на межу, снял дырявый войлочный колпак и молча поклонился.
Иванка натянул поводья, остановил лошадь и пожалел путника.
– Садись на телегу, друже.
– Благодарствую, милостивец. Притомился я малость.
Мужичонка – худ, тщедушен, жидкая сивая бороденка клином, лицо постное, скорбное. На нем заплатанный армячишко, потертые пеньковые порты и лапти размочаленные.
Афоня – в заплатанной рубахе под синим кушаком – подвинулся, вгляделся в прохожего и сразу же взял его в оборот:
– Не ведаю тебя. Откуда путь держишь? С Андреева погоста што ли?
– Поместные мы. Дворянина Митрия Капусты. Из Подушкина бреду к мельнику Евстигнею. Меня же Карпушкой кличут.
Афоня присвистнул, крутнул головой.
– Далеконько зашел. А свой-то мельник што?
– С него Митрий недоимки батогами выколачивает.
– За что же его, голубу?
– Деревенька у нас бедная, а Капуста вконец поборами задавил. Петруха-то господину хлебушек задолжал. Да откель его взять-то? У мельника самого двенадцать ртов.
Афоня завздыхал, языком зачмокал, а Болотников спросил:
– Как с севом управились?
– Худо, милостивец. Хлебушек еще до пасхи приели. Митрий Флегонтыч шумит, бранится, мужиков батогами бьет. А кой прок. Нет у крестьян жита. Запустела пашня, почитай, и не сеяли. Мужики разбредаются, ребятенки мрут. Вконец обнищала деревенька, – горестно промолвил Карпушка.
– А пошто к мельнику нашему?
Мужичонка покосился на страдников, мешок к себе придвинул.
– Чего жмешься? Чать, не золото в мешке-то, – ухмыльнулся Афоня.
– Шубейку из овчины мельнику несу, православные, – признался Карпушка. – Ребятенки есть просят. Святая троица на носу. Норовил в деревеньке продать. Не берут мужики, за душой ни полушки. Может, пудика три отвалят на мельнице-то вашей.
– Там отвалят. Либо денежку дадут, либо в рыло поддадут. Хлебушек завсегда в почете, – промолвил Афоня и ударился в словеса. – Слышали? В Москве купцы за четверть ржи по двадцать алтын дерут. У-ух, зверье торговое! Помню, бывал я годков пять назад в хлебном ряду на Ильинке в Китай-городе. Сидит, эдак, купчина-ухарь в своей лавке, борода веником, пудовым безменом на посадских трясет, глотку дерет: "Задарма отдаю, окаянные! Пошто лавку стороной обходите. Сдохнете, ироды!" У меня за душой ни гроша, а к купчине подошел...
Болотников, посмеиваясь, слушал Афоню о том, как он сумел с пустой мошной одурачить свирепого торговца на потеху слободских тяглецов20.
Мельница – в верстах трех от села Богородского, на холме, за господской нивой. Послал Иванку отец. Наказал привезти муки бортнику Матвею да попросить в долг три чети зерна.
Вправо от дороги, верст на пять, тянулась мимо княжья пашня, покрытая ярким зеленым ковром озими.
Влево – пестрели жухлой прошлогодней стерней и сиротливо уходили в даль, к темному бору, нетронутые вешней сохой, разбухшие от дождей яровые крестьянские загоны.
"Уходит время. У князя уже озимые на пять вершков поднялись, а наши загоны впусте лежат. Велика святорусская земля, а правде на ней места не сыщется", – мрачно раздумывал Болотников, посматривая на несеянное, зарастающее чертополохом крестьянское поле.
Передние колеса телеги по самые ступицы погрузились в глубокую, наполненную жидкой грязью колдобину. Афоня ткнулся лицом в широкую Иванкину спину и поспешно ухватился за малую кадушку, едва не вывалившуюся на дорогу.
– Балуй, Гнедок, – сердито погрозил кулаком лошади Шмоток и, приподняв крышку, запустил руку в кадушку, вытащив из нее золотистого линя.
– Добрая рыба, хе-хе!
– А крапивы пошто в кадушку наложил, милостивец? – полюбопытствовал Карпушка.
Афоня хитровато блеснул глазами.
– Э-э, братец. Первостатейный рыбак без оной злой травы не ходит. В крапивном листе всякая речная живность подолгу живет и не тухнет. Глянь в кадку. Вишь – и линь, и язь, и сазан трепыхаются. Душа из них до сих пор не вышла, а ведь ночью вентерем ловил. Вот те и крапива.
