412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентина Фролова » Севастопольская девчонка » Текст книги (страница 7)
Севастопольская девчонка
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:57

Текст книги "Севастопольская девчонка"


Автор книги: Валентина Фролова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

«ОКЕАН»

В Матросском клубе стены в морской голубизне. Штормовой накипью белых барашек смыкается над головой купол потолка. И занавес синими волнами, как от берега к берегу, идет от стены до стены.

Когда ставят морские пьесы, – на сцене почти нет декораций. А мне даже те, которые есть, кажутся лишними. Представьте, вы сидите, а впереди из ряда в ряд синь матросских воротников да звездные погоны офицер ров. Вот и судите: для ощущения близости моря так уж нужна картонная бутафория?

Мы смотрели «Океан».

Три друга, три выпускника училища, курсанты: Платонов, Часовников и Куклин, обжигая всех радостью глаз, проговорили:

– Мы – лейтенанты! Мы – лейтенанты! Мы – лейтенанты!

Со сцены веяло крепким бризом, солоноватым на вкус, со свежей изморосью, – как дождь, но слишком мелкий и слишком частый для дождя.

Пьеса нравилась. Всем нравилась.

Нравилась и мне.

И даже потом, когда что-то надломилось в ней и течение ее изменилось, я не сразу даже заметила это.


После второго действия мы с Виктором вышли в фойе. Фойе в Матросском клубе просторное. И посредине его, как по фарватеру, один за одним идут парусные линейные корабли, фрегаты и пароходо-фрегаты, бриги и бригантины: «Владимир», «Крым», «Херсонес», «Святой Пантелеймон». Можно подойти и рассмотреть через стекла крылатые сплетения парусов и мачт. На меня все еще дул свежий бриз, и ничто не портило мне настроения

Мы подошли к окну. Там было черно и от ночи, и от бухты под бровкой берега. Виктор говорил о пьесе, а я слушала. Я отвернулась от окна, собираясь что-то сказать. Взглянула на него. И…

Странное ощущение; мне на мгновение показалось, что со мной рядом стоит совсем незнакомый человек. Это ощущение было настолько сильно, настолько реально, что я даже с минуту смотрела на его нос, его волосы, чтобы уверить себя, что передо мной он же – Виктор Левитин, мой прораб, мой жених, человек, которому везет, человек, который сам везет.

Вы помните, как на Водной станции он мне показался даже больше спортсменом, чем Костя? Вот что-то такое же произошло с ним в театре: он в театре не казался зрителем, случайным гостем, как я и все, кто был в фойе.

Понимаете, иногда бывает: взглянешь на кого-то, и сразу видишь человека, причастного к искусству. И для причастности совсем не обязательно иметь отпущенные слишком длинные волосы или галстук «бабочкой», Виктор всегда стригся коротко, без претензий. И все же!.. Вдруг стало видно, что кожа на висках у него очень тонка, сквозь нее видны голубоватые прожилки. Это бывает у людей, страдающих мигренью. Все лицо стадо тоньше и даже чуть бледнее. А потом эти жесты… эти суждения с видом человека, который говорит только десятую часть того, что знает.

Мимо нас прошли две девушки, совсем зеленые, в школьных формах, оглянулись. Две седеющие дамы, в одинаково розовых, одинаково сшитых платьях, словно обе были из одного детдома, с любопытством посмотрели на него, потом на меня. Прошли. Зашептались. Уверена, принимали его за артиста, или, может быть, режиссера. Вероятно, я казалась везучей простушкой рядом с таким незаурядным знакомым. Потому что у обеих розовых дам, – когда они, дойдя до стены, вновь повернулись к нам лицом, – поднялись брови в снисходительном непонимании.

Чертовщина какая-то! Ясность мне совершенно необходима для хорошего самочувствия. Я не столько вслушивалась в его слова, сколько пыталась понять это превращение. И, наконец, мне показалось; что я поняла.

Мне сразу стало легче; и не только Виктор – весь мир понятнее.

– Слушай, а я что-то знаю, – засмеялась я, хотя он говорил об «Океане».

– Что? – спросил он.

– Например, знаю, о чем ты думал после десятого класса… Кем быть, – прорабом или артистом? Угадала?

Я улыбалась, и хотя он был выше ростом, я все-таки смотрела немного свысока. Когда мы разгадываем чьи-то забытые мучения, мы всегда позволяем себе смотреть на этого человека чуть свысока.

Не понимая, отчего вдруг такая догадка, он пожал плечами.

– Стать артистом? Никогда. В школе раза два выступал в самодеятельности. И все.

Но на висках у него все так же дышали синие прожилки утомления. Глаза смотрели сквозь это утомление. И говорил он так, как будто автор был ему не совсем посторонним человеком. Я даже хотела его спросить об этом. Но заранее знала, что он честно ответит – нет, никогда автора не видел.

В большом фойе было душновато, как во всяком помещении, где собралось сразу слишком много народу. Освежающий бриз перестал дуть. Воздух, которым мы теперь дышали, был скорее воздухом пустыни, в котором столько же самого воздуха, сколько и неосевшего песка.

Мне вдруг захотелось с Виктором не соглашаться. Не спорить, а именно не соглашаться, что бы он ни говорил.

– А мне уже не нравится «Океан», – сказала я. И «Океан» мне, в самом деле, перестал нравиться. Сразу, в одну минуту. А минуту спустя, это стало уже моим убеждением. Вот посудите: через несколько лет после выпуска Платонов стал капитаном третьего ранга. Часовников – старшим лейтенантом. Чтобы демобилизоваться, он нарочно напивается и попадает на глаза комендантскому патрулю. И вот Платонов, глядя в глаза контр-адмиралу Зубу, лжет ему, что ничего не произошло. Глядя в глаза матросу Зайцеву, заставляет матроса стать соучастником этой лжи и задуматься: «А всякая ли правда – правда?» Оказывается, солгать – это просто моральный долг капитана 3 ранга Платонова, так как «Часовников нужен флоту», а «флот Часовникову еще больше».

– По-моему, «ложь нужна», – говорят те, кто сам не раз лгал и знает, что еще не раз солжет. Человек – такое существо, у которого никогда не пропадает желание оправдываться в глазах других, – сказала я.

Виктор рассмеялся. И на мгновение разорвалась утомленная поволока в его взгляде. Как будто неожиданно дунул ветер с другой стороны и разогнал туман. Но потом опять все заволокло туманом.

– Карась-идеалист, – сказал он, улыбаясь. Дружелюбно и снисходительно. Видите ли, все, что я говорю, им уже давно продумано. Так, лет десять назад, когда ему было восемнадцать: А теперь, где я ищу ответа, у него ответ давно найден. – В жизни бывают обстоятельства, когда ради человека стоит отступиться от моральной таблицы умножения: правда – хорошо, ложь – плохо, – сказал он.

В жизни?… Ну, если о жизни… Я сразу вспомнила Костю и Губарева. Виктор не любил, когда я начинала говорить о Косте. Он всегда при этом прищуривал глаза и плотно сжимал губы, как будто с головой зале зал в оборонительный окоп.

– В жизни? – переспросила я. – В жизни на поверку оказывается, что врать гораздо легче, чем говорить правду. Ты, например, говоришь, что наша бригада вот-вот будет коммунистической. А это – ложь! Не была она коммунистической и ничуть не больше стала коммунистической теперь. Ты козыряешь: в бригаде перевоспитываются не только члены бригады, но и бригадир. Ложь! Ложь! Губарев, каким был, таким – остался. И знает, что может оставаться: все ему с рук сойдет. Не то, что Косте. Не понимаю, почему иногда нас так и заносит на липу, так и заносит!.. Кому врем? Себе. Кого обманываем? Себя. Но самих себя обмануть нельзя. Поэтому хорошие слова – хорошими словами, да веры в них нет. А вера – это всегда какой-то процент дела. Если говорить, как Туровский: «ставим под угрозу план». А почему? Потому что сами себе врем. И честно говоря, кому нравится такое вранье, тот мне сам не нравится.

Виктор смотрел на меня все теми же прищуренными глазами, – выглядывал из оборонительного окопчика.

– Скажи, тебе что, очень хочется поссориться со мной? – спросил он. – Прячем тут «Океан»?

Я отвернулась к окну. Темнота начиналась сразу за окном. В ней сотнями мерцающих глаз горели огни, лишь светясь сами и не освещая ничего вокруг. В бухте пулеметной очередью по расшившемуся корпусу бил пневматический молоток. И все-таки бризом не веяло. Бриз погас в песках пустыни.

«Очень ли мне хочется поссориться? Да, нет же! Нет! Мне совсем не хочется ссориться? И „Океан“ ни при чем…»

Вы помните, когда я увидела его среди спортсменов даже более спортсменом, чем все мы, – мне это очень понравилось.

А теперь я почувствовала, как я устала от всех этих превращений. Устала! Вы знакомы с человеком настолько, что готовы стать его женой. И вдруг вам опять кажется, что вы его не знаете. Нет, это наваждение. И от этого, право же; как-то устаешь.

Мы вошли в зал, очень недовольные друг другом.

Но в зале я торжествовала.

Из-за подлости капитан-лейтенанта Куклина в Москве, в министерстве, узнают всю правду. В город приезжает отец Часовникова – адмирал Часовников. Дело кончается тем, что сын Часовникова получает двадцать суток ареста. И он, человек, нужный флоту, человек, которому нужен флот, остается на флоте. Побеждает здравый смысл начальников, которым так боялись говорить правду. Ну, а если побеждает здравый смысл, вера в человека, то, скажите, почему ж сразу не обращаться к этой вере в человека?

Выходит, напрасно огород городили.

Мы взяли пальто.

На улице было темно и свежо. На свету было видно, как ветер гнал слои воздуха.

Я увидела Губарева сразу, едва вышла за дверь. Странно, мы были в свете, льющемся из-за матового плафона фонаря, а он в темноте. И я все-таки сразу увидела его, – в рабочей стеганке, в тяжелых рабочих ботинках. Наконец, и он разглядел нас.

О том, что мы в театре, Губарев мог узнать только от мамы.

– Что случилось? – спросила я.

Губарев посмотрел на меня, как будто я мешала ему.

– Абрамов пьяный. А там кран, блоки. Надо с Абрамовым решить.

– С Абрамовым что-нибудь случилось? – спросила я.

– Да ничего с ним не случилось, кроме того, что всегда случается, – с досадой ответил Губарев. Если бы Виктора не было рядом, он бы просто отмахнулся от меня.

– Мне пойти с вами? – спросила я Виктора.

– Где пьяный Абрамов, там тебе быть не обязательно, – проговорил Виктор.

У Губарева, по-моему, даже на душе легче стало: когда он услышал эти слова. Он отвернулся и быстро пошел, сразу забыв обо мне.

Виктор сжал мне локоть.

– Женя, мы не поссорились? – спросил он, заглянув мне в глаза. Но мне показалось, что думает он не обо мне, а о Губареве.

Когда они скрылись за поворотом, я была уже одна на площадке перед театром. Зрители разошлись. Я пошла было к остановке троллейбуса. Но потом вернулась. У невысокой белой ограды, которая отделяет площадку перед клубом от бровки холма, спадающей диким склоном книзу, к Вокзальному спуску, тоже не было ни души.

Ветер к ночи стал сильнее. Я подняла воротник пальто.

За бухтой, за Корабельной стороной, на башне Малахова кургана, горел вечный огонь. Ветер трепал пламя. Оно то вспыхивало, то затухало, то ширилось, то сужалось. Я долго следила за этим мелькающим огнем. Остальные огни словно погасли, – во всяком случае, я их перестала замечать. Но этот тревожно разгорался, тревожно мелькал, словно с корабля шли и шли световые сигналы. Вероятно, в войну кто-нибудь с Малахова кургана вот так же смотрел на море, и в настороженной черноте вот так же с боевого поста подавали и подавали сигналы.

