Текст книги "Севастопольская девчонка"
Автор книги: Валентина Фролова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
ВО ЧТО МЫ ВЕРИМ
Это рассказывал отец, вечером, маме, когда мы ужинали.
…Он стоял у самосвала с щебенистыми дымовыми блоками. Борта были откинуты, с башенного крана свисали пустые железные тросы. Человек пятнадцать рабочих окружили машину. Среди них был и Костин отец, Михаил Алексеевич, – он уже неделю работал на участке. Пока только «осматривался», привыкал.
Бутько, с засунутыми в карманы пиджака пустыми рукавами, стоял в кузове на блоках.
– Борис Петрович, сам знаешь, работа моя какая, – «мотай-давай», – и я даю! – оправдываясь, говорил он. Но стоял хмурый, озабоченный, – сам не верил, что не виноват. – С этим проклятым железобетоном в тупик зашло! – признался он. – Ну, – брак! Что, думаешь, я не вижу, что брак? – брак! Ну, ты не взял вчера, отправил блоки назад, на завод. А там, на заводе, и ухом не повели. Эти же блоки снабженцы с других строек чуть не с самосвала расхватали. Нам же пришлось их всю ночь караулить!
Бугько потер подошвой ботинка вздыбившийся пузырь на поверхности блока и посмотрел на отца: «Вот ведь какая штука! Попробуй, возьми этого Кириллова голыми руками, – скажет: „Улучшаем технологию… Еще не улучшили… Ты отказываешься от брака, ты и страдаешь“. Да рикошетом другим участкам перепадает».
Отцу не надо было много слов, чтобы представить этот разговор с Кирилловым, и то чувство беспомощности и зависимости, которое испытывал Бутько. Отец хорошо знал Кириллова, флегматичного, непробиваемо спокойного, полного сознания, что у него, главного инженера, можно только просить, но не требовать… Завод железобетонных изделий был слишком мал для всех севастопольских строек. И железобетона постоянно не хватало.
Пряжников стоял рядом с отцом. Наверное, он и там был единственным военным среди всех штатских. И не потому, что на нем был китель с медяшками пуговиц, – морские кителя, поношенные, с обтертыми локтями тужурки были и на других рабочих.
Сначала отцу показалось, что и Пряжников уже передумал, согласившись, что лучше плохие блоки, чем никаких. Но только потом увидел его карие, с желтыми белками, наблюдающие глаза. Отцу стало не по себе под этим наблюдающим, хотя и не без искреннего сочувствия, взглядом.
Отец говорит, что с годами становится работать и легче, и труднее. Частенько обстоятельства складываются так, что ему, начальнику, уже нечего требовать от рабочих. Рабочий работает сейчас, не волыня, не собираясь волынить. Ну, в самом деле, не будет же Пряжников работать, абы время вести! Сейчас темп, качество все в работе зависит от начальников: от него, отца, от начальника управления, от Кириллова, от их умения работать, наконец, от их принципиальности.
– Одного не понимаю! – сказал отец Пряжникову. – Какое я начальство? – А ведь дня не проходит, чтобы кто-нибудь не подходил и не просил помочь добиться квартиры. Неужели к этому Кириллову не ходят его же рабочие, не просят квартир!
Отец посмотрел на людей. Половина из них жили неустроенно, скученно, тесно. Вон Сидорыч, сухонький старичок, переговаривающийся с шофером. Всю жизнь перебирался человек с одной стройки на другую, в надежде побыстрее получить квартиру. Живет в одной квартире с двумя женатыми сыновьями и замужней дочерью. По совести говоря, им всем надо иметь не одну, а четыре квартиры. А Бутько… С такой семьищей в двух небольших комнатах! А Пряжников? – четыре человека в комнате в тринадцать метров с кухней на трех хозяек… Отец тронул край блока, как будто можно было раскрошить этот железобетон, как песчаный ком. И краешек – самый-самый краешек – действительно отломился. Отец посмотрел на бетон в ладони, швырнул его.
«Брак!»
Завод железобетонных изделий давал очень много брака. Каждый блок приходилось выравнивать на площадке, сводить отверстие к отверстию, – и все это вручную, топорком. Брак пожирал столько рабочего времени, сколько за год хватило бы на постройку еще одного пятиэтажого дома на участке.
– Подожди, Кириллов, я научу тебя быть инженером, а не курортником! – проговорил отец.
Перешагнул через ящик с раствором и пошел к недостроенному дому, где в нижнем этаже была прорабская конторка. Двое рабочих, оставив на глазок проем для дымового блока, монтировали, чтобы не терять времени, другие…
– Никаких проемов! Кончай! – остановил их отец.
– Кончай! – махнул он крановщице.
В прорабской, усевшись у телефона, он набрал один из горисполкомовских номеров.
– Товарищ Липатов? – Серов говорит. – Из-за отсутствия дымовых блоков полностью простаивает прорабский участок. Рабочих – сто тридцать, башенных кранов – два, портальных…
В трубке что-то забулькали.
– Не смейте! Фокусы…
Отец нажал на рычажок, не дослушав.
Набрал другой номер.
– Горком? Соедините с секретарем… Александр Фомич, Серов говорит, старший прораб, если помните… Кириллов третий день дымовых блоков не дает. Останавливаю работу участка…
– Не дури, Серов! Головой поплатишься… – Настороженно оборвал голос в трубке.
– Голова на плахе! – проговорил отец и сам удивился: голос звучал напряженно, но вызывающе. И во всем себе, вместе со злостью, он ощутил ту отчаянную напряженность, какая бывает, когда человек, вместе с чужой судьбой; ставит на карту свою: «чья возьмет?…»
Телефон, как взбесился. Звонки, лишь на мгновение захлебываясь, следовали один за другим. Отец не поднимал трубки: «Пусть звонят. По телефону все равно ничего не объяснишь!»
…У дома послышался резкий, сиренный звук машины.
Отец вышел из прорабской, битком набитой людьми. Вслед за первой машиной, поднимая цементную пыль, шла вторая. Третьим мягко подкатил горкомовский «москвич».
Отец по деревянному мостку, переброшенному над вырытым рвом, пошел к машине. Его плечо задело чье-то плечо. Отец посмотрел: рядом был Бутько. Другое плечо тоже коснулось кого-то. Отец повернул голову. С другой стороны рядом с ним шел Пряжников.
– Что за демонстрация? – тихо спросил Осадчий, секретарь, без особенного дружелюбия пожав руку отцу. – Неужели нельзя решить в рабочем порядке!
– С Кирилловым рабочий порядок обходится вдвое дороже демонстрации. – Отец хотел ответить тихо. Но получилось неожиданно громко. Словно тот напряженный, сердитый голос жил в нем независимо от него самого.
Видя Осадчего, отец про себя каждый раз вспоминал один снимок в городской газете. Осадчий был сфотографирован на заводе, в литейном цехе, у громадной станины. Станина должна была служить фоном. Но снятый на переднем плане, Осадчий почти заслонил ее. Случайно ли это получилось, или фотограф сделал это преднамеренно, Борис Петрович не знал. Но от снимка осталось незабываемое впечатление силы, недюжинности.
– Разберемся, – согласился Осадчий.
Вошли в дом.
Пряжников деловито показывал уже вмонтированные дымовые блоки. Неровные торцы, кривые, даже на глаз, полости… Бутько, не отступая ни на шаг, шел за Осадчим и рассказывал о порядках на заводе.
Чувствуя большое напряжение, каждую минуту стараясь понять, чем все кончится, и повлиять, насколько возможно, на исход дела, отец был исполнен еще и человеческой благодарной радости к Пряжникову. Ого! А с ним, оказывается, можно, как и с Бутько, говорить об общей линии, о линии борьбы! Отец незаметно кивнул Пряжникову: «Давай, давай, Михаил Алексеевич, одним фронтом!»