Возле Панкратьева холма страдники спрыгнули с подводы и пошли до самой мельницы пешком. Иванка жалел лошадь. Хотя и был Гнедок в ночном пять дней и нагулял молодой травкой опавшие бока, но все же ему еще предстояло вскоре снова тащить за собой нелегкую соху и ковырять землю на десятинах.
Мельница стоит на холме издавна. Старая ветрянка, с потемневшими обветшалыми крыльями, помнит еще смутные годы княжения Василия Темного и царя Ивана Васильевича. А срубил мельницу прадед Евстигнея – деревянных дел мастер, Панкратий, оборотистый, башковитый мужик – старожилец князей Телятевских. С той поры так и называли – Панкратьев холм.
Глава 24
БЛАГОДЕТЕЛЬ
Из широко раскрытых ворот клубами вилась седая пыль. Возле мельницы, на дворе толпились с десяток мужиков, прибывших из разных деревенек княжьей вотчины. Всех привела нужда. Одни привезли на помол две-три чети последней, наскребенной в сусеках, прошлогодней ржи, другие – в надежде обменять кое-какую рухлядь на малую меру хлеба, а третьи – слезно упрашивали мельника одолжить им зерна или муки под новый урожай.
Провожая Иванку, отец тоже напутствовал:
– Сеять яровые нечем. Попроси у Евстигнея в долг три чети жита. Осенью сполна отдадим.
Иванка зашел в мельницу, поприветствовал хозяина:
– Здоров будь, Евстигней Саввич.
Евстигней – мужчина дюжий, лысый, с пучком редких рыжеватых волос над большими оттопыренными ушами. По груди стелется светло-каштановая борода. Глаза проворные, колючие, с прищуром, нос крупный, мясистый. Ходит неторопливо, степенно, говорит немногословно и деловито.
Мельник отряхнул муку с фартука, буркнул в ответ:
– Здорово, молодец.
– Продай муки, Саввич, – сразу приступил к делу Иванка.
– Какая нонче мука, – уклончиво молвил Евстигней. – Сам перебиваюсь.
"Лукавит Евстигней. Хитрющий мужик. Цену набивает. Вон оба ларя с мукой. Да и в амбаре-то, поди, не мякина лежит", – подумал Болотников и ткнул пальцем в сторону ларей.
– То не моя, парень. Мирской ржицы намолот. Заберут вскоре, а своей муки нету, – отрезал Евстигней и повернулся к жернову.
"Опять врет. У мужиков по весне столько ржи на помол не наберется. Придется накинуть, дьяволу рыжему".
На селе знали, что коли мельник в чем упрется – его и оглоблей не сдвинешь. Все одно на своем настоит. Но ведали крестьяне и другое: жаден Евстигней до даровых денег, набавь пару полушек – и оттает.
– Не скупись, Саввич. Алтын на четь накину.
– Гривенку, – не оборачиваясь, пробубнил в бороду Евстигней.
– А пошел ты к черту! – осерчал Иванка и затопал к выходу.
– Погодь, погодь, милок! – закричал ему вслед мельник. – Поладим на алтыне. Наскребу малую толику в сусеке, последки отдам.
Болотников чертыхнулся и протянул мельнику мешок.
– Вначале денежки изволь, милок.
Получив деньги, Евстигней выпроводил всех мужиков на двор и засеменил к амбару. Болотников пошел было за ним.
– Побудь во дворе, молодец. Темно у меня в клети – зашибешься, опустив вороватые глаза, произнес мельник.
Иванка усмехнулся и подошел к мужикам. Афоня Шмоток, задорно блестя глазами, уже рассказывал мужикам небылицы. Карпушка озабоченно топтался возле телеги, прикидывая, как подступиться к хмурому и суровому мельнику.
– Что, Иванка, сторговался? Каков Евстигней? – спросил Афоня, сползая с телеги.
– Мироед твой Евстигней, скупердяй. На обухе рожь молотит, из мякины кружево плетет. Так что ли?
Крестьяне согласно закивали бородами, но вслух обмолвиться не посмели. Услышит, чего доброго, Евстигней Саввич – ну, и поворачивай оглобли. Шмоток, выслушав мудреную Иванкину поговорку, не захотел отстать и вновь встрепенулся.
– Воистину так, Иванка. Туг мешок, да скуповат мужичок. Наш Саввич, православные, из блохи голенище кроит, шилом горох хлебает, да и то отряхивает.
Все рассмеялись. Из амбара с мешком на плечах вышел Евстигней. Хмуро глянул на страдников, проворчал:
– Чево ржете, голоштанные?
Мужики присмирели. Афоня натянул колпак на самые глаза, а Болотников снова прошел на мельницу.
Навесив мешок на безмен, Евстигней прищурясь и вглядываясь в метки на железной пластине, вымолвил:
– Из моей муки и пироги и блины знатные пекут. На княжий стол повара берут. Не грех и денежку еще накинуть.
– Князь деньгам счета не знает. У него что ни шаг, то гривна, деньга на деньгу набегает. А у нас спокон веку лишнего алтына не водится. Так что не обессудь, Саввич, не будет тебе прибавки. А вот взаймы у тебя попрошу. Коли есть на тебе крест – одолжи до покрова три чети жита. Сеять пашню нечем. Отдадим сполна да пуд накинем.
– Нешто Исай твой вконец оскудел? Кажись, и хозяин справный, ай-я-яй, – с притворным участием завздыхал мельник. – С житом нонче всюду плохо. Ох, дорогонек хлебушек пошел...
– Так дашь ли в долг, Саввич?
Мельник вздохнул, снял с безмена мешок, оправил бороду.
– Исай – мужик старательный, башковитый. А на тебе – обеднял. Ох, жаль мне Исаюшку, так и быть помогу, дам жита. А на покров вернете за полторы меры.
– Спятил, борода. Эк, куда хватил. С твоей мерой весь урожай на мельницу сволокёшь, – возмутился Болотников.
– Как угодно. За меньшую меру не отдам, – снова отрубил Евстигней и начал подниматься по скрипучей рассохшейся лестнице наверх.
Болотников зло сплюнул и потащил мешок к телеге. На дворе сказал громко:
– Скряга, каких свет не видел. Мироед вислоухий!
Карпушка испуганно сотворил крестное знамение и взял с подводы мешок с шубейкой. Втянув голову в плечи, бормоча молитву, шмыгнул в мельницу. Подобострастно взирая на Евстигнея, с пугливой, виноватой и просящей улыбкой застыл возле густо запыленного мукой жернова.
– Чего тебе, мужичок?
– Да твоей милости, кормилец. Овчину вот принес, – с низким поклоном отвечал Карпушка.
– Пошто мне твоя овчина. На торг ступай.
– Шубейка-то, почитай, новая, кормилец. Сгодится зимой. Всего осьмину21 прошу. Прими, благодетель.
Евстигней взял в руки шубейку, вышел к дверям на свет, осмотрел и вымолвил:
– Стара твоя овчина. Не возьму. Да и воняет шубейка, аки от пса смердящего. И блох в ней тьма.
– Да что ты, что ты, кормилец. В сундуке лежала, токмо по престольным дням одевал. Пятнышка нет. Ребятенки у меня малые, с голодухи мрут. Вчерась вот Николку свово на погост снес. Михейка вот-вот протянет Акудейка...
– Ну, будя, будя. Чать не поп – поминальником трясти, – лениво отмахнулся Евстигней. – Лукавишь, мужичок. За экую рухлядь пудишка муки жаль.
– Креста на тебе нет, батюшка. Прибавь хоть полпудика, – просяще заморгал глазами Карпушка.
– Креста не-ет! – рявкнул "благодетель" и швырнул мужичонке овчину в лицо. – Ступай прочь. Много вас дармоедов шатается.
Карпушка рухнул на колени, ухватился руками за кожаный сапог Евстигнея и, роняя слезы в жидкую бороденку, взвыл:
– Помирают ребятенки, кормилец. Уж ты прости меня, христа ради, непутевого. Хоть пудик, да отвесь, милостивец.
Мельник оттолкнул Карпушку ногой, покряхтел в бороду, плутоватыми глазами повел.
– Молись за меня богу. Душа у мя добрая. Кабы не сдохли твои сорванцы. Насыплю тебе пуд без малого.
– Энто как же "без малого", кормилец? – насторожился мужичонка.
– Три фунта долой, чтобы впредь крестом не попрекал.
Карпушка горестно завздыхал, помял корявыми пальцами почти новехонькую шубейку и дрожащими руками вернул ее Евстигнею.
Наступил черед идти к "благодетелю" и Афоне Шмотку. Бобыль стащил с телеги кадушку, обхватил ее обеими руками, прижал к животу и потрусил к мельнику. Весело, с низким поклоном поздоровался:
– Долгих лет тебе и доброго здоровья, Евстигней Саввич.
– Здорово, Афоня, – неохотно отозвался мельник. – Чего спину гнешь, я не князь и не батюшка Лаврентий.
– Поклоном спины не надсадишь, шеи не свихнешь, отец родной, смиренно вымолвил Афоня и начал издалека. – Наслышан я, Евстигней Саввич, что перед святой троицей тебя хворь одолела, животом-де маялся три дня.
Мельник недоуменно глянул на бобыля, ожидая подвоха.
– Ну было. Тебе-то какая нужда в том?
