Текст книги "Свечка. Том 2"
Автор книги: Валерий Залотуха
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
– Отец! – пропищал толстяк и, испуганно глянув в потолок, зашептал: – Не искушай, Господа, отец…
– «Блажен, кто не соблазнится о Мне», – строго возразил великан сверху.
О. Мардарий поднялся, едва сдерживаясь, чтобы не заплакать, и, держась ладонями за поясницу, сообщил:
– Во времена святых, отец-нат, спорт-нат под строгим запретом был-нат. За участие в бесовских ристалищах-нат от церкви отлучали-нат!
Но о. Мартирий воспринял данное сообщение спокойно, он знал, что на это возразить:
– В те времена христианину было запрещено у врачей-евреев лечиться. А как звали того доктора, который тебе переломанные кости сращивал?
– Шапиро Наум Моисеевич-нат, дай ему Бог здоровья-нат.
– Вот видишь. Бывают, значит, устаревшие запреты.
– А святой и праведный Иоанн Кронштадтский футбол называл бесовским скаканьем-нат! – выпалил о. Мардарий один из последних своих доводов.
О. Мартирий обиженно развел руками.
– Так я же не в футбол…
– А без благословения-нат? Разве может инок-нат что-либо делать-нат без благословения отца-настоятеля? Шагу ступить не может-нат, а ты-нат? Страшно подумать-нат, что в обители будет-нат, когда узнают-нат!.. Самовольно-нат! – этот довод был самым последним и самым главным.
Смотревший до этого на брата не без иронии во взгляде, при слове «самовольно» о. Мартирий сделался серьезным.
– Не самовольно, – не согласился он и повторил: – Не самовольно. Помнишь, как говорил о. Афанасий-старый, а новый повторял: «Легче до Господа Бога дозвониться, чем до нашего монастыря».
– А ты пробовал-нат? – язвительно улыбаясь, поинтересовался толстяк.
– Никак, – мотнул головой о. Мартирий и опустил ее.
Оба они замолчали, думая об одном и том же человеке – об и. о. о. настоятеля о. Пуде.
О. Пуд не любил о. Мартирия и о. Мардария по отдельности, а вместе не любил их вдвойне и искал повода, чтобы придраться, строго наказать, а лучше и расправиться.
– Ты пойми, отец, не мне этот поединок нужен…
– А кому? Кому-нат?
– Кому… – задумчиво и загадочно проговорил о. Мартирий.
Толстяк испуганно и испытывающе глянул на брата и не нашел в своем богатом лексиконе слова, кроме одного своего:
– Нат…
– Вот тебе и «нат», – со вздохом проговорил о. Мартирий и открыл «Добролюбие» на заложенной странице.
– Ты длинненький-нат… – нарушив тишину, осторожно продолжил о. Мардарий.
Большой монах смотрел на него непонимающе.
– А Челубей коротенький-нат! – продолжил свою загадочную мысль толстяк.
О. Мартирий пожал плечами, по-прежнему не понимая.
– Тебе-нат вон куда поднимать ее надо, во-он куда-нат, а он коротенький, поднял – опустил, поднял – опустил, поднял – опустил… Закон всемирного тяготения помнишь-нат?
О. Мартирий едва не засмеялся и посмотрел на брата взглядом, полным любви.
– Спи, отец, – попросил он и опять переключился на книгу, но толстяк снова бухнулся на колени.
– Ты тоже спи-нат! – потребовал он, решительно переступая с коленки на коленку, и поставил условие: – А если не будешь-нат, так и буду-нат стоять-нат и молиться-нат, всю ночь-нат!
– Тогда и я вместе с тобой, – проговорил о. Мартирий так, как будто этих слов ждал, отложил книгу и опустился рядом с толстяком на колени. – Давай вместе помолимся за нашу победу. Как ты сказал – Челубей? А ты говоришь – откажись… Раньше было татарское иго, а нынче иго безбожное, и веру свою мы должны защищать всеми доступными нам способами. На поле Куликовом тоже не словом убеждали. Как нашего-то звали, вылетело…
– Пересвет-нат… Пересвет-нат и Ослябя-нат, двое их, православных иноков на бой вышло-нат, – напомнил толстяк.
– Вот и нас двое, – проговорил о. Мартирий, глядя в неведомую даль. – Давай Пересвету и помолимся, чтобы помог мне победить, как он победил.
Толстяк испуганно на него посмотрел и заговорил с тем же внутренним стоном, с каким этот разговор начал.
– Не победил Пересвет, отец, не победил-нат! Все забыл-нат, всю школьную программу-нат!
– А кто же победил? – недоумевал о. Мартирий.
– Никто-нат, – словно сообщая страшный секрет, громко прошептал о. Мардарий в направлении большого уха великана. – Оба погибли-нат… И их Челубей-нат, и наш Пересвет-нат…
Но это страшное известие не испугало о. Мартирия, скорее обрадовало.
– Погиб, а сила православная победила! – торжественно проговорил он, глядя на иконы, широко перекрестился и принялся за самое бессмысленное, пустое и даже подозрительное на взгляд современного здравомыслящего человека занятие – за молитву.
Вглядываясь в движение губ, вслушиваясь в свистящий шепот о. Мартирия, мы, наверное, могли бы разобрать отдельные слова, чтобы здесь их воспроизвести, но вряд ли нам это что-то дало для понимания происходящего в душе нашего героя. Молитв много, но слова в них, в общем, одни и те же. Знающие люди говорят, что даже в секретных молитвах, недоступных простым священнослужителям, а лишь архиереям, даже в них те же самые, в общем, слова, только расположенные в ином порядке. Нам сейчас гораздо важнее знать, что думал, молясь, наш герой. Вообще-то, всякое думание, особенно при рассеянности мыслей во время молитвенного стояния, как говорят опять же знающие люди, возбраняется и вменяется в грех, и выходит, что, молясь в «Ветерке» в ночь с тринадцатого на четырнадцатое, о. Мартирий грешил…
Что ж, выходит так.
О. Мартирий грешил, думая о том, о чем думал многие годы своей жизни – о силе.
Он начал думать о ней в армии, во время прохождения срочной службы. Рядового Коромыслова сослуживцы окрестили Силой Силычем, причем такие же, как он, срочники обращались к нему по названному имени – Сила, а офицеры по отчеству – Силыч. «Сколько сильных должно быть во взводе, роте, полку?» – думал дневальный Коромыслов, когда спать было нельзя; но и когда спать было можно и все вокруг спали, тоже об этом думал: «Сколько сильных должно быть в городе, в стране, в мире?»
Возможно, те наивные юношеские вопросы так и остались бы без ответа, исчезнув в бытовом жизнеустройстве и связанными с ним бессмысленными повседневными мыслишками, которые в зрелые годы станет теснить страх подступающей старости и изумление перед неминуемой смертью, но сама жизнь не давала Сергею выйти за круг своих размышлений.
На заводе, куда свежеиспеченный молодой специалист прибыл после института по распределению, он сразу же получил прозвище Силача за то, что, не дожидаясь мостового крана, перенес с места на место новый станок.
И там же, в рабочем общежитии в его руки случайно попало изданное на Западе полузапретное тогда Евангелие, раскрыв которое он сразу наткнулся на слова апостола Павла: «Царство Божие не в слове, а в силе».
«Так значит, сила должна быть всегда, везде и во всем?» – напряженно думал молодой специалист, и быть может, именно в тот момент родился будущий о. Мартирий, хотя до пострижения в монахи было еще ох как далеко.
Выпросив Евангелие на несколько дней, он переписал его в одну большую общую тетрадь, подчеркивая жирной чертой все, что относится к интересующей его проблеме, с комментариями на полях. (Когда позднее Сергею Коромыслову попала в руки Библия, он так же переписал ее от первого до последнего слова, но, скажем сразу, подобные действия производились не только со священными текстами – еще во время учебы в институте он успешно испытал методу: трижды переписав учебник сопромата, сдал мучительно-трудный предмет на «отлично». Так же, от первого до последнего слова, был переписан роман Льва Толстого «Война и мир». Прочтя роман всех времен и народов однажды, Сергей был так потрясен, что переписал его из чувства благодарности к автору, правда, никогда после ту великую книгу не открывал. Теперь вам становится понятным смысл епитимьи, наложенной о. Мартирием на Игорька и других?)
Ответственность сильного Сергей осознал еще в детстве, никогда не обижая маленьких и тех, кто слабее, поэтому слова того же апостола Павла «Мы, сильные, должны сносить немощи бессильных, и не себе угождать» не стали для него откровением, о чем он так прямо и написал на полях своего рукописного Евангелия: «Это мы уже проходили».
Но были и другие на эту тему слова, ставшие впоследствии для него путеводными: «Царство Небесное силою берется», хотя тогда он не захотел с этим соглашаться, не понимая, зачем тратить силу на какое-то небесное царство, и даже написал самоуверенно: «Это мы еще посмотрим!»
В конце концов посмотрел и согласился, и еще как согласился…
По праву считая себя сильным, все последние годы о. Мартирий искал себе подобных, и, пожалуй, это было единственное дело, в котором он решительно не преуспел. Как когда-то Диоген с фонарем искал в своей Древней Греции человека, так и о. Мартирий с кадилом искал сильного человека в новой демократической России, искал – и не находил. И очень обрадовался, когда о. Афанасий-новый в послушание направил его духовно окормлять заключенных. Он читал «Записки из Мертвого дома» и хорошо помнил слова классика о том, что за решеткой в России собираются сильные люди, которые не находят применения своим силам на свободе. Еще больше о. Мартирий обрадовался, когда Челубеев отправил их с Мардарием в БУР – барак усиленного режима – зону в зоне, в которой содержались отпетые без отпевания головорезы, по его тогдашней логике – самые сильные.
Но как же он заблуждался!
То была свора ничтожеств – подлых, низких, грязных.
Что они творили и что говорили – страшно вспоминать!
А как хулили Спасителя…
Правда, Духа Святаго[2]2
«Истинно говорю вам: будут прощены сынам человеческим все грехи и хуления, какими бы ни хулили; но кто будет хулить Духа Святаго, тому не будет прощения вовек, но подлежит он вечному осуждению». Евангелие от Марка. 3: 28–29. – Примеч. авт.
[Закрыть] не упомянули ни разу, может, не догадались, а может, побоялись, но когда о. Мартирий услышал из их поганых уст имя Богородицы – поднял над головой свой ручной крест, как ручную гранату, и заговорил грозным басом:
– Видите крест? В нем весу четверть пуда. Если кто из вас еще скажет про Богородицу худое, я развалю этим крестом его башку, как гнилой арбуз!
Самое страшное, что это была не простая угроза, а твердое обещание, которое о. Мартирий, несомненно, исполнил бы, и тогда вся наша история кончилась бы, едва начавшись.
А Мартириев ручной крест в самом деле весил четверть пуда! Когда кто-нибудь из братии брал его в руки, то непременно задавал один и тот же вопрос:
– У тебя там что, свинец?
Там и в самом деле был свинец – о. Мартирий растопил в консервной банке кусок валявшегося в его будке свинцового кабеля и залил в дырочку внутрь полого креста. Сделано это было, конечно, не в целях самообороны, он и представить себе не мог, что придется крестом в ближнем бою сражаться, а для того лишь, чтобы ощущать в руке тяжесть – сила того требовала.
Правда, остановила распоясавшихся «арбузов», как звали обитателей БУРа за их полосатые костюмы и шапочки, не тяжесть Мартириева креста, а ангельский голос о. Мардария, который, как он потом признался, «со страшного страху-нат» запел «Со святыми упокой», что поют священники на похоронах.
Решив, что их при жизни отпевают, бандиты стушевались.
Тогда-то и вышел вперед Вася-Грузин и попросил их больше сюда не приходить.
Нет, не было силы в зоне, если не считать одного человека…
За всю свою большую и многотрудную жизнь о. Мартирий встретил только двух равных себе по силе людей. Первым был Лом-Али, воинствующий мусульманин, а вторым – Челубеев, воинствующий атеист.
О. Мартирий состязался в свое время с первым, и победитель по сей день не был объявлен.
Теперь он был готов сразиться со вторым.
Но не победить хотел о. Мартирий Марата Марксэновича, то есть победить, конечно, но, победив, не унизить, а возвысить, приблизив к тому самому небесному царству, которое силою берется.
Вот для чего о. Мартирий своевольно решился на такой предосудительный для православного монаха поступок, как участие в спортивном поединке – он не мог отказаться, да и не хотел отказываться.
Как деньги к деньгам, сила тянулась к силе.
Не станем здесь рассказывать, как бок о бок с о. Мартирием молился в ту ночь о. Мардарий, хотя есть что рассказать. В его молитве можно было услышать такие слова: «Сокруши мышцу грешному и лукавому, взыщется грех его и не обрящется». Невольно думается: уж не заклинание ли это какое, но сейчас не это уже важно, не молитвы молящихся монахов, а молитвы молящегося в то же самое время в храме Игорька…
С момента, когда Игорёк покинул общину и отправился на поиски коварного чушка, по вине которого операция «Левит» закончилась провалом, до момента, когда вернулся, прошло каких-нибудь полтора часа, но за этот небольшой промежуток времени изменилось многое, если не всё.
Игорёк уходил от своих, а вернулся к чужим, потому что сам стал чужим. «Вот теперь я точно не от мира сего…» – усмешливо думал он, ловя на себе удивленные взгляды общинников.
Во время неожиданной встречи с Хозяином Игорёк принял решение – свое окончательное решение, – ничто не могло его поколебать, но почти сразу по возвращению в общину начались конкретные чудеса, и он в своем решении заколебался – сперва не сильно, а потом чуть не с ног валило.
Во-первых, мыши.
Они исчезли.
Не только сами шныряющие туда-сюда серые твари, не только их противное, доносящееся из всех углов шуршание и писк, но и дух их мышиный – тепловатый, тошнотворный, который не перебивал даже греческий ладан, исчез.
Во-вторых, вернулся кот Чарли, он же Котан Милостивый, он же сексуальный гигант, изнасиловавший у всех на глазах хозяйскую собачонку. Вернулся, нажрался и, как пьяный мужик, завалился спать у дверей, так что, входя в подсобку, приходилось высоко поднимать ноги. А разговоры про то, что Светочка перелопатила кота поперек спины, оказались не более чем разговорами: на боли в спине Котан не жаловался.
Причем первое со вторым не было связано: мыши исчезли до того, как кот вернулся, еще утром исчезли, просто это не сразу поняли, так что и первое, и второе можно было считать отдельным маленьким чудом.
А маленькие чудеса, как оказалось, рождают большие…
Исчез Авраам, закалавший собственного сына, вкупе с самим сыном и ангелом, да и все крайне спорное творение кисти художника Рубеля бесследно исчезло.
– Ну, что тут у вас вышло? – дружелюбно спросил о. Мартирий, встав напротив закрытой росписи.
«Если так хочешь – смотри!» – подумал Игорёк зло и мстительно и рванул на себя припечатанную к стене простыню.
Он не смотрел на стену – он это уже видел – он смотрел на о. Мартирия, ожидая его реакции, и не удивился бы, если бы монах сел в ведро с краской, как сам Игорёк сел, когда впервые Рубелево безобразное творчество обнаружил. Но монах только на мгновение удивился, и тут же в его маленьких глазках установилось полное приятие видимого. При этом он молчал. И стоящие рядом молчали, не выражая ни возмущения, ни ярости, которые когда-то испытал Игорёк.
«Или они сошли с ума, или я», – подумал староста, скосил взгляд на стену и не обнаружил там ни Авраама, ни сына его, ни ангела – вместо них на своем застолбленном месте пребывали слегка подзабытые и от этого еще более милые сердцу фигуры шахтера, негритенка и прочих. Творение неведомого Облачкина было в целости и сохранности, за исключением прокоммунистической надписи вверху – вместо нее жирной черной линией изображен был расплывшийся церковный купол с православным крестом.
От неожиданности Игорёк попятился и, если бы его не удержали под руки расторопные Шуйца и Десница, опять угодил бы задницей в ведро с краской. А о. Мартирий с о Мардарием в это время обменивались безмолвными вопросительными взглядами: «Как тебе?» – «А тебе как?»
– Ну, так – значит так, – подытожил о. Мартирий и прибавил миролюбиво: – Пусть пока все они на службе с нами стоят, воцерковляются помаленьку – и шахтер, и негритенок…
– Так – значит так-нат! – затараторил о. Мардарий, и вслед за ним загалдела вся община – как оказалось, картину Облачкина все любили и разлюбить не смогли.
Игорёк не верил ни ушам своим, ни глазам, а ведь известно, что подобная реакция организма сопутствует именно чудесам.
Но, пожалуй, еще большим чудом случившееся представлялось тюремному богомазу. Белый как полотно Рубель повалился перед о. Мартирием на колени и завопил дурным голосом, простирая к нему руки с длинными перемазанными краской пальцами:
– Верую, отче! Раньше не веровал, а теперь верую! А насчет того, крещен я или нет, не сомневайтесь! Отец, правда, у меня еврей, зато мать русская! Евреями ведь по матерям считаются. Назло отцу крестился, когда еще комсомольцем был! Верую, отче, верую!
«Поздно», – мстительно и насмешливо думал Игорёк, приходя в себя, даже не пытаясь найти объяснение произошедшему, но и отказываясь считать это чудом.
Община радовалась, однако смотрела на Рубеля неприязненно, его не любили за хитрость и заносчивость и как новообретенного брата во Христе любить не собирались.
А вот монахи реагировали иначе, особенно о. Мардарий. Умиленно прижимая ладошки к лысому подбородку, он поводил из стороны в сторону своим неохватным корпусом, восклицая:
– Ай, хорошо-нат! Ай, молодец-нат!
Взгляд о. Мартирия тоже выражал удовлетворение, но несколько иного плана: он говорил, что художник уверует, и это случилось. Возложив на лысеющее темя Рубеля свою огромную длань и, как магнитом, подняв его с коленей, о. Мартирий сказал дружелюбно:
– Исповедоваться пора…
– Пора, еще как пора, – страшно волнуясь и путаясь под ногами, тараторил Рубель. – Убить ведь хотел родного братика! И еще это… Мне бы духовности хоть немного…
– Будет, будет тебе духовность, – пообещал о. Мартирий, направляясь в открытые двери храма.
Дальше была долгая служба, как иногда шутили в общине, три в одной – вечерняя, всенощная и утреня, и все это время Рубель простоял в первом ряду на коленях, часто крестясь и то и дело припадая лбом к полу.
Стоя на последней в своей жизни службе в храме Благоразумного Разбойника, Игорёк не задавался вопросами, куда делись мыши, откуда взялся кот и как на месте исчезнувшего Рубеля оказался Облачкин, – усилием воли он вернул себе самообладание, стараясь оставаться к происходящему безучастным, привычно кланяясь и механически крестясь, но, невольно взглядывая на о. Мартирия, не удивляться не мог.
Всегда холодный и твердый, словно скала зимой, монах как будто оттаял, потеплел, размягчился.
Игорёк точно знал, что так резко, тем более в хорошую сторону, люди не меняются, но и данную метаморфозу рассматривал не как чудо, а как недоразумение. Он не знал, как вести себя с переменившимся монахом, но, приняв накануне свое решение, не мог вести себя иначе как с вызовом.
Сразу после службы началась исповедь.
Староста всегда исповедовался первым, и Игорёк направился к аналою. При этом в руках его не было списка совершенных за отчетный период грехов. Оставшиеся за спиной это наверняка заметили, но о. Мартирий не обратил внимания на пустые ладони Игорька.
Староста подошел к монаху и встал напротив, не согбенный, с испуганным взглядом, как раньше, а прямой, и глядел насмешливо и победно.
Но и этого изменившийся в самую неожиданную сторону монах не замечал.
Потом они молчали, долго молчали, и со стороны это напоминало памятную историю с объявлением Натальи Васильевны святой с последующим ее публичным ржанием. (Упоминание Натальи Васильевны дает нам здесь возможность коротко сказать о трех сестрах, отсутствовавших на той службе. Они в это время сидели у Людмилы Васильевны дома, причем та буквально выпроводила своего Шалаумова на улицу, чтобы он не мешал их женскому разговору, и, прежде чем пойти попить чайку к Нехорошеву, Геннадий Николаевич удивленно наблюдал с улицы за тем, как его жена вместе с Натальей Васильевной настойчиво убеждают в чем-то явно растерянную Светлану Васильевну, как будто научают чему-то, что она считает для себя недопустимым.)
Игорёк молчал, и о. Мартирий молчал, и очевидно, что это не могло продолжаться вечно.
Никто не знал, чем такая исповедь кончится, но, как и в случае с Натальей Васильевной, все кончилось неожиданно – исповедующий возложил на голову исповедуемого епитрахиль с явным намерением отпустить так и не названные грехи.
Игорёк испугался. Выглядывая из-под жесткой православной парчи, как пленный фриц из-под колхозной рогожи, он встревожено напомнил:
– Но я же ничего не сказал!
Кажется, Игорёк сделал все, чтобы его грехи не были отпущены, но в свою очередь о. Мартирий делал все, чтобы их отпустить, и его «все» было сильней.
– Иногда молчание говорит больше, чем слова, – проговорил пастырь, еще больше теплея взглядом, после чего из его улыбающихся уст зазвучали слова тайносовершительной молитвы:
– Господь и Бог наш Иисус Христос благодатию и щедротами своего человеколюбия да простит ти, чадо Игоря, вся согрешения твоя…
– Но я же Левит не переписал! – напомнил Игорёк, чуть не забыв о главном, но о. Мартирий понимающе и принимающее кивнул, мол, знаю, помню, и закончил:
– И аз недостойный иерей, властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
Вообще в тот вечер о. Мартирий исповедовал на удивление быстро и легко, и лишь первая в жизни исповедь Рубеля заняла почти три часа, да и то потому, что художник говорил, не умолкая, размахивая руками и то и дело стуча себя по башке, а иногда и бия в челюсть.
Игорёк подходил к аналою с вызовом, а отходил сокрушенный – исповедь всегда облегчала и ободряла, а эта, безмолвная, навалилась на плечи новой непонятной тяжестью.
Он только что знал, как будет дальше жить, а теперь перестал знать.
Из церкви Игорёк сразу ушел к себе в Подсобку и лег спать.
Налет и Лавруха пришли чуть позже и немедленно последовали примеру старосты.
Но не спали, так как знали, что староста не спит.
Хотя Игорёк делал вид – лежал неподвижно и дышал ровно, как Гагарин перед полетом.
Но Гагарин государственную комиссию обманул, а Лавруху с Налетом обмануть было нельзя. Шуйца и Десница лежали неподвижно и дышали ровно, осуществляя между собой беззвучную связь, обмениваясь информацией о душевном состоянии старосты своего храма. История с росписью, точнее с ее исчезновением, была их рук дело. Стерев новое и восстановив старое, Шуйца и Десница (они были в этом уверенны) спасали всех: Игорька, Рубеля, отцов – только о чуде совсем не думали.
За стенкой бубнили, вели свои странные разговоры отцы.
Слышно было хорошо, а понималось плохо.
Внезапно Игорёк поднялся и начал быстро одеваться.
– Ты куда, Игорёк? – спросил Налет, изображая зевоту.
– Куда надо, – глухо ответил тот, натягивая кроссовки.
Игорёк вошел в храм, запер за собой дверь на ключ и задвижку и хотел было включить электрическое освещение, но тут же передумал – охрана могла прийти с проверкой, а он не желал сейчас никого видеть, тем более – объясняться.
Это был его, Игорька, храм, и не только потому, что был посвящен разбойнику, каковым сам он по приговору являлся, и не потому, что храмовая икона с него была писана, и не потому даже, что крест на маковке – его, Игорька, пожизненный крест, а потому, что каждая дощечка здесь, каждый гвоздик, каждый шурупчик прошли через его руки: он все это доставал, выбивал, выпрашивал, обменивал, а то и просто воровал, чтобы православный храм ИТУ 4/12-38 был лучшим (а он и был лучшим!) во всей системе исполнения наказаний, об этом даже писали в журнале «ИУ, ИТУ, ИЗ и ИК», это все подтверждали, вызывая у Игорька не греховную, а законную гордость. Он знал здесь каждый выступ стены, каждое углубление помнил и, в полной темноте ни разу ни на что не натолкнувшись и не споткнувшись, нашел большую праздничную свечу, которую выносил на амвон во время службы, запалил ее и огляделся.
Внутри храм был восьмигранным, напоминая о православной звезде, и это была его, Игорька, осуществленная идея, чем тоже гордился. Держа обеими руками перед собой свечу, он прошел вдоль стен, увешанных иконами, сначала по часовой стрелке, затем против, не зная, около кого остановиться, и остановился около себя. Долго всматривался в свое приукрашенное изображение, то приближая свечу, то отдаляя, потом с отвращением отвернулся и повторил движение по кругу.
На подоконнике стояла «новенькая», о. Мартирий так ее назвал и приказал туда поставить, «потому что завтра она снова к Челубееву в кабинет вернется, теперь уже навсегда». Игорёк не стал спрашивать, что это значит, и хотел возразить, что в окружении Моисея Мурина и других второстепенных святых Богородице не место, но вовремя себя остановил: «Меня это уже не касается».
Он не успел разглядеть икону, когда Хозяин передал ее ему («Не видел и больше не увижу»), и теперь исследовал со свечой каждый ее сантиметр, решая – молиться у нее или продолжить поиск.
Игорьку трудно давались молитвы у богородичных икон, потому что все они так или иначе напоминали мать.
Вот и сейчас Богородица смотрела, как мать в свой приезд в зону: «Я мать твоя».
Игорёк завидовал Шуйце и Деснице, которые любили своих матерей, и у иконы Богородицы всегда обретали душевный покой.
Он – никогда.
Игорёк знал про Семистрельную, видел ее изображение, но впервые подробно рассмотрел.
Стрелы были как кинжалы.
«Не кинжалам же молиться», – раздраженно подумал он и продолжил движение, не задерживая взгляда на Моисее Мурине и других.
Игорьку не просто нужно было сейчас помолиться, он хотел быть наконец услышанным и понятым, поэтому так тщательно выбирал для этого место.
Искал Христа…
Хотя тут тоже имелись у Игорька претензии.
Начать с рождения, с Рождества то есть.
Почему в хлеву, а не в гостинице? Номеров не хватило? А забронировать можно было?
Кто?
Да те же ангелы! Вместо того чтобы рулады в небе выводить: «Слава в вышних Богу и на земли мир, в человецех благоволение…»
Какое благоволение, когда построить были всех должны, как он, Игорёк, построил.
А не можете строить, ангелы, так хотя бы бытовые условия обеспечьте! И пиарить нужно было, конечно: «Бог родился!» – не в полях первым попавшимся пастухам объявлять, а в города лететь, где полно народу, и в первую очередь богатюков-олигархов к делу подключать.
Э-эх…
Многое, очень многое в Евангелии вызывало у Игорька недоумение, раздражение даже.
Было, было, но зачем же все рассказывать? Записали-то ведь не сразу, было время подумать, что рассказывать, а про что и промолчать. Что-то подправить, а кое-что вовсе вычеркнуть.
«Господь прослезился».
Разве так герои делаются?
Герои не должны плакать, во всяком случае – на виду.
И неужели нельзя было про щеки вычеркнуть?
Да эти «щеки» сколько народу от Христа отвратили, из-за них небось мусульмане мусульманами стали, потому что нормальному человеку противно думать, что он должен левой стороной повернуться, после того как ему по правой вмазали.
Вера?
Так гораздо больше было бы веры и верующих, если б в Евангелиях было все как надо записано.
«Доверили бы тогда это дело мне – в церковь бы все полетели и всё понесли, как летели в зону заочницы в ответ на мои прелестные письма, неся с собой деньги и пирожки», – немного смущаясь, думал иногда Игорёк.
Да и к самому Христу были у него претензии.
Как ни пытался, не мог взять в толк, как, почему, за какие заслуги какие-то неудачливые рыбаки с рваными сетями, голытьба, чуть ли не опущенные, апостолами стали?
Разве можно замутить такое дело, как новая религия, с первыми встречными-поперечными?
Никакого отбора, ни единой проверки…
И, как результат, один – предатель, другой – трус, третий пальцы свои немытые в чуть поджившие раны пихает…
И разбежались при первой опасности, а когда снова увидели – глазам своим не поверили.
Видят и не верят…
Нет, неудачные были все двенадцать.
А были бы удачные, разве понадобился бы тринадцатый? Ослеплять его по дороге в Дамаск и уже не притчами говорить, а прямо в лоб задачу ставить. И неизвестно, как все сложилось бы, если бы не тот дополнительный набор.
Нет, не так надо было с самого начала все делать!
Во-первых, денежный ящик не следовало никому доверять, потому что у кого бабло, у того и власть.
Жадных еврейских первосвященников надо было тем баблом покупать, зажравшихся римлян увлекать новыми идеями, а книжников с фарисеями, как Шуйцу с Десницей, сталкивать лбами.
И пиариться, пиариться вовсю! (Игорёк знал это слово из «Ежедневного бизнесмена», долго выяснял, что оно значит, и, выяснив у Сахаркова, тут же включил в свой лексикон.)
И еще: сделал чудо – сделай так, чтобы все о нем знали!
А то – «Никому не говори»…
А как все узнают, если не говорить?
И все сложилось бы по-другому! И не пришлось бы висеть «на дереве»… Игорёк чурался чурок, презирал их за неряшливость, бестолковость и к религии их со всеми ее обрезаниями и подмываниями относился высокомерно-насмешливо, но дожившего до старости и умершего в славе и богатстве на руках своих многочисленных жен Мухаммеда уважал – именно за это – про Мухаммеда Игорьку втирал на пересылке один бойкий татарин – запомнилось…
А у нашего – одиночество и страх, и какой страх, не дай бог такой страх испытать!
А когда просил учеников не спать, а те дрыхли, и потом плевки, пинки, гвозди и крест…
Никому такой смерти не пожелаешь, даже если после нее жизнь вечная.
Самая же большая претензия Игорька к Христу заключалась в том, что Он много раз легко мог всех развести и ни разу этого не сделал.
За все тридцать три года жизни ни одной разводки!
Ведь и Пилата развести ничего не стоило, тот был к этому морально готов, колебался, но и на это не пошел!
И вот – результат…
Уже в который раз так размышляя, Игорёк остановился у Голгофы, вглядываясь в распятого Христа-колхозничка, и подумал: может, здесь наконец остановиться?
Но успокоенно-благодушное выражение лица Спасителя раздражало, выводило из себя.
«Тебе и на кресте хорошо, – упрекнул Его Игорёк и перевел взгляд на апостолов и святых. – А им? Им всем – хорошо? Этого распяли кверху ногами, этого забили камнями, этому голову отрубили… Да, сейчас они святые, сейчас им хорошо, но спроси их тогда: «Вам хорошо?»
То-то же…
Игорёк метался беспомощным взглядом по иконам и вновь остановился на Благоразумном.
Ему?
Больше некому?
Молодец мужик, подсуетился – в нужное время в нужном месте оказался. Два слова всего… три… четыре… пять: «Помяни мя, Господи, во царствие своем…» – и вот уже в раю.
Игорёк усмешливо глянул на свое изображение. «А спроси тебя тогда Христос, что выбираешь: рай или волю, что бы выбрал? То-то и оно, благоразумный…»
Два года назад он, Игорёк, выбрал смерть, до нее не больше минуты оставалось, но смерть та неожиданно обернулась жизнью, причем какой! Игорёк любил вспоминать, всякий раз изумляясь, как он, без одной минуты самоубийца, из одного любопытства свое самоубийство отложивший, с удавкой на шее бежит вместе со всеми на плац, находит свой отряд, становится в строй и стоит…
…Дождь лил весь день – холодный, ноябрьский, мерзкий. Заключенные выстроились в каре, а перед ними стояли три человека, мотоцикл с коляской и прислоненный к ней большой, черный, напитанный влагой православный крест.