Уже на втором этаже всех догнал наш начальник управления. Туровского бог не обидел ни ростом, ни солидностью, ни умом. Но для отца он был не Осадчий. Отец взглянул на Туровского и в сдержанной солидности того безошибочно почувствовал выжидание. Туровский оценивал обстановку. Весь его ум сейчас был направлен на то, чтобы побыстрее решить для себя задачу: осадитъ ли своего старшего прораба и выговорить ему за партизанщину, или, напротив, не только поддержать, но взять в свои руки все дело. Отец понял, что с приходом Туровского их «фронт» удлинился, но не усилился.
– Я хочу вас спросить, Александр Фомич! – вслух спросил он Осадчего. – На пленуме горком принял решение: в семьдесят пятом году на каждого севастопольца должно приходиться пятнадцать квадратных метров жилой площади. Во что я должен верить: в пятнадцать квадратных метров для каждого или в обещания Кириллова? Я подсчитал: из-за брака, который мы получали с завода, только наш участок недодает в год пятиэтажый дом.
Кто-то мягко, как кошачьей лапкой со спрятанными коготками, провел по его спине. Отец обернулся. Всегда флегматичный, толстогубый Кириллов, теперь даже не говорил, молил взглядом:
«Помягче! Бога ради помягче»! Достанется или не достанется отцу, ему, Кириллову, при всех условиях достанется.
Мягко, рыхло задев боком отца и еще кого-то, Кириллов протерся к Осадчему и Липатову.
– Александр Фомич… Николай Петрович… Вопрос о качестве железобетона сейчас катастрофический. Для всей страны серьезный. Вы же знаете, совнархоз даже конкурс объявил…
Осадчий помрачнел. В глазах его было нескрываемое неверие. Но он ни словом не перебил Кириллова.
Кириллов сбился, покраснел, но не посмел требовать, чтобы ему верили. Пробормотал что-то о том, что все инженеры завода и «вот даже директор товарищ Зуев» участвуют в конкурсе, что он сам инженер Кириллов, просит Бориса Петровича Серова, как инженера, тоже принять участие в этом важном конкурсе. Опять сбился. Засуетился еще больше.
– Вот записка технолога… – бросился вынимать из портфеля бумаги… – вот план: собираемся обсудить причину брака… Нам, Борис Петрович (робкий, приглашающий к сообщничеству взгляд в сторону отца) не дали времени принять по сигналу меры.
Отец поднял голову. Кириллова было и жаль, и смотреть на него противно.
– Неправда! – оборвал он. – Три месяца добиваюсь сносных блоков. Нет! Неделю назад предупредил: не возьму брака! А ответ: «Хотите – берите, не хотите – не берите!» Так вот – не хочу!
«Одряб…» – подумал отец о Кириллове. Он уже понял, что Кириллову не отделаться выговором: снимут совсем. Ну и поделом!
Осадчий повернулся и пошел к машине.
Отца потянул за рукав пиджака Зуев, директор завода. Заглянув ему в глаза, помолчал мгновение.
– На чужих костях к месту повыше лезешь, Серов? В тресте попахивает вакансией…
Отец с сожалением и злостью посмотрел на него.
– Прошу вас, Борис Петрович! – сказал Осадчий, подходя к машине. – И вас, – кивнул он головой Бутько и Пряжникову.
Вслед за «москвичом» по серому сухому асфальту машины пошли на завод. Отец, Бутько, Пряжников сидели рядом, готовые постоять друг за друга, за себя и за всех, кому Севастопольский горком партии обещал в перспективном плане пятнадцать квадратных метров жилой площади на человека.
ОТЕЦ
В Севастополе люди не устают вспоминать войну. Она отступает все дальше и дальше в прошлое, но не стирается в памяти, как зарастают, но не исчезают шрамы от ран.
Я опять столкнулся с Туровским, и опять нас разнесло с ним на разные полюсы, как будто мы полярно заряжены.
Он говорит чертовски справедливые вещи. И он чертовски несправедлив.
Я шел в управление, чтобы выдрать квартиру для кого-нибудь из «своих», с моего участка: Сидорычу или Пряжникову. Нашему управлению горисполком дает две квартиры: трехкомнатную и однокомнатную. Трехкомнатную без спору отдают Бутько: семьища. Яков, вообще, прет в жизни без спора. А на однокомнатную, оказывается, по очереди имеет право Абрамов. Я как только услышал об Абрамове, все, сдал: ни о Сидорыче, ни о Пряжникове ни слова. А Туровский, не поднимаясь, – он никогда не поднимается, когда говорит, так же, как никогда не просит слова: просто начинает говорить и все замолкают, – сказал:
– Ну, Абрамов у нас имеет постоянную жилплощадь в отрезвителе. Очередь Абрамова подойдет тогда, когда Абрамов перестанет пить.
Чертовски справедливо, если бы это касалось, скажем, Туровского, меня и остальных шестьсот девяносто семь человек нашего управления. И чертовски несправедливо, когда это касается Абрамова.
Несправедливо!
Абрамов был почти первым шофером в Севастополе. До войны здесь был даже трест с таким витиеватым названием «Севастополь-автогужстрой». Там было пять грузовиков и тридцать шесть тяжеловесных битюгов и кобыл.
Как только начались налеты, бомбежки, обстрелы, Абрамова заставили вывозить из Севастополя трупы. Абрамов ехал к дымящимся развалинам, когда немцы еще не отбомбились. Немцы сбросили на Севастополь больше бомб, чем на всю Францию. Но трупов на улице не было!
А знаете, что это значит, – не видеть трупов? Абрамов берег людей от вида смерти. Но нормальный человек, наверное, не может постоянно видеть смерть. Ее нельзя видеть, не запоминая. Два раза Абрамов среди мертвых находил живых. Оба красноармейца умерли у него на глазах, и он все равно их похоронил, только десятью минутами позже.
Но после этого он боялся хоронить. Все искал живых. Наверное, в то время у него было небольшое, не слишком бьющее в глаза, помутнение в сознании, Он жил так, как будто на его совести была чья-то смерть. В конце концов он стал бояться трупов.
Трусом он не был. Он сам просил отправить его на фронт.
Не просил, умолял об этом председателя горисполкома майора Ефремова. Но майор знал, что нигде, ни в каком бою, прояви Абрамов даже самое большое мужество, он не будет так нужен, как на этой своей работе. Трупы должен кто-то вывозить, а люди все были на счету. Ефремов сам перед рейсом наливал Абрамову кружку водки, сам ставил ему поллитра под сиденье в кабину. Шофер гнал машину, с полчаса ничего не слыша и ни о чем не думая. Точнее, заставляя себя не думать. А через полчаса машина бывала у кладбища…
…Абрамов не был ни убит, ни ранен. И все-таки Абрамов погиб. Руки, ноги у человека целы. Но черт его знает, каким прямым попаданием, что у него разбило душу, что ли? Словом, это тоже жертва войны, разве что не внесенная в списки…
Спился Абрамов. Безнадежно пьет до сих пор. Ефремов три раза добивался для Абрамова бесплатного лечения в больницах. Его лечили… Не вылечили…
Я с ним не один раз пытался говорить о Бутько. Ну, не легче же Бутько? Слушает. Смотрит. Не спорит. А в глазах такая грусть… Не по себе мне становится от этого его взгляда! Чувствуешь на себе этот взгляд и как будто читаешь его мысли:
«Да, ты выжил.
Сегодня ты живешь, а завтра можешь и не жить, хотя очень хочешь жить. Здесь многие хотели жить. Я-то знаю, как их было много. Впрочем, я очень хочу, чтобы ты жил. Надо же, чтобы когда-нибудь стало так, чтобы человек, жил столько, сколько ему проживется».
…Словом, я сказал Туровскому, что не вижу смысла нарушать очередность. Подошла очередь Абрамова, – надо дать отдельную квартиру Абрамову.
Войну Туровский пережил. Но иногда мне кажется, что моя Женька больше помнит войну, чем Туровский.
И еще: Абрамов – «не мой». Он с участка Левитина. Кому тут, как не Левитину, встать стеной за Абрамова? Нет, – молчит! То ли потому, что согласен с Туровским: не стоит давать квартиру тому, кто пьет. То ли потому, что согласен со мной: Абрамову надо дать. А всего вернее потому, что, как и Туровский, не понимает и ничего не хочет понимать в жизни, что не касается его слишком близко.
Туровский сказал:
– Ты, Серов, добрячком становишься. С тем, кто со мной на «ты», я тоже всегда на «ты».
В жизни иногда бывает, как в сказке Андерсена о человеке и отделившейся от него тени. Человек сказал своей тени: «А может быть, мы будем на „ты“?» Тень поморщилась, но согласилась: «Хорошо. Я тебе буду говорить – „ты“, а ты мне – „вы“. И так мы будем оба довольны».
– Ты ошибаешься, Игорь Андреевич, – возразил я.
Туровский вскинул голову, посмотрел на меня, пожевал губами. Как прораб я его вполне устраиваю. Но по-человечески мы не очень-то принимаем друг друга, чтобы быть на дружеском «ты». И Туровский перешел на «вы», очевидно, пожизненно.
Вот с Левитиным лет через десяток они будут на «ты». Полпути к этому они уже прошли. Туровский говорит ему безошибочное «ты», а Левитин ему безошибочное «вы». Лет через десять, когда у Левитина будет такая же солидность, как у Туровского, и когда Левитин по работе обскачет Туровского (а это будет обязательно!), они будут на «ты». Я не люблю Левитина. Но работает он здорово.
У меня и стажа, и опыта чуть ли не втрое больше, чем у него. Но мне бывает очень трудно оторваться от него, уйти чуть вперед. Иногда я вытягиваю на одном самолюбии: обидно же! Седые волосы в голове, а тут мальчишка наступает на пятки. У других наших прорабов самолюбие карманное: надо – вынули, показали, нет, – спрятали. Они давно уже встали смиренно Левитину в хвост.
Бутько говорил тогда, когда к нам на участок Осадчий приезжал: – Ну, Борис Петрович, с железобетоном ты сегодня выиграл – факт. Но Зуева в враги нажил. А вот Левитин сегодня и в выигрыше и с Зуевым по-прежнему друг. Зуев теперь – кровь из носа, а будет давать хороший железобетон. Иначе слетит вместе с Кирилловым. Мы одни будем от этого в выигрыше?
Это верно. Левитин всегда, в любых обстоятельствах всегда умеет быть в выигрышном положении.
Ну, люблю я Левитина, не люблю я Левитина – чепуха! Не жениться же мне на нем.
Но после того, как сняли Кириллова, железобетон пошел хороший. Это хорошо, что все мы от этого в выигрыше.
…А однокомнатную квартиру, судя по всему, все-таки отдадут Абрамову. Это – справедливо!..
КОСТЯ И ГУБАРЕВ
В ноябре на Приморском и на площади Ушакова зацвели розы и примулы. Они были не такие пышные, не так налиты красками, как летом. Но они цвели. Их можно было рассмотреть из окна троллейбуса.
Осень стояла теплая.
Иногда на работу мы ехали с Костей в одном троллейбусе.
С того самого дня после соревнований Костя почти не говорит со мной. Не могу сказать, что я очень страдаю от этого. Я ничего не собиралась и не собираюсь менять. Я живу сейчас и мне не верится, что все, что происходит, происходит со мной. Словно я – меченая счастьем.
Мне кажется, скоро я привыкну к тому, что Косте нет до меня дела, а мне – до него.
Кажется. Но пока я еще не привыкла.
Когда мы попадаем с ним в один троллейбус, мне каждый раз хочется, протолкнувшись в толпе, добраться до него и сказать:
«Это глупо не разговаривать со мной из-за того, что я встретила Виктора. Так не поступают».
Но я не говорю ему этого. И он поступает, как никто не поступает.
В остальном Костя – прежний. Вполне прежний. В бригаде он все старается «поставить на место» Губарева, бригадира. Но Губарев – не Виктор. Это Виктор мог засмеяться и «встать на место». Губарев шуток не понимает. Слов – тоже; во всяком случае не всегда.
Косте не нравилось, что Губарев, «как петух, наскакивает на всех и орет во все горло». И уж с чем совсем не мог смириться Костя – это с тем, что Губарев почти не работал. Один раз Костя ему так и сказал:
– Ты, Губарев, для всех передовой: для газеты, вон для, прораба, и для самого себя. А для меня – нет. Бригадир всего два часа в день имеет право работать на монтаже. Выходит, пять часов в день ты за прораба работаешь, а за тебя, передового, пять часов в день я ломом орудую.
Видели бы вы тогда Губарева! Губарев прямо-таки окаменел в безмолвной угрозе. Это был больной вопрос, который в бригаде никто из старых рабочих не поднимал. Все помалкивали: в общем бригада пока зарабатывала больше, чем другие. А дело было вот в чем.
В Севастополе Губарев прославился еще облицовщиком. Облицовка – это своего рода начальная ступень скульптурного мастерства. У Губарева было особенное чувство камня. Сопротивление материала его рука улавливала с чуткостью прибора. И каждый следующий удар бывал точно такой, какой нужен по сопротивлению. Из-под топора, выбирающего из глыбы блока кусок за куском, вырисовывался изящный кронштейн или плитка с фигурными линиями. В бригаду Губарев подбирал лишь подобных себе: не старательных, не послушных, нет – тех, у кого, как у него, было в руке «чувство камня».
В то время Костя при желании еще мог бы пройти под столом пешком.
Теперь в Севастополе уже нет облицовщиков. Севастополь счастливо избежал упреков в украшательстве.
Лишь раскрепленные кое-где шишки на карнизах домов да экседра с полукупольным завершением кинотеатра «Украина», обращенная к морю, нагоняет тень на лица архитекторов.
Когда перестали облицовывать здания, Губарев остался с прежней бригадой. Вдруг выяснилось, что у всех этих умельцев с «чувством камня» в руке – изрядная физическая сила. А сила до самого тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года была решающей для севастопольских каменщиков: строили из маленьких блоков-камней, выпиленных из инкерманского камня. Блок был маленький, с предельным весом, который позволяет поднимать мужчине техника безопасности: шестьдесят килограммов. И опять бригада Губарева долгие годы, за которые Костя давным-давно перестал под стол пешком ходить, оставалась первой.
Облицовщиком Губарев обрабатывал камня больше, чем любой другой в его бригаде. Наверное, он любил эти изящные кронштейны в своих жестких пальцах, любил плитки с фигурными линиями, любил сознавать, что есть в нем самом нечто такое, что одним скульпторам сродни. Когда же в кронштейнах отпала нужда, Губарев как бы обиделся, что ему всего-навсего надо поднимать и ровно класть в стену белые, одинаковые камни. А потом, со временем, встала под сомнение и необходимость недюжинной силы. Будь каким угодно сильным, а каменный блок в этаж высотой все равно не поднимешь. Есть башенный кран – так все сильные. А нет крана – так не все ли равно, чуть-чуть сильнее ты других или нет?
Вот в эту-то полосу кровной губаревской обиды на все и пришли мы с Костей в бригаду. Обиженный переменами, Губарев тешил самолюбие тем, что все меньше и меньше работал физически, все больше становился распорядителем, маленьким прорабом бригады. Прораба (не Виктора, Виктор – старший прораб) это устраивало, так как Губарев в результате брал на себя какие-то его, прорабские, обязанности. Но Костю никак не устраивало. А после того, как мой отец весь город всполошил, заставил и горком, и горисполком посмотреть, наконец, какой брак гонит завод железобетонных изделий, Костя стал совсем непримиримым.
– Если Кириллов тем браком, который выпускал на заводе, съедал один пятиэтажный дом, то второй пятиэтажный дом у нас съедают Губарев и такие, как Губарев, – подсчитывал Костя.
Эти «подсчеты» доходили до ушей Губарева.
Иногда Губарев так поглядывал на Костю, что, казалось, готов столкнуть его с рабочей площадки на третьем этаже.
– Есть, милаша, работа и работа, – издеваясь, говорил он Косте. – Ломом ворочать, милаша, одна работа. Мозгами ворочать – другая работа. Есть, милаша, трудность и трудность. Ломом ворочать – одна трудность. Мозгами ворочать – другая трудность.
И уходил, даже чуть пригнув плечи, как человек, который взваливает на себя куда большую тяжесть, чем любой другой в его бригаде.
В тот день Виктора на нашем доме не было. Участок у нас огромный: пять домов, школа, детский сад и магазин.
Когда я пришла на работу, Костя уже был у своего места. Сидел на бетонной перекладине, запрокинув голову, и свесив ноги. Сидеть было просторно: под ногами два не разделенных полом этажа.
Было еще несколько минут до начала работы.
– Пряжников! Поедешь со мной на второй участок за инструментами, – Губарев махнул Косте рукой в брезентовой рукавице.
Я видела снизу; как Костя, раздумывая, не поднимался. Определенно, подумал про себя: «Это Губареву стыдно уже самому инструменты таскать. Казачок нужен».
– Эх, Губарев, Губарев, родиться опоздал! – сказал Костя Губареву, все еще с перекладины. Потом слез, почти скатился по деревянной стремянке вниз.
– Это для чего родиться-то опоздал? Для войны – успел. Для пятилеток – успел (с утра настроение у Губарева было хорошее. Он готов был шутить).
– Не-е, – улыбнулся Костя. – Из тебя бы столбовой дворянин вышел.
– Сам ты – столб! – обозлился Губарев, выбрал слово, показавшееся ему самым обидным. – Ты у меня порассуждай, порассуждай! Вылетишь из бригады, сам выть будешь, – пригрозил он, сразу став деловым и озабоченным человеком, у которого каждая минута на вес золота.
– Что, и – не смей рассуждать? – невинно полюбопытствовал Костя. – Нет, Губарев, ты по крови – столбовой.
Они вдвоем прошли мимо нас с Аней. Брянцева, как всегда, закутывала голову и лицо своим синим платком до самых глаз. Она с редким упорством берегла лицо. У Губарева уже давно, года четыре назад, умерла жена. Губарев старше Ани лет на четырнадцать. Но все равно они вот-вот поженятся.
Инструменты Костя привез через полчаса. Один. Без Губарева. Губарев уехал в управление. Видно, задетый словами Кости, Губарев приказал «побыть до него в его шкуре» – быть за бригадира.
– Тебе? – спросил дядя Ваня Ребров, монтажник шестого разряда. Дядя Ваня всегда заменял бригадира.
– Мне, – подтвердил Костя. Я посмотрела на него: выглядел он невиннее овцы. Не врал.
– Ну, валяй! – все удивляясь, согласился Ребров.
Виктор был на другом объекте, наш прораб – на другом доме. Губарев – в управлении. И Костя один-одинешенек принимал у шоферов материалы, расписывался на всех заявках, решал, кому из нас что делать, и сам рядом с Ребровым стоял на монтаже.
К обеду Губарев еще не вернулся.
Обед нам привозили прямо на участок, в прорабскую. Мы сидели за столом с Аней Брянцевой.
– Жалко мне тебя, Женька, ей-богу! – вдруг пожалела Аня.
Я подняла голову от книги.
– Это почему? – удивилась я.
– Ешь и не видишь, что у тебя в тарелке плавает. А замуж выйдешь, обед готовить да мужу рубахи наглаживать, – не все ли равно будет, знаешь ты эту самую алгебру или не знаешь? Доказано: без алгебры это даже лучше получается.
Я засмеялась.
Анино лицо я вижу вот только в обед, в прорабской, да после работы. А так всегда вижу лишь синий платок да затерявшиеся в нем глаза. Когда ее спрашивают, чем она мажет лицо, Аня неизменно отвечает: «А вон известку развожу». Лицо у нее в самом деле матовое, с каким-то ровным-ровным светом. Не потому, конечно, что она его прячет. Просто оно у нее само по себе такое.
– А мне тебя жалко, – сказала я ей.
– Меня? – удивилась теперь Аня. – Это почему?
– Из-за Губарева. – Я видела, как Губарев разговаривал с нашим крановщиком, неженатым парнем, который всегда был рад перекинуться словечком-другим с Аней. – Когда я слушаю Губарева, я как-то перестаю понимать разницу между мужеством и… хамством. По-моему, у него одно переходит в другое.
– Дура, – рассмеялась Аня. – Так он ведь и хам для меня!.. Понимаешь, вот сказал Пётр, что буду я его. И ему на всех плевать. Крановщику чуть ноги не переломал. К окну моему ребята теперь даже подойти боятся. Я ему – «не люблю!» А он: «Ну и начхать. Полюбишь!»
– А тебе не кажется, что это тоже хамство, только по отношению к тебе? – спросила я.
– Я как-то над этим не задумывалась… – ответила Аня, посмеиваясь над моими опасениями. Она поднялась, взяла солонку с другого стола. – Видишь этот фартук? – спросила она. Она была в новом фартуке в клеточку. Хотя нет, это был не фартук, а мужская рубашка с рукавами, завязанными сзади узлом. – Это рубаха Губарева. Женимся – не рукава, руки ему на себе вот так узлом свяжу! – Аня затянула еще крепче узел.
Я представила себе Губарева. Не знаю, вот чего бы мне о нем ни рассказали, я бы во все поверила. Было в нем что-то такое… вероломное, что ли. Он ко всему, что ему нужно, напролом лезет. А если не нужно, бросит и уйдет. И оглянуться не захочет.
Аня улыбалась, гордая сознанием своей силы над Губаревым.
– Какой самоуверенный воробей, скажите, пожалуйста! – с сомнением покачала я головой.
– Все мы – самоуверенные воробьи, – возразила Аня. – Только это всегда видно тем, кто смотрит со стороны.
– Ну, знаешь! – разозлилась я. – Виктор – не Губарев. И уж за кого, за кого, а за меня опасаться не стоит!
– Слушайте, а Губарева-то все нет! Вот чудак! – Это громко сказал Ребров.
За их столом звенели, подпрыгивая, тарелки: «козлятники», едва доев, хлопали костяшками домино.
– Константин, он тебе как, не насовсем свою «шкуру» подарил?
Костя ел, улыбался и молчал.
– А что? – возразил Абрамов, поставив на стол белый камень. Абрамову должны дать отдельную квартиру. И он уже неделю не пьет, боится, чтобы ее не перерешили. – «Шкура» пока ему велика. Но год-другой, и как раз будет парень по бригадировой шкуре. По всему видно.
А Костя все ел, улыбался и молчал.
Было часа три. С белого декабрьского неба солнце стало спадать к морю. И море словно стало напитывать своей голубизной небо. А Губарева все не было…
…Он явился лишь к концу рабочего дня. И как смерч, закруженный злобой, его занесло вверх по винтовой лестнице. Даже Абрамов и Ребров шарахнулись от него. На верхней площадке Губарев, с продранными локтями на новой спецовке, с расцарапанным лицом, в ярости схватил за грудки Костю. Если раньше иногда мне казалось, что Губарев не прочь столкнуть Костю с третье-го этажа вниз, то сейчас он только потому не столкнул его, что у Кости хватило сил отогнуть вниз руки Губа-рева. Мы окружили их кольцом.
– Ну и силища у тебя, – с уважением проговорил Костя, смеясь, но настороженно следя за каждым движением Губарева. – Я ведь на двери кладовки такой замок повесил, когда запирал тебя… Думал, что только сам тебя открою. Врал ты, что не можешь на монтаже пять часов работать. Я и материалы принимал, и работу распределил, и наряды выписывал. И работал даже не пять, а пять с половиной часов. Так что ты давай не разыгрывай из себя маленького прораба. Начальства и без тебя хватит. Работай, как все работают. Снизойди, Губарев, а?!