– Левоньку – костоправа вчерась в деревеньке повстречал. Сказывал Левонька, что он тебе на постную снедь перейти посоветовал. Поговеть-де с недельку надо батюшке Евстигнею. Хворать тебе – о-ох, беда! Пропадет мужик без мельника. Надумал я порадеть за мир, батюшка. Рыбки вот тебе изловил. Ушицу можно сотворить, хоть язевую, хоть с налимом, а то и тройную с ершиком да наливочкою.
Евстигней запустил пятерню в кадушку, в которой трепыхалась рыба-свежец. Лицо его расплылось в довольной ухмылке.
Афоня знал, чем угодить скупому мельнику. Евстигней жил вдали от реки, потому и был большой любитель откушать ушицы.
Мельник отнес кадушку в прируб, где коротал свободное время, затем вышел к Афоне и протянул пару медяков.
– Возьми за труды.
– Ни-ни, батюшка! Рыбка дарственная, ничего не надо. Велики дела твои перед миром, – снова с низким поклоном проговорил Шмоток.
– А, может, мучки малость, – потеплел мельник.
– Уж разве токмо чуток разговеться. О доброте твоей далеко слыхать. Ты ведь, батюшка, осьмины, поди, не пожалеешь. Ни-ни, много. Мне и пол-осьмины хватит. На святу троицу укажу бабе своей испечь хлебец, на нем буковки с твоим почтенным именем выведу и всех молиться заставлю за благодетеля, – с умилением сыпал словами Афоня.
– Дам тебе, пожалуй, осьмину, – расчувствовался Евстигней Саввич и отвесил лукавому бобылю в порожний мешок с полсотни фунтов.
– Благодарствую, батюшка. Вовек твою милость не забуду, – учтиво заключил Афоня и поспешно юркнул с мешком во двор.
Евстигней Саввнч проводил бобыля рассеянным взглядом, и тут снова скаредность взяла свое. Мельник сокрушенно крякнул и подумал сожалея:
"Промашку дал. Обхитрил пустобрех окаянный. Рыба-то и трех фунтов не стоит. Придется кадушку у мужика забрать. Новехонька".
Глава 25
СТЕПАНИДА
Завершив дела, мужики на дворе не расходились, выжидали чего-то, бражные носы потирали. Наконец, в воротах показался мельник и милостиво произнес:
– Ступай наверх. Поешьте перед дорожкой.
Мужики обрадовано загалдели и затопали наверх.
– Зайдем, Иванка, – предложил Афоня. – Еще поспеем в село.
Болотников кивнул головой. Хотелось посмотреть на запретный Панкратьев кабак22, о котором много говорили на селе. А шла молва недобрая. Разное толковали промеж собой люди. Одни сказывали, что Евстигней за косушку вина может любого мужика облапушить и как липку ободрать, другие – Евстигней с чертями и ведунами знается, и все ему с рук сходит. А третьи нашептывали: кабак на приказчике Калистрате держится, ему-де, добрый куш от мельника перепадает.
Вошли в черную прокопченую избу с двумя волоковыми оконцами. Посреди избы – большая печь с полатями. Вдоль стен – широкие лавки и тяжелые деревянные столы на пузатых дубовых подпорках.
На бревенчатой стене чадят два тусклых фонаря. С полатей свесились чьи-то босые ноги. Плыл по кабаку звучный переливчатый храп с посвистом.
Евстигней вошел в избу вместе с мужиками и стукнул шапкой по голым пяткам. Ноги шевельнулись, почесали друг друга и снова замерли. Тогда мельник легонько огрел пятки ременным кнутом, сняв его со стены.
Храп прекратился и с полатей сползла на пол растрепанная, заспанная, известная на всю вотчину богатырская баба Степанида в кубовом летнике. Потянулась, широко зевнула, мутным взглядом обвела мужиков, усевшихся за столами.
Баба – ростом в добрую сажень, крутобедрая, кулачищи пудовые. Карпушка, завидев могутную мельничиху, так и ахнул, крестное знамение сотворил.
– Мать честная! Илья Муромец!
Степанида запрятала волосы под кику с малым очельем и потянулась ухватом в печь за варевом. Молча, позевывая, налила из горшков в деревянные чашки кислых щей, принесла капусты и огурцов из погреба и, скрестив руки на высокой груди, изрекла:
– Ешьте, православные. Хлеб да соль.
Афоня Шмоток встал из-за стола, вскинул щепотью бороденку, вымолвил с намеком:
– Сухая ложка рот дерет. Нельзя ли разговеться, матушка?
Степанида глянула на Евстигнея. Тот зачал отнекиваться:
– Нету винца. Грех на душу не беру.
Афоня ткнулся на колени, заговорил просяще: