Текст книги "Лгунья"
Автор книги: Валери Уиндзор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
– Да, – сказала я. – Здравый смысл – это не самая сильная моя сторона.
Он засмеялся. Он закрывал ворота и стоял спиной ко мне, чтобы из соображений деликатности не смотреть на меня, когда будет задавать следующий вопрос:
– У тебя неприятности, Мари-Кристин?
Внезапно у меня похолодело в животе. Я вся покрылась мурашками, хотя день был разгаре – самое пекло. Одна реальность подло подмяла под себя другую. Весь день я была Мари-Кристин Масбу, и она оказалась мне впору точно так же, как и её одежда. Весь день мне было настолько удобно внутри собственной кожи, что впервые в жизни я ощутила, что она принадлежит лично мне. Но что это было, вот это все? Всего лишь обманка, подлог. В другой реальности, в реальности, где властвуют абсолютные истины, я не была Крис Масбу и ничего о ней не знала. Первый раз я всем нутром, а не только мозгами, поняла, что, конечно, у неё были неприятности. И это могли быть неприятности весьма и весьма серьезные, с какими мне никогда не приходилось сталкиваться и вряд ли когда-то придется. Иначе зачем бы ей понадобилось два паспорта и багажник, набитый деньгами?
– Не будем об этом, – сказала я.
Он обернулся, чтобы взглянуть мне в лицо, – он хмурился, как нежный, встревоженный лев.
– Мужчина? – спросил он.
Согласиться с этим было безопаснее всего, и я кивнула.
Он вздохнул.
– Тебе надо замуж, – сказал он. Тебе тридцать два, а за душой ни мужа, ни дома, ни детей.
– Есть и другие радости в жизни, – сказала я.
– Есть, да. Но вместе с этим, а не вместо этого.
– У меня есть работа, – сказала я.
– Работа – это хорошо, – сказал дядя Ксавьер. – Но этого не достаточно. Женщине ещё кое-что нужно.
– Мужчина.
Он засмеялся.
– Вот именно. Мужчина. Мужчина – это как раз то самое "кое-что". Я хочу, чтобы ты была счастлива, Мари-Кристин.
Это прозвучало очень банально, но сказано было так просто, с таким чувством, что у меня слезы навернулись на глаза. Непонятно, почему он вообще обо мне заботится. Он меня с восьми лет не видел.
– Больше всего я счастлива, когда одна, – честно сказала я.
– Ой, да это потому, что ты ещё не встретила подходящего человека, сказал дядя Ксавьер. Он покачал головой и вздохнул. – Тридцать два. У тебя, наверное, отбоя нет от них.
– Я бы не сказала.
– Да брось ты. Взять хотя бы того рыжеволосого парнишку в больнице. Этого доктора. Он уже успел в тебя втюриться.
– Доктор Вердокс? – я была поражена.
– Ну да, – сказал он. – Это невооруженным глазом было заметно.
– Влюбился – в меня?
– Слава богу, я тебя вовремя увез. Он явно тебе не подходит.
Мы шли по полям в молчании, пока я переваривала эту мысль и в замешательстве пересматривала под новым углом наши разговоры с доктором Вердоксом.
– Как бы то ни было, я не верю в любовь, – в конце концов, изрекла я. Скорее всего, мы обе пришли к такому заключению – Крис Масбу и Маргарет Дэвисон. – По крайней мере, в такую любовь.
Дядя Ксавьер остановился и вытаращился на меня в крайнем изумлении.
– Ты никогда не влюблялась? – спросил он. – Ни разу? Ни единого разочка?
Я тщательно поразмыслила над его вопросом.
– Нет, – наконец честно призналась я. – Ни единого.
Неодобрительно качая и потряхивая головой, он отправился к дальнему концу поля, где бродили несколько коз. Подобрал палку и с её помощью согнал их в стадо.
– Ты, надеюсь, коз-то не боишься? – спросил он, потому что я немного отпрянула, занятая своими мыслями. – Нет-нет. Моя Мари-Кристин ничего не боится, правда? Ни пчел, ни коз, ни каменных бассейнов, – ничегошеньки. Моя Мари-Кристин не боится ровным счетом ничего, – кроме, разве что, любви.
– Я не говорила, что боюсь влюбиться, – я тоже подобрала палку. – Я сказала только, что не верю в нее.
Козы прыгали впереди, звеня колокольчиками и издавая надменное блеяние, когда натыкались друг на друга. Мы гнали их по тропинке к фермерским постройкам, хотя они явно знали дорогу лучше меня.
– По-моему, это все мужчины выдумали, – сказала я. Хотя вовсе этого не думала: вернее, эта идея только что пришла мне в голову, и я её проверяла.
– Мужчины! – воскликнул дядя Ксавьер, будто я каким-то образом задела его честь. – Как так – мужчины? К мужчинам это не имеет никакого отношения. Это все женщины.
Я засмеялась.
– Значит, вы тоже в неё не верите.
Он покачал головой и пожаловался, что я его запутала. Эдак можно до чего угодно договориться, сказал он. Пустые разговоры.
Во дворе замка мы разделились. Он сказал, что пойдет принимать душ. Я вымыла голову, улеглась в прохладную ванну и стала отдирать корки со швов на ногах. Кожа под ними была розовая и неестественно гладкая. Потом я спустилась в сад и поболтала с Селестой – на довольно опасную тему Лондона, города, где я бывала всего дважды. Она хотела поговорить о магазинах.
– Нет, ты должна знать, – настаивала Селеста. – Это совсем рядом с Бонд-стрит. Ты же работаешь где-то там, поблизости. Ты должна знать, как он называется.
– Все так быстро меняется, – туманно ответила я.
– Так где ты покупаешь одежду? – спросила она. – Мне нравится покрой твоей юбки.
Я пыталась вспомнить, что написано на этикетке. Хотя это мне ничего не говорило.
– То там, то сям, – промямлила я.
– В Америке? – глаза её загорелись от восхищения и зависти. – Тебе нравится "Ральф Лорен"?
Я двусмысленно повела плечом, мол, мне все равно. Далее последовал длинный список дизайнеров – по крайней мере, я так поняла, что это дизайнеры – в основном, их имена ничего для меня не значили. Я изобрела систему. Решила восторженно реагировать на тех, чьи имена звучали по-итальянски.
– Знаешь, ты права, – сказала Селеста. – У итальянцев – стиль.
Я пожала плечами, чтобы не зевнуть. Утомили меня все эти прогулки. Я была рада, когда подошло время ужина. Солнце спускалось все ниже. Прожаренная земля остывала. Предвечерние запахи томимых жаждой цветов и грусти вливались в открытые окна. Стало темно и прохладно. Но дядя Ксавьер до сих пор излучал тепло. Он наполнял наши бокалы. Он говорил, смеялся, он с важным видом расхаживал по комнате, проигрывая в лицах победную схватку со своим старинным врагом, с которым встретился нынче утром. Когда мы закончили есть и сидели, переполненные вином и солнцем, слишком уставшие от тяжелой работы (а в моем случае – от счастья), чтобы шевелиться, он принес откуда-то два огромных фолианта в кожаных переплетах, которые положил рядом со мной.
– Фотографии, – сказал он. – Смотри.
Я стала смотреть. Протянула руку, чтобы открыть первый альбом, но дядя Ксавьер не утерпел, так ему хотелось самому все мне показать. Он переворачивал страницы, нетерпеливо пролистывая те, что, по его мнению, не представляли интереса.
– Voila, – сказал он, поймав на лету соскользнувший студийный портрет. – Гляди. Это мы в детстве. Трое старших. Еще до того, как родился Гастон.
Я уставилась на подкрашенный сепией снимок с волнистыми краями. На меня в ответ глядели трое маленьких детей.
– Это твой отец, – сказал дядя Ксавьер, указав на мальчика с самодовольным лицом, стоявшего посередине.
Я перевернула снимок. На обратной стороне была надпись: "Матильда 8, Херве 6, Ксавьер 3".
– А вот здесь, – сказал он, тыкая пальцем в альбом, – здесь твой отец немного постарше.
Это была фотография школьника в штанах, доходивших чуть ли не до подмышек, который, в стиле тех времен, выглядел так, будто он толкает сорокатонную яхту. У него было закрытое, светское лицо. Оно для меня ничего не значило. Надпись внизу гласила: "Херве – 1949". Это было малоинтересно. Мне больше понравилась фотография на противоположной странице.
– Это вы? – спросила я. Я знала, что он, потому что там внизу было сказано: "Ксавьер – juin73 1958". Но, очевидно, целью сего предприятия не являлся показ фотографий дяди Ксавьера.
– Нет, нет, не смотри сюда, – сварливо сказал он, перелистывая страницу.
Жалко. Я бы хотела разглядеть его поподробней.
– Вы были очень красивым мальчиком, – сказала я. – Намного красивей моего отца.
Это было правдой в обеих реальностях.
Я прямо чувствовала, как он обрадовался. Как гордится собою.
– А вот, глянь-ка, – сказал он. – Это твоя мать. Видела этот снимок? Тут они как раз только обручились.
Я увидела красивую, испуганную женщину с бледными, взъерошенными волосами в шерстяном костюме моды пятидесятых. Выглядела она совершенно растерянной, как человек, потерявший власть над происходящим. Рядом с ней стоял повзрослевший Херве, засунув руки в карманы и спокойно улыбаясь.
– Он совсем не похож на вас, – сказала я.
– Нет, Херве от всех нас отличался, – сказала Tante Матильда. – Гастон и Ксавьер – одно лицо, а вот Херве был совсем другой. Выше. Тоньше в кости.
Я вспомнила имя Гастон. Крис упоминала своего дядю, с которым она время от времени виделась. Он, возможно, был единственным человеком, который мгновенно раскусил бы, что я – фальшивка. Важно было выяснить, где он сейчас.
– Дядя Гастон...? – начала я. – Он в...? Где он сейчас?
– В море, – сказал дядя Ксавьер.
– В море? – я постаралась, чтобы в голосе не прозвучало удивление. И явное облегчение.
– А вот снова твоя мама, – дядя Ксавьер перевернул следующую страницу. – Это она в Англии.
Это была свадебная фотография.
– Сколько ей тут лет? – спросила я.
– Очень молодая, – ответил дядя Ксавьер.
– Девятнадцать, – сказала Tante Матильда. – Слишком молодая. Совсем ребенок.
– Мне было девятнадцать, когда я вышла замуж, – сказала Селеста, защищая мою мать.
– Ты – другое дело, – сказала Tante Матильда.
А затем следовал мой первый снимок: ребенок на руках женщины с пышными волосами. Женщина улыбалась, но натянуто: губы её немного кривились, как будто она испытывала боль. Затем пошли фотографии "Мари-Кристин 2 ans74" (толстый карапуз, глупо улыбающийся в камеру и протягивающий к ней руки); "Мари-Кристин 3 ans" (ноги подлиннее, светлые кудряшки и непослушное выражение лица); "Мари-Кристин 5 ans" (волосы прямее, неопределенного цвета, переднего зуба не хватает); "Мари-Кристин 7 ans" (широкая щербатая улыбка, шорты, поцарапанные коленки); "Мари-Кристин 8 ans" (волосы длиннее и темнее, почти того же цвета, что и теперь, улыбка почему-то смущенная, руки за спиной). Последнее лето во Франции.
– Какой я была страшненькой, – сказала я, приходя в опасное возбуждение. – Только поглядите, – я требовала, чтобы они убедились, что это была совсем не я.
Дядя Ксавьер попытался перевернуть страницу, но я не позволила. Здесь была ещё одна фотография, которую я хотела рассмотреть. В ней было еле уловимое сходство с "Dejeuner sur l'Herbe75". На переднем плане, на коврике перед открытой корзинкой сидела Tante Матильда, как две капли воды похожая на себя нынешнюю. Рядом сидела ещё одна женщина с печальным, землистого цвета, лицом, с красивыми глазами, глядящими прямо в камеру.
– Кто это? – спросила я.
– Моя жена, – сказал дядя Ксавьер. – Твоя тетя Женевьева. Помнишь ее?
– Нет, – ответила я.
– Она долго болела.
– Рак, – сказала Tante Матильда. – Умерла три года назад.
Две толстенькие девчушки в одинаковых платьях с бантами в волосах сидели рядом с ней, с вытянутыми прямо перед собой ногами и скучными лицами.
– Селеста с Франсуазой? – спросила я Tante Матильду.
Она кивнула.
Перед ними в траве лежал на животе молодой человек, юноша. Рядом валялась его смятая рубашка. Верхом на нем восседала девочка, которую я теперь называла местоимением "я". А на заднем плане, не подозревая, что фотограф делает снимок, – никто кроме печальной жены дяди Ксавьера не обращал на это внимания, – сидел дядя Ксавьер с моей матерью. Все его внимание было сосредоточено на ней, словно она говорила ему что-то столь личное, столь интимное, что он боялся пропустить хотя бы слово. Она сидела, обняв колени, голова наклонена к плечу, волосы (пышная завивка опала) мягкими, светлыми кольцами падали на глаза.
Я подняла на него удивленный взгляд. Он встретился со мной глазами и быстро перевернул страницу.
– Ой, посмотри, – поспешно сказал он. – Снова Херве.
Херве и Ксавьер стояли около низкой спортивной машины. Рука Херве лежала на багажнике, как будто он похлопывал по нему.
Tante Матильда подошла и встала рядом со мной. Она надела очки.
– Это фото было сделано за пару недель до автокатастрофы, – сказала они.
Какой катастрофы?
На следующей странице я углядела фотографию молодого дяди Ксавьера. С бородой, в белой футболке, открывающей шею, он небрежно держал сигарету. Внизу подпись: "Гастон – каникулы 1967".
– Дядя Гастон, – сказала я, словно узнав его.
– Еще кадет, – сказала Tante Матильда. – Он всегда хотел стать моряком. С малых лет.
– Ой, я тоже, – сказала я. – Именно этого я и хотела.
Селеста, которая, зевая, потягивала вино, удивленно подняла бровь. Франсуаза приоткрыла рот, нитка слюны тянулась от верхних зубов к нижней губе. Дядя Ксавьер рассмеялся.
– Стать моряком? – переспросила Tante Матильда таким тоном, будто я призналась на людях, что мои жизненные амбиции не шли дальше карьеры уличной проститутки – "четыре позы за один час".
– Видишь, – сказал дядя Ксавьер. – Это семейное. – Но три женщины смотрели на меня как на человека, отпустившего непристойную и безвкусную шутку.
Позже, когда все потянулись спать, Tante Матильда проводила меня наверх.
– У тебя есть все необходимое? – спросила она.
– Да, благодарю. Все.
Она немного помедлила около моей двери.
– Спокойной ночи, – сказала я.
Она была самым совершенным и безупречным человеком: все в ней было на месте, ни складочки, ни выбившейся пряди волос, ни лишнего движения. Место, занимаемое ею в пространстве, напоминала маленькую квадратную крепость. Ни на дюйм она не выходила за пределы этой крепости. То, что она называла словом "я", содержалось в строжайших рамках.
– Ты, конечно, понимаешь, – сказала она, – что твой дядя Ксавьер испытывал... – она пожала плечами, подбирая подходящее слово, – ... как бы это выразиться?.. сентиментальную привязанность к твоей матери.
– Да, – сказала я. – Это я поняла.
– Но не более того, – твердо сказала она, словно ожидая, что я стану ей перечить. – Ничего другого. Une amitie sentimentale. Только и всего.
– Да, – сказала я. Последовала длинная пауза. Считая разговор законченным, я снова сказала "спокойной ночи".
– Во всяком случае, с его стороны, – продолжала она. – С её же... она снова пожала плечами. – Он хороший человек, мой брат, но не слишком умный. Его всегда тянуло к красивым женщинам. Он так и не понял, что за человек она была.
– А что за человек она была? – спросила я.
Tante Матильда странно улыбнулась, одними губами.
– Дорогая моя, – сказала она, – ты прожила с ней больше двадцати лет. Ты сама должна знать, какой она была. – Она покачала головой. – Бедный Ксавьер. Он так тебя любит.
– Я тоже его люблю, – сказала я. У меня было такое ощущение, словно я иду по тонкому льду: одно непродуманное или поспешное движение, и я камнем уйду под воду.
– Верится с трудом, – холодно заметила она. – Если ты так его любишь, то почему же ни разу не заехала к нам в гости?
На это у меня ответа не было. Почему я их не навещала? Я не знала.
– Это ещё можно было понять, пока была жива твоя мама – она, ясное дело, не хотела, чтобы ты к нам ездила. Но после её смерти... – В этой недоговоренности слышался красноречивый презрительный упрек.
Я подумала, не приплести ли сюда загруженность работой, но решила: не стоит. Слишком слабое оправдание. С другой стороны, какие тут могли быть другие объяснения? Мне было не понятно, почему Крис никогда не навещала семью своего отца. Еще более непостижимо было то, что, проведя в детстве столько летних каникул в Ружеарке, она не хотела сюда возвращаться после смерти отца. Я не знала, что и сказать, кроме как извиниться, что и сделала.
– Простите, – сказала я.
Tante Матильда поймала мой взгляд и не отпускала его так долго, что я занервничала. Как будто меня поймали на крючок. Я была вынуждена отвернуться.
– Потребовался несчастный случай, чтобы ты приняла наше гостеприимство?
Я пробормотала очередное извинение.
– Так куда же ты ехала? – спросила она. Я видела, что сама мысль о том, что я ехала во Францию и не дала им знать, была для неё оскорбительна. Я была с ней согласна. Может, подумала я, соврать, как соврала мне Крис, и сказать, что как раз ехала к ним, но теперь это выглядело бы слишком неправдоподобно.
– По делам, – сказала я, пряча глаза.
Она кивнула.
– Что ж, по крайней мере, мы обе знаем, как себя вести.
– Да, – сказала я, глядя, как она уходит в тень плохо освещенной лестницы. Совершенно бессмысленный ответ: я понятия не имела, как себя вести.
Но ничто, даже этот неприятный разговор на лестнице, не могло помешать мне наслаждаться безупречным счастьем этого дня. Я вошла в свою комнату свою комнату – и долго смотрела в окно, слушая ритмичный стрекот кузнечиков, вдыхая мягкую тьму и густые, тяжелые запахи, исходящие из томящихся по влаге гортаней цветов. Я хотела, чтобы день не кончался. Никогда. Хотела, чтобы он длился и длился. Но он, разумеется, кончился, потому что дни всегда подходят к концу. Даже самые счастливые. Все кончается.
Я слишком часто использую слово "я", и это странно, потому что значение этого слова – абсолютная загадка для меня. Нет, вообще-то неправда. Я знаю, что оно значит: это застенографированное описание этого тела, покрытого шрамами, и того, что сидит внутри него, как в ловушке. Но здесь-то и начинаются трудности. Вот это вот самое, что сидит внутри него, как в ловушке, – что это?
Раньше я воспринимала это "я" как пожизненное заключение. Изнывала под тяжестью его бремени. Зверь, попавший в западню, всегда кажется слишком хрупким, чтобы такое выдержать. Поэтому я убегала. Бежала по длинным тоннелям, проложенным в собственной голове, бежала, пока не оказывалась так далеко, где меня никто не сможет поймать. Я испробовала все методы, которые только знала: лгала, готовила, пылесосила, выдумывала разные небылицы, чтобы себя успокоить. Выдумывала небылицы, чтобы придать смысл моему существованию. Но ничего не помогало. Я все равно была "я". Я всегда была "я", – той, кого мучают ночные кошмары, той, чей запорошенный песком глаз однажды открылся на миг в компьютерном магазине, и с тех пор так и не смог закрыться. "Я" – это жаркие, пропахшие жареной картошкой улицы Стока и ветряные окраины Парижа, убогая комната в отеле, непристойные надписи на стенах и опасность в глазах мужчины с золотым медальоном, предлагавшим мне деньги. Все это – "я".
А теперь я – вот она, свободная от бремени. "Я" было мертво. Я больше не "я". Я уже другое "я", веселая незнакомка с легким сердцем, чье прошлое – не более чем сказка, чью боль мне нет нужды терпеть. Я чиста, как стеклышко. Мне теперь ничто не причинит вреда. Даже прежнее "я". Я смотрела на нее, прежнюю, бесстрастным взглядом. Я воспринимала её как маленькую, мягкую, отвратительную вещицу, вроде слизняка. Меня удивляла её уязвимость: я наблюдала, как она вздрагивает, словно её посыпают солью. Я хладнокровно думала: надо же, бояться такой ерунды!
Вот, наверное, почему я была так счастлива: на целый день я забыла о страхе.
Когда я проснулась, шел дождь. Я его слышала: тяжелые капли. Влажная дымка укрыла скалы, окрасила серым деревья. Но в целом, ещё один день все-таки наступил.
В холле на столе кто-то оставил почту. Я остановилась по пути на кухню, чтобы исследовать её. В обеих реальностях я проявляла бесстыдное любопытство. Дяде Ксавьеру пришло четыре письма, на вид официальные. Селесте – два. Я взяла в руки конверт, лежащий отдельно. Он был адресован Мисс К. Масбу.
Я долго стояла, глядя на него. В животе похолодело. Не знаю, почему я сразу его не выбросила. Оно не имело ко мне никакого отношения. Никакого. Я не хотела взваливать на себя бремя обрывков реальности из другого прошлого. Я не собиралась надолго оставаться в этой реальности.
По лестнице спускалась Tante Матильда.
– Нашла свое письмо? – спросила она.
Нашла, это было очевидно. Я стояла и держала его в руке с таким видом, будто конверт пропитан ядом.
– Доставлено не по почте, – сказала она.
Я пригляделась к конверту. Ни марки, ни штампа.
– От друга? – с любопытством предположила она.
– Наверное. – Больше надеясь, чем веря в это, я добавила: – Может, от доктора Вердокса.
– Ах, от этого доктора, – сказала она, словно все про него знала. – Ну да, конечно. – Немного погодя она добавила: – Ты что же, не собираешься открыть?
Я не придумала подходящего оправдания. Лучше бы она ушла, чтобы я могла сделать это в одиночестве, но она увлеченно собирала на столе упавшие с цветов лепестки. Я принялась разрывать конверт, и делала это так неуклюже, что порвала само письмо внутри. Там был всего один листок, впопыхах выдранный из блокнота.
– Это от твоего друга-доктора? – спросила она. – Если захочешь как-нибудь пригласить его на обед... – глаза её остановились на обрывке бумаги. Письмо было явно не от врача.
– Нет, – сказала я.
Она вежливо ждала, что я договорю.
– Подруга из Англии, – сказала я наобум. – Она в отпуске. Здесь, неподалеку.
– Как мило, – она вытащила люпин, оторвала снизу засохшие бутоны. Я не знала, верит она мне или нет.
– Да, – сказала я. – Подруга.
– Если тебе понадобится машина, можешь взять, какая-нибудь из них днем всегда свободна. "Рено" или "Ситроен". У "Рено" могут быть небольшие трудности с передачей. Очень темпераментная машина. Селеста предпочитает "Ситроен"...
– Спасибо, – сказала я.
Она наклонила голову.
– Ты завтракала?
– Нет, – сказала я, сунув листок в карман.
Потом, в одиночестве в своей комнате, я разгладила записку и прочитала ещё раз. Она была нацарапана карандашом. Там было написано вот что: "Крис, в 3 ч., Кафе де ла Плас, Биллак. Приезжай. Ты мне должна. Мэл". Я порвала её на мелкие клочки и спустила в туалет.
Дождь лил все утро: мягкий, торопливый, бессвязный звук. Я слонялась по коридорам, не находя себе места. Я входила и выходила из незнакомых комнат, брала и клала на место предметы, передвигала шахматные фигуры, разглядывала книги, убивала время. Куда бы я ни пришла, меня преследовал звук, нежный, густой звук летнего дождя. Я путала его с тем, что происходило у меня в голове. Я убедила себя, что барабанящий дождь и неослабевающая паника в голове – это одно и то же.
Думай, говорила я себе. Думай.
Единственное, до чего я додумалась, это что настала пора снова бежать.
Но я не хотела бежать. Только не теперь. Я хотела, чтобы снова наступило вчера. Я хотела ещё немного незамутненного счастья. Хотела быть вчерашней Мари-Кристин Масбу, которую так любит её дядя Ксавьер, чье прошлое безболезненно существует в воспоминаниях и фотографиях, чье сознание легко плывет в эфире, как в воде. Я хотела остаться здесь, в этом замке с башенками-солонками.
Думай, говорила я себе, стоя у окна и глядя на шепчущий гравий. Кажется, у меня было только две альтернативы. Первая: забыть о записке. Я уговаривала себя пойти на эту уловку. Но она вся трещала по швам. Если я не приду на встречу, то этот самый Мэл или снова напишет, или, того хуже, заявится сюда узнать, что стряслось. Вторая альтернатива (что совершенно исключено): пойти. Но об этом и говорить нечего.
В залитом дождем окне я заметила расплывчатое, неясное отражение женского лица. Она плыла мне навстречу, лицо её струилось и искажалось. Она улыбалась, эта утонувшая женщина. Она думала: до чего же она глупа. Или, может, до чего я глупа. Я улыбнулась ей в ответ, стала наклоняться к стеклу все ближе, ближе, пока наши губы не соприкоснулись, а потом она исчезла за туманом дыхания. Я засмеялась вслух, так это оказалось просто. Это будет проще простого – пойти на встречу. Человек, написавший записку, человек, который ожидает увидеть Крис Масбу, не знал меня, так что я спокойно могу зайти в это кафе в Биллаке, ничего не опасаясь. Могу сказать: "Извините, это не вы ли ждете Мари-Кристин Масбу?" И когда он ответит: "Да", я могу сказать: "Знаете, я её подруга. Она просила меня сказать вам, что она просит прощения, но у неё не получается приехать, потому что ещё не оправилась после аварии. И никого не хочет видеть". Или ещё лучше, скажу, что она уехала в Марсель. И, может, мы немного поболтаем, чтобы я могла точно выяснить, кто такой этот Мэл, и если возникнет малейшая опасность, хотя бы слабый намек на нее, тогда мне ничего не останется, как вернуться к прежнему, странному и нереальному, плану – поехать куда-нибудь к морю и ждать, пока все само образуется.
За обедом я спросила, где Биллак. Tante Матильда нарисовала мне план.
– А зачем, скажи на милость, тебе понадобилось в Биллак? – спросила Селеста. – Там скука смертная. Одна церковь, одно кафе и pissoir76. Съезди в Сен Жульен. Это ближе. Он стоит на реке. Там пляж и стоянка для фургонов.
– У меня встреча с другом, – сказала я. – Кому-нибудь сегодня днем может понадобится "Рено"?
Никому он не был нужен. Селеста была не в духе. Сегодня была её очередь проводить экскурсии.
– Я бы сама не прочь встретиться сегодня с другом, – сказала она. – Он симпатичный?
– Это она, – соврала я.
План, нарисованный Tante Матильдой, лежал рядом на сиденье. Я вела машину очень медленно.
Дождь перестал. Небольшие, возникшие экспромтом ручьи пересекали дорогу. Солнце, гигантский красный глаз, появилось из ниоткуда и стало быстро накаляться. На перекрестке я затормозила. Поглядела на себя в зеркальце и надела солнечные очки Крис. Отрепетировала свою речь. Сказала себе: ты не волнуешься. Напомнила, что все это не имеет значения. В конце концов, говорила я с сомнительной логикой, что может иметь значения, если ты уже мертв? Потом я снова поехала по дороге, свернув на указателе в Биллак.
На грязной площади перед церковью несколько пожилых мужчин затеяли игру в кегли. Я поставила "Рено" в тень под деревьями, подальше от них. На другой стороне дороги было Кафе де ла Плас. Двое шишковатых, мшистых старичка сидели за столиком снаружи и пили пива. Я села за соседний стол.
– Messieurs77, – вежливо сказала я. Они кивнули. Я развернула стул так, чтобы удобнее было смотреть в окно. Кроме женщины за стойкой, читающей газету, и большой собаки, растянувшейся на полу, внутри никого не было. Я глянула на часы. Без десяти три. Немного погодя женщина, шаркая, направилась ко мне принять заказ. Собака поплелась за ней и тяжело плюхнулась на асфальт у моих ног. Я противно нервничала. Гладила собаку, пила апельсиновый сок и ждала. Подкатил потрепанный грузовик, шумно исторг выхлопные газы, из опущенного окна на всю площадь орала американская музыка в стиле "кантри". Три престарелых французских ковбоя в кожаных куртках и подкованных сапогах вперевалку направились через дорогу к кафе, потом двое из них затеяли оживленную беседу с женщиной за стойкой, а третий скармливал мелочь игорному аппарату.
Я допила апельсиновый сок. Без двух минут три. Жалко, что я не захватила никакого чтива. Или не растянула сок на подольше. Я ерзала на стуле. Двое старичков, сидевших по соседству, встали, пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. Нет, наверное, места более пустынного, чем маленький французский городок в разгаре дня. Никто не шел мимо. Никто не проезжал. Наконец престарелые ковбои вернулись к своему грузовику и уехали так же шумно, как приехали. Взревел дрянной мотор, – и Старина Опри растаял в облаке пыли и тишины, как в кино. Само это предприятие было пропитано атмосферой киношной нереальности: женщина в шрамах ждет незнакомца знойным днем в чужом пустынном городишке. Хозяйка кафе вышла на улицу протереть столы. Я заказала ещё один апельсиновый сок. Было десять минут четвертого. На сей раз буду пить не торопясь, подумала я и сделала маленький глоток. И тут на площадь вырулила машина с английскими номерами и остановилась под деревьями рядом с "Рено". Я постаралась придать себе нормальный, неприметный вид. Нагнулась погладить собаку, чтобы спрятать лицо. Из машины вывалилась молодая семья и направилась в мою сторону. Непохоже, чтобы они имели что-нибудь общее с Крис. Им было жарко, они устали и ныли. Облегчение у меня быстро сменилось паникой: а вдруг они узнают меня по фотографиям в английских газетах! Я не поднимала головы, пока они не вышли из кафе и не перешли через улицу к своей машине. Уголком глаза я смотрела, как они отъезжают.
Вдруг за дорогой, на пыльной площади я уловила какое-то движение, не имеющее отношения к игре в кегли. Человек укрывался в тени дерева. Я поняла, что это он, поняла мгновенно. Наверное, он ждал в одной из припаркованных машин. Должно быть, он был там ещё до того, как я подъехала. Он был молод, около тридцати, длинные, светлые волосы, белая рубашка и льняные брюки. Он не шевелился, просто стоял там, под деревом, и наблюдал за кафе. Я притворилась, что от нечего делать смотрю на перекресток, а сама все время следила за ним. Он начинал злиться. Еще минута, и он сдастся, подумала я. Он посмотрел на часы. Я тайком бросила взгляд на свои: три двадцать пять. Он подождет до половины, решила я, а затем уйдет. И оказалась права. Он стоял, сунув руки в карманы, поддевая носком пыль, и вдруг пнул ногой дерево и пошел в густую тень, к машине, поставленной у стены церкви.
Уф, я вздохнула с облегчением. Но это мое облегчение было ложным и очень недолгим, потому что проблема была не разрешена, а только отложена на время. Я оставила на столике 20 франков и побежала через дорогу. Видимо, хотела остановить его, не дать сесть в машину и уехать, но опоздала. Он уже выруливал на улицу. Я, наверное, могла бы ещё остановить его, да смелости не хватило. Я стояла и беспомощно смотрела, как он едет в сторону указателя на Сен Жульен. Вполне можно было догнать его, но это же смех, да и только. Так разве что в кино поступают. С другой стороны, если я не поговорю с ним, то, скорее всего, он объявится в замке в поисках Крис.
Я помчалась к "Рено", завела двигатель и поехала через площадь. Разболелась голова. В воздухе витала тревога. Я опустела все стекла, чтобы устроить сквозняк, но прохладный ветер не попадал в машину, и я сидела в безвоздушном вакууме, как будто на голову надели стальной обруч. За городом на перекрестке я заметила его голубой "БМВ". Я решила, что это он, хотя мне не хватило ума обратить внимание на его номер. После перекрестка дорога петляла зигзагами, спускаясь к реке, и хотя я здорово отстала, на ленте асфальта впереди время от времени мелькала между деревьями голубая машина. Я почти догнала его, когда мы добрались до главного шоссе на Сен Жульен. И вдруг я глупо потеряла его из виду. Он обогнал фуру. Когда и мне наконец это удалось, между нами уже было две грузовых машины, несколько легковых и трактор. Я обогнала трактор и один из грузовиков, но слишком поздно: он был уже далеко впереди. Он мог оказаться на полпути к Фижеаку, пока я доползла до Сен Жульен. Медленно объехала площадь, разглядывая голубые машины в надежде, что он надумал здесь остановиться, но день был рыночный, и голубых машины было хоть пруд пруди: они стояли на улицах бампер к бамперу, они заполонили всю округу. Голова у меня уже раскалывалась от боли. Сквозь окно в крыше машины солнце било прямо мне в затылок, и я была вся мокрая от жары и волнений. Хотелось что-нибудь разбить. Не считая этого, я не знала, что делать. А что, собственно, можно было поделать? Ничего.