Текст книги "Фаворит. Том 1. Его императрица"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Екатерина уже не одну ночь мерзла на улицах, сама себя презирая: императрица российская, она, как последняя мещанка, стерегла в подворотнях загулявшего муженька, и даже не мужа – любовника! Лейб-кучер перебрал в руках заледеневшие вожжи:
– Эх, матушка ты моя! Вожу я вот тебя по трактирам разным и думаю: до чего ж ты у нас на любовь невезучая. С первым своим не ладила, да и второго нашла не сахарного…
– Помолчи хоть ты, Никита, – ответила Екатерина.
Наконец из подъезда дома Неймана выкатилась на мороз пьяная ватага гвардейцев и актрис итальянской оперы. Екатерина сжалась внутри саней, боясь, как бы ее не признали за гулящую бабу из Калинкиной деревни. Орлов грузно плюхнулся в сани подле нее. Никита был кучер опытный – сразу нахлестнул лошадей.
– Катя, – начал тискать ее Орлов, – душа моя. Рада?
– Пусссти, варррвар… пахнет! Пфуй…
Вот и Зимний – приехали. Орлов занимал комнаты в первом этаже, над ними располагались покои императрицы, их соединяла винтовая лестничка. На пороге своих комнат женщина сбросила шубу, меховая шапка полетела прямо в циферблат «рокамболей».
– Уже два часа ночи! – разрыдалась она. – Ты нагулялся, пьяница, теперь будешь спать до обеда. А я в пять утра должна сидеть за делами… Что ж ты делаешь со мною, проклятый?
– А кто во всем виноват? – повысил голос Орлов. – Если бы пошла под венец со мною, все было бы у нас иначе…
Екатерина схватилась за голову:
– Только не устраивай мне сцен ревности! Даже лакеи давно спят. Дай и мне наконец поспать хотя бы эти последние три часа…
В пять утра (за окнами еще темнота) новый генерал-полицмейстер Чичерин заставал Екатерину с первой чашкой кофе в руках, возле ног ее грелась собачонка, следовал доклад о базарных ценах. Самое насущное – хлеб, дрова, мясо, треска. В случае повышения цен Екатерина сразу приказывала:
– А куда смотрит полиция? Если кто вздумает продавать хоть на копейку дороже, таких наживщиков штрафовать жестоко…
Полицейскими мерами она удерживала стабильность цен на столичных рынках. Затем явился генерал-прокурор Вяземский, и она спросила, как движется следствие по делу Салтычихи.
– А никак! Истину в открытии зверств своих Салтычиха загородила от правосудия тушами свиными, бочками с маслом коровьим, гусями да утицами жирными, позатыкала рты мешками с мукою, а иным судьям на Москве даже крыши железом покрыла.
– А ты на что, князь? Узнай, правда ли, будто Салтычиха груди женские отрезала, жарила на сковородках и ела их с любовником своим Тютчевым? Поторопись: мне казнь над этим извергом необходима для внедрения спокойствия в государстве…
Пришел и вице-канцлер Голицын, сообща рассуждали, как жестоко разрушено финансовое равновесие страны. Уже сама стоимость металла, вложенного в деньги, превышала ту ценность, которая на монетах была обозначена. От этого абсурда Россия терпела неслыханные убытки: стоило рублям попасть за рубеж, как их пускали в переплавку, и тогда полученный металл давал иностранцам прибыль более ощутимую, нежели наличие русской валюты. Екатерина сказала, что остался последний выход – деньги бумажные.
– Ассигнации? – перепугался Вяземский.
– Да. Где вот только бумаги взять?
Голицын напомнил, что в Красном Селе фабричку содержит англичанин Ричард Козенс, но бумагу он выпускает только писчую.
– Вот и хорошо, что фабрика подальше от столицы: проще тайну хранить. Передайте Козенсу, чтобы сразу начинал опыты.
– Ах, ваше величество! – вздохнул вице-канцлер. – Неужто вы полагаете, что найдется такой олух на Руси, который бы медь или серебро согласился на бумажки менять?
– Привыкнут, князь. Люди ко всему привыкают…
К полудню, когда она уже была измотана до предела, появлялся румяный и здоровый Гришка Орлов, сладко потягиваясь:
– Похмелиться мне, што ли?..
Екатерина пыталась увлечь фаворита своими заботами. Не так давно она издала манифест, призывая народ заселять пустующие черноземы за Волгою, где трава росла выше всадника, где скакали миллионные табуны диких лошадей и тарпанов. Но Россия встретила ее призыв гробовым молчанием: крепостное право удерживало людей за помещиком, за привычным тяглом. Не было людей, где взять их?
Екатерина сунула в руки фаворита книгу:
– Изучи трактат маркиза Мирабо об умножении народном!
Этим она привела Гришку в игривое настроение:
– Каким способом народ умножать, и без маркиза хорошо знаю. А ежели ты позабыла, так я тебе сейчас напомню…
Гибко извиваясь, словно змея, она ловко выкрутилась из его сильных объятий, треснула Орлова книгою по лбу:
– Читай, балбес! Хоть что-нибудь делай…
Томик Мирабо оказался заброшенным за канапе.
– Ломоносов писал об умножении народном лучше маркиза! Вот послушай, каким побытом можно степи заволжские заселить: «Мы в состоянии вместить в свое безопасное недро целые народы и довольствовать всякими потребами, кои единаго только посильнаго труда от человеков ожидают…» Подумай, Катя!
Но сам-то Ломоносов не пришелся ко двору.
* * *
Из разноцветных кусочков смальты он составил мозаичный портрет Григория Орлова, понимавшего то, чего порою не могла понять Екатерина. Да и сам-то фаворит императрицы напоминал ученому мозаику, собранную из частичек добра и зла.
Блажен родитель твой, таких нам дав сынов:
Не именем одним, но свойствами орлов!
Будем знать: в сложном времени и люди сложные…
Ученый болел. Он был одинок. Яркая звезда Ивана Шувалова закатилась: меценат уехал вояжировать вдали от родины, ибо с Екатериной не ладил. А жестокий век имел свои законы: ни поэту, ни ученому без мецената не прожить. Особенно тяжело, когда нет поддержки при дворе… В эту трудную для Ломоносова пору Григорий Орлов протянул ему руку, и ученый не отверг искреннего пожатья всемогущего фаворита.
Была уже весна 1764 года. Иван Цильх, шурин Ломоносова, открыл бутылки с английским портером и удалился на цыпочках. Орлов с Ломоносовым говорили о картинах из русской истории, которыми граф хотел украсить свои дворцовые антресоли. Фаворит был при шпаге, Ломоносов не расставался с палочкой. Его полные губы все чаще складывались теперь в усмешку – почти трагическую. Орлов разбирал на столе «продуктовые» карты отечества: экономика занимала ученого, на каждый продукт заводил он особую карту. Россия была хлебной, льняной, лапотной, рогожной, хомутовой, квасной, сермяжной, пеньковой, медовой, пряничной, вениковой, меховой и рыбной… Орлов встал и прошелся гоголем:
– Хорошо бы матушку к тебе залучить.
– Скушно ей у меня покажется.
– Веселить – моя забота, – засмеялся Орлов.
– Она не ты – ей пива не набулькаешь.
– Щами угости! Непривередлива – все ест…
Ломоносов расправил на груди халат, расшитый анютиными глазками, поскреб пальцами бледную грудь.
– На балкон бы, – сказал. – Покличь слуг.
Тело отекло, ноги опухали, ходил с трудом.
– А мы сами! – сказал Орлов и, легко оторвав кресло с Ломоносовым от пола, бережно вынес его на балкон.
Перед великим мудрецом России пробуждался весенний сад. Вздрагивая крупным телом, повторял он как бы в забытьи:
– Жаль… очень жаль… не все успел…
Прощаясь, он просил не забывать о Леонарде Эйлере:
– На русских хлебах вырос, а в Берлине сейчас, ежели слухам верить, ему живется несладко: король-то прусский – сквалыга!
Орлов отъехал ко двору – исполнять свои «функции».
Любитель чистых муз, защитник их трудов,
О! взором, бодростью и мужеством Орлов!
В крещенские морозы фаворит заливал бомбы водою, выбрасывал их на улицы и радовался, как ребенок, когда ночью они громко взрывались. Он перепортил шелковые обои в спальне Екатерины, пытаясь извлечь из них электрические искры. Наконец, громадный запас электричества он обнаружил в самой Екатерине – голубые искры сыпались из ее волос, когда она расчесывала их в темноте, а между простынями ее постели слышалось легкое потрескивание. Екатерина сделала его генерал-фельдцейхмейстером и теперь не ведала покоя, когда Орлов на полигонах испытывал орудия. Он закладывал в них столько пороха, что пушки разносило в куски, прислугу калечило и убивало, а с него – как с гуся вода.
– Неутомимый лентяй, – точно определила Екатерина.
Своей подруге Прасковье Брюс она признавалась, что по-женски глубоко несчастна и здоровая красота Орлова ее не тешит, ибо этой красотой пользуются слишком много других женщин.
– Он дарит мне бриллианты, а почему бы и не дарить, если некуда деньги тратить? Мне бы хоть кто травинку сорвал, но от души. Не любви даже прошу – внимания. Самого простого…
* * *
Она спросила Панина, как он относится к многоженству.
– Ваше величество, я только затем и остался холостяком, чтобы окружать себя множеством разных женщин.
– Спросила не смеха ради! Наши миссионеры крестят иноверцев в православие, которое единоженство приемлет. Мусульман же, я думаю, не надобно и крестить, ибо Аллах многоженство одобряет, и нам, русским, с того немалая прибыль в населении будет.
Разговор этот неспроста. Еще в пору наивной младости Екатерина писала: «Мы нуждаемся в населении. Заставьте, если возможно, кишмя кишить народ в наших пространных пустынях». XVIII век породил идею об умножении населения. Об этом сочиняли трактаты, дискутировали в салонах. Философы-энциклопедисты усматривали в людской многочисленности избыток довольства, основу развития торговли и финансов. Даже войны зачастую велись не столько ради обретения новых земель, сколько из-за людей, живших на захваченных землях… Екатерина мыслила в духе своего времени:
– Надо бы на черноземы наши безлюдные приманить несчастных из Европы, пусть едут и селятся за Волгою…
Но однажды, возвратясь от Ломоносова, Орлов застал Екатерину в угнетенном состоянии и спросил – что, опять Польша?
– Нет, Украина! Подумай, гетман Разумовский в Батурине вознамерился престол для себя наследственный ставить.
– Или захотелось ему Мазепою новым стать?
– А я ведь перед гетманом всегда вставала…
Это было сказано с душевным надрывом!
7. Покоя не будетСмоленский пехотный полк под шефством генерала Римского-Корсакова квартировал в Шлиссельбуржском форштадте, исправно неся при крепости службы караульные, и в этом полку служил неприметный подпоручик Василий Мирович – из шляхты украинской. По делам хлопотным он почасту бывал в Петербурге, желая, чтобы персоны знатные его своим вниманием не оставили… Сунулся он и в Аничков дворец, умолил явить его пред светлые очи гетмана графа Кириллы Разумовского, которому и жаловался:
– Когда матушку-государыню на престол возводили, я ведь тоже со всеми волновался, тоже «виваты» орал.
– Все орали, – отмахнулся гетман небрежно.
– Так другие-то за крик свой алмазами засверкали, а я как был гол, так и остался. Поверьте, гетман ясновельможный, что иной день даже табачку курнуть нельзя… Хоть бы именьишки на Украине вернули – те самые, что у деда моего поотнимали.
Разумовский спросил – уже с интересом:
– А ты, хлопец, не из тех ли Мировичей, которые с гетманом Мазепою переметнулись у Полтавы к королю шведскому Карлу?
Пришлось сознаться – тот самый:
– Все отняли у нас, одну фамилию оставили, и за фамилию страдаю тяжко. Но повинны ли внуки за грехи дедов своих?
Гетман рассудил за благо так отвечать:
– Вроде бы и неповинны, да ведь ехиднин сын всегда норою ехидны пахнет. Земляк ты мне – не кацап, верно. Как же помочь тебе? Пока молод – не теряйся. Другие-то, сам видишь, фортуну за чупрыну схватят и тащат… Ты тоже – старайся!
– Да как схватить-то ее за чупрыну?
– А… не знаю. Хватай! Пан или пропал…
Вскоре гетман отбыл на Украину, а Мирович составил «слезницу» на имя господ сенаторов, чтобы вернули дедовские поместья, а его самого почитали за древность рода. О преступлениях своего деда офицер сознательно умолчал… Но об этом был извещен Никита Иванович Панин, который и высказался в Сенате:
– Поощрять потомство изменническое не надобно. От сей фамилии уже много пакостей было. Двое Мировичей еще при Елизавете из сибирской ссылки тягу дали: один в Польшу подался, другой в Швецию, третий Мирович издавна в Бахчисарае торчит, где татар противу нас подначивает… Ну их всех к бесам! Впрочем, – рассудил Панин, – я не стану перечить, ежели меморию сего бедного офицера переслать на апробацию ея величества.
…А владения гетмана были почти королевские!
* * *
Батурин – столица гетмана. Городишко славный, он уютно раскинулся на берегу Сейма, воды которого чисты и благоприятны для здравия. Но плясать гопака на улицах воздерживайся. Уже бывало не раз: топнет дед ногою в веселье – земля под ним разверзнется – треск, шум, пылища! – и не стало плясуна на площади. Провалы в Батурине – дело привычное. Однажды в базарный день целая арба с арбузами под землю уехала. Почва под Батурином пронизана подземными коридорами, будто тут трудились громадные кроты. То выявится народу бочонок со старым золотом, то откроется застенок, где вперемешку со скелетами разбросаны звенья цепей и пытошные инструменты. Здесь когда-то доживал стареющий лев вольности – Богдан Хмельницкий, уже поседевший и обрюзглый, успокоясь в третьем браке с «Филиппихой», после того как повесил на браме вторую жену заодно с казначеем. Еще дает могучую тень старый дуб, под которым гетман Мазепа распевал злодейские арии перед красавицей Матреною Кочубей; царил тут и всесильный Алексашка Меншиков, на эти сладкие земли зарился и фельдмаршал Миних… Над белой кипенью вишневых садов Батурина веяли душистые ветры истории!
Гомонила Украина, ох как долго она гомонила… Гомонила Правобережная – польская, и там, меж резиденций шляхетских, в мареве грушевого цвета и полян медоносных, скакали, бряцая саблями, непокорные чубатые хлопцы – гайдамаки. Гомонила и Левобережная – русская, где исподволь копилось давнее недовольство старшиной хохлацкой, которая крепостила казаков, превращая их в «быдло» землепашное. Нет покоя на Украине – нет его и долго еще не будет!
Восемь неаполитанских лошадей, запряженных в карету, остановились возле батуринского дворца – столь дивного, какого иные короли не имели. Малиновый бархат выстелил дорогу от кареты до подъезда. Кирилла Разумовский обнял жену, расцеловал дочек, на шее отца повисли сыновья. Позванивая кривою турецкой саблей, его встретил в дверях запорожец.
– Вольготно ль на Гетманщине живется?
Казак поднес Разумовскому чарку с горилкой:
– «Вербунки» зачались в пикинерах, а вербованные гвалтят, что не москали. И поминают роки минувшие, когда жилось не так, а каждый казак – сам себе голова…
Вечером мужа навестила гетманша Екатерина Ивановна, из роду Нарышкиных (родственница покойной Елизаветы Петровны).
– Я давно заметила, как увивался ты, друг мой, возле подола этой мерзкой Екатерины, но прощала тебе, Кирилл. А теперь сведала я, что грехи твои дальше тянутся – еще с Елизаветы!
Разумовский отвлекся от изучения планов университета, который мечтал основать здесь, в резиденции своей.
– Откуда взялась клевета сия? – удивился гетман.
– В замке Несвижском у литовского гетмана Радзивилла твоя дочь проживает на хлебах панских и зовется везде дочкой «казацкого гетмана и Елизаветы» – разве не твоя блуда?
Разумовский беззаботно расхохотался:
– Какая чушь! Все мои дети – это твои дети.
Жена, не поверив, собралась к отъезду:
– И заберу с собою детей. Живи один…
Одним замахом сабли гетман уничтожил сервиз на столе:
– Дура! Оставь хоть одного – Андрия.
Оскорбленного отца навестил Андрей – подросток удивительной изящности, но с лицом узким и хищным. Что-то иезуитски-неприятное (но очень заманчивое) светилось в широко расставленных глазах любимого гетманского отпрыска.
– Как погода в Фонтенбло? – спросил отец.
– Жаль было уезжать. Столько винограду…
Андрей подкинул в руке булаву гетманскую.
– Не тяжела ль? – усмехнулся отец.
– Чересчур легка, папенька…
Сын сказал, между прочим, что несколько сотен мужиков из гетманских поместий на Дон и Яик бежали. Гетман в ответ лишь слабо шевельнул мизинцем с рубином в перстне:
– Батька в Батурине хорош, но матка-воля еще лучше!
В гетмане еще говорила крестьянская кровь. Он раскрыл шкатулку из пахучего заморского дерева, в которой свято хранил свирель пастушью и бедняцкий кобеняк.
– Вот, – показал их сыну, – не забывай, что твоя генеалогия произошла от сих атрибутов простонародных. В твои годы я о Фонтенбло и не слыхивал. А ты заодно с королем Франции диету виноградную соблюдаешь… Драть бы тебя – вожжами!
– Тебе и не следовало знать, – дерзко отвечал Андрей. – Но я ведь не пастух, а граф и сын гетмана. – Он снова потянулся к булаве. – Если в Европе плюгавые области, не больше Батурина нашего, своих курфюрстов имеют, то Украина сама по себе столь велика, что способна знатной державой стать, дабы от петербургских окриков по ночам не вздрагивать.
– Эге! – сказал гетман, смекая.
– Эге, – повторил сын. – Зачем мне помнить о свирели твоей, о кобеняке мужичьем? Другое вспоминается в темные ночи батуринские: гетману Богдану Хмельницкому наследовал сын его – Юрка!
…Екатерина получила две челобитные: из Глухова – от старшины казацкой, из Батурина – от гетмана казацкого; всюду речь была одинакова – булаву гетманскую сделать наследственной в роде графов Разумовских, – и Екатерина была возмущена:
– Скоро короноваться пожелают, а затем – прощай, Украина! Боже мой, – терзалась она, – и перед этим человеком я, как девчонка, всегда первой вставала…
Бумаги по делу о гетманстве она сложила в особый пакет, сверху которого начертала: ХРАНИТЬ В ТАЙНЕ. Первый удар нанесла не гетману, а его жене, появившейся с детьми в Петербурге.
– Сударыня моя, – сказала Екатерина с ненавистью, – в пути вы по сотне лошадей брали на станциях… даром! А в Яжелбицах дворня ваша насмерть ямщика прибила и озорничала в дороге, как хотела. Я лишаю вас права при дворе моем бывать…
Вяземского она встретила словами:
– Россия, едина и неделима! – И указала генерал-прокурору: любое поползновение к самостийности украинской в корне пресекать, – Богдан Хмельницкий иные примеры дружбы подавал – не такие, как Разумовский.
Она повелела гетману срочно вернуться в столицу.
* * *
Дела польские усложнялись, и можно было ожидать войны.
– Мне бы пять лет! Еще пять лет мира… о-о-о!
Рука Екатерины не поднималась ратифицировать договор с Пруссией. Политически – да, союз с Пруссией был для России выгоден, а морально – русский народ не мог одобрять союз с королем прусским… Но иного выхода императрица найти не могла! В апреле 1764 года Панин получил от нее записку: «Кончайте скорее союз с королем прусским, а не то, я думаю, дадим маху».
– Швеция рядом, со стороны турок небезопасно, а Крым-Гирей покупает пушки французские… Всё! – сказала Екатерина, отбрасывая перо. – Я свое дело сделала…
Панин доложил ей, что приставы при царе Иоанне, Власьев и Чекин, изнылись в Шлиссельбурге, отставки молят.
– Не велики баре… потерпят.
Примчавшись из Батурина, гетман кинулся к ней.
– Не пускать! Сначала пусть булаву сложит…
А через два дня после ратификации договора с Фридрихом, просматривая ворох челобитных, она задержала внимание на прошении подпоручика Василия Мировича, который плакался на нужду несчастную; он писал, что три его сестры «в девичестве на Москве странствуют и на себе всю бедность, как перед сим сносили, так и пононе носят…». Григорий Орлов валялся на канапе, забавляясь с попугаем, давал птице клевать свой палец.
– Гриша, ты Мировича знаешь ли?
– Не! – отвечал фаворит рассеянно. – Правда, тут недавно какой-то Мирович на куртаг во дворец ломился. Кричал, что он роду знатного и танцевать право имеет.
– А ты что?
– А я, матушка, как всегда. Развернулся – бац в соску! Танцевальщик сей сажен восемь по земле носом вальсировал…
Екатерина затачивала плоский богемский карандаш. Придворный арап в белой чалме распахнул двери, пропуская Панина.
– Ну? Опять сюрпризы?
– Дела польские – дела неотложные.
– Я так и думала. Нет мне покоя… – Перебрав на столе бумаги, протянула очередную просьбу княгини Дашковой. – Вот, почитайте, как с голоду умирает ваша племянница.
Панин прочел: «Воззрите, всемилостивейшая государыня, милосердным оком на рыдающую вдову с двумя сиротами, прострите щедрую руку свою и спасите несчастных от падения в бездну нищеты».
Никите Ивановичу стало за племянницу стыдно:
– Ничего не давайте… побирушке этой! У нее три тыщи мужиков, не считая баб, горбы себе наживают, она дом новый купила, а все деньги в ломбард складывает и копит.
– Паче того, – добавила Екатерина, – не так давно я ей двадцать четыре тыщи подарила… Дама совсем потеряла совесть! А несчастный Мирович сто рублей просит и не допросится…
Панин молча выкладывал на стол дела польские.