Город, мой новый город, красивый, как красив бело-голубой прибой…

Мне показалось, что Губарев и Виктор о чем-то сговорились. Без слов. Потому что они понимали друг друга лучше, чем я их. Губареву было важно только, что бы я не пошла. И как только выяснилось, что не иду, он сразу обо мне забыл. Виктор понял Губарева, и так же хорошо, как делал все, обманул меня.

ВОДКА – ПРОДУКТ ЦИВИЛИЗАЦИИ

За растворомешалкой и известковым бункером Абрамов, один-одинешенек во всем дворе раскалывал киркой битум. Все еще только шли в раздевалки.

– Деву-ушки-и! Сюда! Сюда! – закричал он, завидев нас с Аней Брянцевой. Абрамов сам невысокого роста, не столько сухощавый, сколько какой-то засохший. Лицо у него протемневшее, а скулы и лоб поблескивают, как полированные поверхности. Все знают, что Абрамов пьет, много пьет, с самой войны. В дни обороны он вывозил из города убитых. Он был одним из самых-самых первых шоферов в Севастополе. Я знаю: в дни, когда отец разговаривает с Абрамовым, у отца всегда бывает дурное настроение. По-моему, в такие дни отец и дома, и на участке чувствует себя так, как будто окоп, в который он вошел когда-то на фронте, еще не пройден им до конца.

Раз отец с большим трудом добился от начальника автобазы согласия принять Абрамова шофером. Отец тогда в течение месяца чуть ли не каждый день ездил на автобазу. Но Абрамов сам отказался от машины.

– Боюсь, – сказал он отцу. – За людей боюсь.

И вот теперь Абрамов стоял и звал нас с Аней Брянцевой.

Легкость движений и легкость языка к Абрамову всегда приходят в один момент: после первой стопки. Я сразу стала и спокойнее и злее: по поводу привычного мы не расстраиваемся. В самой привычности есть успокоение. Значит, Абрамова вчера просто отволокли домой пьяного. Из-за него Виктор должен был из театра, среди ночи, идти на участок и возиться с ним, ничего не соображающим… Черт знает что!

– Что? Руководить не желаете? – дивился Абрамов. – Ну, так вот вам кирку в руки…

– Нет, дядь Вань, – засмеялась Аня. – Кирку тебе. А мы пойдем по сто грамм выпьем.

Дядя Ваня поднял кирку, как Нептун трезубец, ограждая монопольное право мужчин на эти «сто грамм». Из кармана выглянуло горлышко «маленькой».

Он еще держал кирку поднятой, когда бутылка была у меня в руке.

– Дядя Ваня! Ведь вы же на работе! – сказала я так, как будто в самом деле в первый раз в жизни увидела у него на работе водку.

– Ана-афема! Ана-афема! Ана-афема! – протодьяконским басом запела Аня.

Звенящий фонтанчик прозрачных стеклянных брызг вскипел на камне. И звон разбитой бутылки тревожным звоном корабельного колокола отдался по всему нашему участку. Во всяком случае, из всех недоделанных еще окон повысовывались мужские головы, а на крыше в гвардейском порядке выстроилась бригада Рябова.

– Девоньки! Помните о культурных ценностях! Водка – продукт цивилизации! – кричал монтажник Чернявский. У него десять классов.

– Дядь Вань! Ты не сам водку гонишь? Бьют-бьют тебе бутылки, а они у тебя все не кончаются! – это кричал Антон Заходин. У него нет десяти классов, но зависти хватит на десятерых.

– Одно, братцы, успокаивает, что матриархата опять не будет. – В истории ничего не повторяется.

Знаток законов истории – арматурщик Голубев. Он против матриархата, но за женоархат. Точнее, просто не может обойтись без женоархата: в третий раз женится.

– С этими женщинами так, братва. Им равноправие посулили, а они все права цап – в кошелку. Восставай, мужчины! – возмутителя спокойствия я не видела. Он кричал откуда-то из комнат третьего этажа. Но слышала его не только я.

– Да какие это женщины? Это – соплюхи! – оборвал его сам Рябов. – Когда женщинами будут, жизни не порадуешься.

Вот так вот всегда: как только мы находим бутылку у Абрамова и стекло разбивается вдребезги, мы буквально взрываем спокойствие всей мужской половины участка. Так мы и стояли, трое, смотрели вверх, где во всех этажах до самой крыши мужские головы. Потом я взглянула на дядю Ваню.

– Жалко? – спросила я его.

– Нет, – ответил он. – Пьяницы – народ добрый. У них всегда есть надежда, что достанут ещё. А у кого есть надежда, тот добрый. Мне, девушки, без водки никак нельзя. А вот что они все это видели – хорошо. Им пить ни к чему. Смотрите, как руки трясутся. Видели? А думаете, только руки слабые? Память, главное, слабая. Вот иной раз знаю, что надо, – надо! – вспомнить что-то. Вспоминаю, вспоминаю. А все вроде то ли было, то ли не было, да и вообще было ли когда что… А выпьешь, и все ясно тебе: ничего не помнишь и помнить тебе ничего не нужно.

Во мне пропадала злость. Я верила не его словам: «Пьяницы – народ добрый». Я верила его глазам. Серые, как неразвеянный, улежавшийся пепел. Пепел никогда не вызывает спокойствия. Мы поднялись с Аней на третий этаж. В одной из квартир, в середине, натолкнулись на Губарева. Он осунулся за ночь. Был взвинченный от усталости и ни на кого не поднимал взгляд.

– Я думала, ты уже давно спишь, – сказала Аня и озабоченно, и виновато. Ей, видно, в эту минуту было неудобно чувствовать себя бодрой, безбедно выспавшейся. А может быть, и не только в эту минуту…

Аня и Губарев уже месяц женаты. И уже месяц, как Аня не закутывает больше лицо в синий платок, – не до лица! Удивительно, как Губарев сразу же, в несколько дней переменился к ней! Он добился ее, как добился для себя отдельной квартиры: напролом, растолкав всех локтями. А добившись, забыл, как забывают о квартире, когда захлопнут дверь и сунут ключ от нее в карман.

По-моему, Губарев так же, как женился, сказал: «А плевать мне на то, любишь ты меня или не любишь», так же может и бросить ее, наплевав на то, очень ли ей плохо будет от этого или нет.

А может быть, я просто думаю о Губареве хуже, чем он того стоит. В комнате пахло свежим-свежим, не затвердевшим раствором. Она и в самом деле была оштукатурена, хотя и справа и слева на третьем этаже, наверное, с десяток комнат не были тронуты ни одной каплей штукатурного раствора.

– Пробовали новый способ штукатурки – без затирки, – объяснил Губарев. – Завтра придут отделочники со всех строек перенимать опыт. Надо, чтобы хоть одно помещение было готово для наглядности.

Я облокотилась на окно. Один блок был оштукатурен не только изнутри, но и снаружи.

АБРАМОВ

Абрамов стоял во дворе, у растворомешалки, на том самом месте, где два дня назад, утром, Женя разбила начатую бутылку водки. У камня до сих пор валялись осколки.

Теперь на участке не было никого, – рабочий день кончился. Но Абрамов все стоял и все посматривал в окна будущих квартир, – вдруг кто-то задержался. Кое-где, где уже прошли стекольщики, окна горели голубым и красным. В пустых же проемах была закатная легкая прозрачность. И нигде – ни души.

Абрамов пошевелил пальцами в карманах в надежде отыскать там завалявшуюся мелочь. Но он уже не раз так шевелил пальцами, не вынимая из карманов рук.

Теперь уже ни у кого не перезаймешь мелочишку…

Приближался вечер – самое нудное для Абрамова время.

Он не ждал друга, товарища на вечер. Когда Абрамов пил, он пил один. Выпив, не становился разговорчивее, и ему мешали другие, если разговаривали с ним. И уж совсем никогда Абрамова не видели с зелеными мальчишками, только-только привыкающими к деньгам в руках, собственноручно заработанным.

Абрамов как бы берег людей от себя.

Но в предчувствии, что сегодняшний вечер будет длинным, как вся жизнь от начала до конца, он и не уходил, все надеясь, что на участке – не один. Чаще всего он поднимал голову к пустым проемам третьего этажа. И когда взгляд его останавливался на этих проемах, к ожиданию и надежде кого-нибудь увидеть примеривалось еще что-то. Абрамов сдвигал брови. Протемненное, с полированным блеском, лицо становилось напряженным. Это было напряжение памяти.

Но Абрамов уже много лет жил в мире, который для него временами терял определенность. Он давно боялся доверять памяти, боялся напрягать ее. То, что он порой с напряжением вспоминал, оказывалось на поверку его бредом. То, о чем он рассказывал, как о своем бреде, оказывалось случившейся былью. Он запутывался в том, что было, и в том; что мерещилось. И порою очень уставал жить в мире, где все то ли было, то ли не было.

Участок был тих, как город на рассвете. Ни позвинькивания башенного крана, ни стука молотка, ни несмолкающей переклички голосов из окна в окно через весь двор.

Абрамов понял, что надо уходить. Спешить было некуда. Даже если бы была глубокая ночь, он все равно бы не скоро уснул. А тут только-только начинался вечер. Абрамов подошел к крану. В светлом озерке возле него отразилась его пригибающаяся голова. Струя с напором враз разбила отображение. Он напился, вымочив все лицо. В озерке долго метались волны, потом пошли затихающие круги.

В воде опять закачалось его лицо.

Абрамов взглянул на третий этаж дома. Потом на свое лицо в озерке. Надавил на рычаг крана. С силой крохотного водопада струя обрушилась на озерцо. И опять разбила отражение, словно разметало его по частям по всей этой поверхности. Абрамов так и остался у крана, вспоминая то, что мелькнуло в его мозгу. Было это, или не было? Было?… Нет?…

«Губарев (басом, грубо, – шутить Губарев никогда не мог). – Смотри, Абрамов, смена ночная. Напьешься, – как вон того пуделя, под зад ногой из участка вышибу. И чтобы ты со двора выходить не смел!»

Было. Помнит Абрамов. И пока что мир не зыблется, не двоится, не расползается кругами.

Ночь. Бьет прожектор снопом света. Горит огонь кабине крана. Небо над участком рыжеватое. Черт знает, какое в городе ночью небо, – точь-в-точь, как вон глаза у Губарева, – ни настоящей черноты, ни определенности. А следит Губарев, глаз не сводит с Абрамова… Тоска. Где-то сосет, – не то в желудке, не то в душе. В кармане водка в теплой, согревшейся бутылке.

…Было…Помнит Абрамов… Было:

На деревянной панели сбоку от прожектора сидят Губарев, средних лет крановщик и Абрамов. Крановщик и Губарев едят булки и запивают кефиром. Абрамов пьет молоко. У каждого свой вкус… Десять минут назад он нашел чью-то, оставленную с дневной смены бутылку с молоком. Молока было чуть на дне. Абрамов вылил в эту бутылку всю водку, что была в кармане. И вот теперь Губарев и крановщик пьют кефир, а он, Абрамов, – молоко… кому что нравится. Абрамову с каждой минутой все теплее и смешнее. Особенно смешно потому, что Губарев спокоен. А Губарев спокоен потому, что Абрамов у него перед глазами.

Абрамов улыбается: было. Это тоже было.

Грохот, какого не слышал со времен войны… Громадина-блок на раскачивающейся стреле отбрасывает косую, черную тень на стену. Тень черная-черная, какая бывала под бомбардировщиком. И вот блок с размаху бьет по блоку третьего этажа. Трещина во весь блок. А этаж уже весь смонтирован. И монтируют под самой крышей стены четвертого этажа.

Было?… Или не было?… Было… Нет?…

Абрамов смотрит на озерцо у крана. Кран весь отражается в воде. Но вот плюхнулась капля. И четкая линейка отражения поплыла к бережку. Попробуй, поймай ее, верни на место, чтобы отражение крана было таким же четким, как прежде… Не вернешь… Все зыбко, расплывчато…

Левитин оторопелый, буквально пролетает по двору и вылезает из проема окна прямо в сноп света от прожектора. Кажется, только сноп света его и держит на стене.

Было?… Или не было…

– Не было, – говорит Абрамов вслух. Не столько уверенно, сколько стараясь себя уверить. И по мере сил пытается быть логичным: прораб ушел с участка в начале второй смены. Это Абрамов помнит.

Абрамов чувствует, что в эти полчаса безделья он устал больше, чем за весь рабочий день. Все. Кончай шарманку! Он хочет, чтобы мир был ясен, чтобы, если он, Абрамов, наступил на землю, то наступил на землю. А не гадал, есть эта чертова земля или ее на самом деле нет.

Абрамов пошел от крана к выходу со двора. Теперь он знает, что было, а чего не было. Он валялся после бутылки «молока» у стены и думал, что эта стена такая холодная, что бей по ней как в кузнице молотом, и то не разогреешь. Вот и все, что было.

Абрамов дошел до первого подъезда, где в одной комнате была прорабская. И вдруг…

– Было! – воскликнул Абрамов.

– Было! Было! Было!

Он вспомнил прораба. С Губаревым Абрамов за целый день не встретился. А прораб… Эх, как сегодня на него смотрел прораб!.. Как смотрел прораб… Взгляд этакий и цепкий и скользящий. Словно сам хочет увидеть и понять, помнит что-нибудь он, Абрамов, или ни черта не помнит. Но очень не хочет, чтобы Абрамов заметил этот взгляд.

Абрамов повернулся лицом к третьему этажу корпуса. Мысленно передвинул башенный кран с угла двора к этой стене. И… на закачавшихся стропах громадина-блок, подхваченный ниже, чем надо бы, пошел; делая круги. И с маху грохнулся о стену. Трещина рассекла вмазанный в стену блок.

– Гады-ы! – прошептал Абрамов, так явственно он увидел трещину на этом блоке.

Он побежал через двор к противоположному корпусу. В третьем этаже семь квартир были оштукатурены. Черт их знает, какие из них были оштукатурены неделю назад, какие вчера, какие сегодня. Он выглядывал из проемов окон и балконных дверей. Но воздух уже посерел и потемнел. И все блоки снаружи были так же одинаковы, как стены в штукатурном намете внутри квартиры.

– Гады… – говорил сам с собой Абрамов. Он посматривал на стену до потолка. Он шел по мыслям про раба и бригадира, догадываясь, о чем они думали. Да, разобрать почти два этажа стен из блоков, чтобы до браться до разбитого блока, – это совсем не то, что их смонтировать. Бетон сцепился. Бетон уже мертво скрепил блоки. А выбить ломами межэтажную железобетонную перемычку – это выбиться из всех графиков и планов, – столько на эту чертову дуру уйдет времени!

– Но ведь так людей подавить может… Может пода вить людей… Может подавить… – Абрамов совсем не замечал, что говорит вслух.

Но минутами словно туман наплывал на его память. И тогда он уже не так определенно утверждал, что все было. Поэтому прежде, чем начать киркой сбивать штукатурку с какого попало блока – он решительно не знал, с какого бы лучше начать, – он приготовил себе раствор, чтобы заделывать сбитое. Но было уже почти темно. В темноте словно кто-то выкрадывал часы. И серый сумеречный рассвет начался, казалось, прямо с этих вечерних сумерек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю