Текст книги "Фаворит. Том 1. Его императрица"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Тебя, святый, не осужу, и на кончике посижу…
Очнулся студент под столом (с расположением).
5. Укрощение страстейКонец этой трапезы был совсем неожиданным: парень не покинул монастыря до тех пор, пока не осилил язык древнегреческий. Гомер восхитил его: от человекоподобных богов исходило ощутимо-телесное тепло, а от богоподобных людей веяло олимпийской прохладой… Появилась вдруг страсть к сочинительству, и сам стыдился этого чувства, как юноша первой любви, но Дорофей приободрил его:
– Ликуй сердцем, сын мой! Всяка тварь должна хоть единожды распять себя на кресте пиитическом. Но не будь алчущим к успеху скорейшему. Эпикур вещал: «Смертный, скользи по жизни, но не напирай на нее». А у вас на Руси святой иное слышится всюду: «Навались, ребяты! Чичас стенку лбами проломим, а потом в кабак отправимся и станем великой пролом праздновать…»
Университет вдруг показался Потемкину скучнейшим школярством. Рубан предложил ему навестить Заиконоспасскую академию, при храме которой объявился на Москве новый оракул.
– Стар ли?
– Да не. Как мы с тобой.
– А кто таков?
– Петров Василий, нашего поля ягода: днями витийствует, а по ночам стихоблудию себя подвергает.
– Идем, брат. Послушаем Цицерона лыкового…
* * *
Петров был чуть постарше Потемкина, но бесстрашно выковывал перед толпой четкие силлогизмы, бросал в верующих кары небесные, пророчил, клокотал, бичуя пороки, и собор был наполнен рыданиями раскаявшихся… Рубан, втайне завидуя чужому успеху, шепнул:
– Петрова я знаю. Хочешь, чай позову с нами пить?…
Втроем отправились к знакомой просвирне, пили чай с маковками. Потемкин, чуть робея, спросил витию в ряске монашеской:
– Слыхал, ты и стихи складываешь?
– Могу, ежели нужда явится.
Петров схлебывал горячий чай с блюдца (платить за угощение он взялся за троих и потому ощущал себя владыкой).
– Оставим, – сказал он, – пылание для дураков. Дураки под лестницами живут, с голоду околевая, и все пылают. А я князю Юсупову к пирогу именинному поздравку в стихах быстренько изложил, так он мне через лакея червонец пожаловал.
– Неужели червонец? – помрачнел нищий Рубан.
– Не вру! Лакей-то в ливрее был золотой. А червонец на блюде лежал серебряном… Не вы ж меня, а я вас чаем пою!
Для Потемкина это было ново.
– Продажный ты, – сказал он проповеднику.
Петров был достаточно умен и не обиделся:
– Это вы, дворяне, вольны мадригалы при луне складывать и денег стыдитесь. А мне, который из-под скуфейки наружу выполз, мне о себе надо подумать. Даст бог, и на виршах этих еще дворянский герб обрету. В карете учну разъезжать…
Стали тут разночинцы, талантами похваляясь, читать взахлеб стихи свои, и Потемкин заскучал от изобилия Адонисов, Эвтерп, Психей и Киприд, а за стенкою просвирня парила гречневую кашу с требухами свиными – и аромат ее забавно перемешивался с античными Зефирами. Начали поэты приставать к дворянину, чтобы он тоже не стеснялся, почитал свои стихи…
Потемкин охотно прочел – без пафоса, обыденно:
О ужас! Бедствие! И страх!
Явилась дырка на штанах.
А мне исправные штаны
Для просвещения нужны.
Портной! Ты отложи иголку.
Ответь, какого хочешь толку,
Чтоб от наложенных заплат
Не стало мне больших утрат.
От дырки той, котора жжет,
Бегу я задом наперед.
И, поворачиваясь к аду,
Я сатане кажуся с заду…
– А где же тут паренье? – изумился Петров.
– И где слог высокий? – спросил Рубан. – Опять же, Гриша, ты зачинаешь стихи прямо с приступа, не имея нужды воспеть в прологе музу свою, и не воззываешь прежде сладостных молений к Аполлону, дабы облегчил он тебе совладание с лирою.
– А зачем мне лира? – взбеленился Потемкин. – Стихи надобно слагать по существу дела. Ведь когда у тебя, Васька, спина чешется, ты не зовешь Киприду, а сам об угол скребешься…
– Штиль-то мужицкий, – покривился Петров.
– Да, пиита из тебя не выйдет, – добавил Рубан.
Потемкин чаек дармовой дохлебал и обозлился:
– Мужики даже комаров в поэзии допущают. Иль не слыхали, как девки в хороводе поют: «Я с комариком плясала»? А ваших Купид да Горгон им и не надобно… Ишь Гомеры какие!
Они не рассорились. Но что-то хрустнуло в душе Потемкина, сломавшись раньше времени, и лишь Дорофей утешил его:
– Рано ты, Гриша, колесницу Пегасову завернул на ухабы проселков российских. Лучше, сын мой, послушай-ка, что Сумароков о таких, как ты, дельно сказывает:
Пиитов на Руси умножилось число,
И все примаются за это ремесло:
Не соловьи поют, кукушки не кукуют,
И врут, и враки те друг друга критикуют.
И только тот из них поменее наврал,
Кто менее иных бумаги измарал…
Потемкин отпустил свою неловкую музу на покаяние. Пройдет срок, и он оживит Кастальский родник возле ног женщины, которая станет его богиней, его соратником, его другом и… врагом. А сейчас она принадлежала другому: Екатерина переживала страстный роман с графом Станиславом Августом Понятовским, польско-саксонским министром при дворе Санкт-Петербурга.
* * *
Церковь сулила Петрову всяческие блага, уговаривая парня сразу постричься. Но он сбросил рясу и предстал уже в кафтане, на башмаках сверкали пряжки с дешевыми стразами.
– Пора и за дело браться, – сказал красавец.
Василий Петрович Петров доказал, что он человек мужественный и не страшится дразнить судьбу. Потемкин стал его уважать, но признался, что сам-то желает уйти в монахи.
– А на что другое я годен? – спрашивал уныло.
– Видишь как! – отвечал Петров. – Я, поповский сын, из келий в светлую жизнь спасаюсь, а ты, дворянин, сам же под монашеский клобук лезешь, будто там сладким медом намазано.
– Так ведь клобуки-то не гвоздями к башке приколачивают.
– Гвоздями, брат… поверь, что гвоздями! – Петров дерзко взирал в будущее. – Смотри сам, – доказывал он Потемкину. – Сумароков долго в пьянственном житии не протянет. Ломоносов, сказывают, болеет почасту. А кто после них останется в поэзии русской? Вот такие, как я да Васька Рубан, – нам и перья в руки… Воспарим! Прогремим! Пока не поздно, говорю тебе: вступай в компанию нашу, мы потеснимся, с нами ты в люди выйдешь…
Было лето, жаркое, душное. В доме Кисловских гостила мать-игуменья Сусанна, и Потемкин стыдился присутствия женщины, волком глядел в пол. Сусанна сказала госпоже Кисловской:
– Уж больно красиво волосы завили племяннику вашему.
– Да нет, – отвечала барыня, не поняв ее томления, – у Гриши волосики сами по себе вьются…
Ближе к вечеру она велела ему проводить Сусанну. Потемкин довез монахиню до Зарядья, где за высоченной стеной в куще старых деревьев затаилась старинная женская обитель.
– А я живу вон там. Видишь окошко мое?
Потемкин задрал голову:
– Ох, высоко живешь… свято!
В эту ночь не спалось. Лунища засвечивала круглая и желтая, будто глаз совиный. Машинально выбрался Потемкин на улицу, даже не заметил, как дошагал до монастыря. Келья матери Сусанны едва светилась изнутри, зыбко и дрожаще, – это теплились лампады перед ликами святых угодников. В соседнем дворе Гриша обобрал с веревки сырое бельишко, сложил его на заборе, а веревку унес с собою… Сначала взобрался на стену монастыря. Стоя на карнизе древней кладки, перепрыгнул на дерево, с него – на соседнее. Под ним качались упругие ветви, и наконец он достиг высокой березы, верхушка которой касалась уже конька крыши. Вот когда пригодилось ему детское умение лазать по деревьям! Примерясь, Гриша совершил прыжок – почти смертельный… Настил крыши глухо прогудел под его ногами. Потом парень долго лежал, привыкая к высоте. Обвязав веревку вокруг трубы, начал по ней спускаться.
Ноги коснулись подоконника кельи Сусанны.
Он тихо отворил окно и запрыгнул внутрь.
Женщина, прямо с постели, была жаркой, как печка.
– Пришел, – бормотала монахиня, – пришел-таки, бес окаянный. Господи, да простишь ли меня, грешницу великую?..
Потемкину было уже 17 лет. От этого времени осталась такая запись: «…надлежало б мне приносить молитвы Создателю, но ах, нет! слабость и лета доспевшие повели мысли не туда, куда Всевышний указывал, и зачал я по ночам мыслить искусно, каким побытом сыскивают люди себе любовниц горячих; и как только учал о сем предмете воображать, на смертный грех сей довольно-таки представилось мне много всяких способов…»
* * *
В это же самое лето граф Станислав Август Понятовский вытворял в Петербурге примерно то же самое, что проделывал в Москве недоросль дворянский. Но объект вожделений Понятовского был гораздо деликатнее, да и приемы посла отличались от потемкинских воистину дипломатическим лукавством… 6 июля 1757 года над Петергофом опустился теплый вечер, Понятовский поехал в Ораниенбаум, имея на запятках кареты лакея, посвященного в его интриги. В лесу их задержала кавалькада подвыпивших всадников. Посол узнал среди них и великого князя Петра Федоровича, крикнувшего из седла:
– Стой, бродяги! Кто тут разъезжает?
Понятовский пугливо забился в глубину возка, а лакей с запяток отвечал по-немецки, что везет портного. Всадники были пьяны, карету отпустили, не сообразив, что в ночном лесу портному кроить и шить нечего… Вот и Ораниенбаум. Понятовский постучал в окно купального павильона.
– Вашу руку, граф! Боже, как я заждалась.
Екатерина втянула дипломата внутрь павильона, где стояла громадная ванна…
Когда Понятовский – уже под утро – выпрыгнул из окна и пошагал к карете, из кустов выскочили трое верховых с палашами и заставили его бежать к беседке, в которой сидел великий князь.
– Попались, граф? – спросил Петр. – А ну, пошли…
Его повели к морю, и Понятовский уже представлял себе, как ему вяжут на шею камень. Но от берега свернули в Нижний сад, а там – в Монплезире – Петр без обиняков спросил:
– Вы решили принять ванну вместе с моей женой?
– Как вы могли подумать! – возмутился дипломат.
– Сознавайтесь, что вы делали с моею гадюкой?..
Об этом он мог бы догадаться и сам. Топнув ботфортом, Петр удалился в соседние комнаты Монплезира, оттуда послышался писклявый голос его фаворитки – графини Воронцовой. Вернувшись, великий князь сказал Понятовскому:
– До выяснения дела я подержу вас под арестом…
К дверям приставили караул. Над морем уже светало. Вдруг появился граф Александр Шувалов, инквизитор империи. («Точно для усиления ужаса, – писал Понятовский, – природа наградила его нервными подергиваниями, безобразившими его лицо, и без того некрасивое. При его появлении я сразу понял, что государыне Елизавете все уже известно».) Положение Шувалова было крайне щепетильным: поимкой польско-саксонского посла затрагивалась честь Екатерины. Чтобы выйти сухим из воды, Шувалов буркнул нечто такое, чего понять было невозможно. Понятовский склонился перед ним в поклоне:
– Для чести двора кроткой и мудрой Елизаветы (как и для моей чести) желательно покончить с этим без излишней огласки…
Шувалов, скорчив гримасу, шагнул к дверям:
– Эй, подать сюда карету посла варшавянского…
В Петров день Петергоф обычно праздновал память его основателя. Из Ораниенбаума со свитой приехали великий князь и Екатерина, которая мимоходом нашептала Понятовскому:
– Наша тайна уже пишется на всех заборах. Спасение в одном – будьте крайне любезны с фавориткой моего проклятого…
В круге менуэта посол намекнул Воронцовой:
– Одна вы можете сделать меня счастливым.
– Шарман, шарман! К ночи жду вас в Монплезире…
Она сама встретила поляка в дверях павильона, укрытая от комаров серебристым плащом голштинского офицера.
– Там курят трубки. Натабачатся, и начнем…
Разрушая нежное очарование ночи, из Монплезира вылетали густые клубы зловонного кнапстера. Наконец Лизка сказала, что можно войти. Петр встретил Понятовского с веселым видом:
– Зачем ты поступил как шут, а не сказал мне сразу, что моя жена твоя любовница? Поверь, я достаточно образован, чтобы не обращать внимания на такие пустяки… Сознайся ты мне в этом раньше, и мы давно были бы с тобой большими друзьями.
«Я, разумеется, согласился с ним во всем и стал превозносить глубину его полководческих талантов. Этим я привел его в такое расположение духа, что через четверть часа он говорит: „А ведь тут кого-то еще недостает!“ С этими словами Петр ринулся в спальню Екатерины, стащил ее с кровати и предъявил – полуобнаженную, в одних чулках („даже без туфлей, – писал Понятовский, – даже без юбки“). Разыгрывая доброго малого, Петр сказал:
– Забирай ее, граф! Мне такие злюки не нужны…
Общество расположилось возле крохотного фонтана, бившего посреди комнаты. Полураздетую женщину поместили между любовником и мужем, а вино ей подливала любовница мужа. «Вот капкан!» – поняла Екатерина, присматриваясь к угодническому поведению Понятовского, которого любила – да, любила! Но из дипломата он превратился в очень дурного рыцаря, а его игривые шуточки были ей до отвращения противны. Зачем ему эта комедия? И почему он так охотно играет в ней подленькую роль? Здоровое женское чутье подсказывало Екатерине, что в этом непристойном спектакле ее мешают с грязью. Муж – глупец, с него морали не взыщешь. Но Понятовский-то умен и должен бы понимать все неприличие этой позорной сцены.
Петр встал из-за стола вместе с Воронцовой:
– Ну, дети, больше мы вам мешать не станем.
– А вы не мешайте нам, – засмеялась фаворитка.
Наедине с Екатериной посол спросил ее весело:
– Каков анекдот! Ты довольна мною?
Сильнейший удар пощечины ослепил дипломата. Но Екатерина тут же повисла на шее Понятовского, пылко его целуя:
– Люблю… я все равно тебя люблю…
* * *
Неправда: она уже мечтала о другом мужчине, сильном и властном, но Понятовскому была благодарна – именно от него Екатерина переняла интерес к коронным делам Речи Посполитой. Вскоре при дворе стало известно, что Иван Иванович Шувалов пригласил в Петербург лучших учеников Московского университета: императрица Елизавета хотела познакомиться со студентами.
6. Придворный дебютХороший приятель завелся у Потемкина – московский мастеровой-выжига Матвей Жуляков; он из кафтанов вельможных да из мундиров генеральских выжигал мишуру золотую и канитель серебряную – с того дела верный кусок хлеба имел, даже на винопитие хватало. Григорий не раз помогал ему сжигать на раскаленных докрасна противнях одежды умерших владык мира сего. Щеткою сгребал он в ведро жалкие остатки былого величия, рассуждая при этом философически:
– Вот и все, Матяша! Открасовались люди, отмучились. И что за жизнь такая? На что человеку дадена? Не успеешь мундир сносить, как и подыхать пора, а мундирчик твой сожгут. Из «выжига» этого еще тарелку отольют… нате, мол, ешьте, живущие!
– Не скули, – отвечал оптимист-выжига. – Лучше становь чарочки на стол да зачерпни из бочки капустки…
Мелиссино вдруг вызвал Потемкина в канцелярию:
– Отчего, сударь, лекциями манкируете?
– И рад бы присутствовать, да некогда.
– Ну, ладно… Сбирайтесь в Петербург ехать: включил я вас в число примерных учеников университета.
Неизбежная война с Пруссией уже началась: русская армия, вытекая из лесов и болот литовской Жмуди, имела генеральную дирекцию – на Кенигсберг. Московский университет отправил на войну студентов-разночинцев – переводчиками, и они разъехались по штабам уже дворянами при офицерских шпагах!
Это была первая лепта университета стране…
* * *
Мелиссино привез в Петербург двух студентов и шестнадцать учеников гимназических, средь которых Митенька Боборыкин и Миша Загряжский состояли в свойстве с Потемкиным. Все разбрелись по сородичам, проживавшим в столице, а Григорий остановился в доме дяди Дениса Фонвизина (скорее по приятельству)… Яшка Булгаков вытащил приятелей на столичные улицы, где царил совсем иной дух, несхожий с московским. Гуляючи, дошли до Литейного двора, дымившего трубами, изнутри его доносился утробный грохот машин – здесь ковалось оружие для борьбы с Фридрихом II; от цехов пушечных вывернули к Марсову полю, осмотрели Летний сад, украшенный множеством истуканов; Венус-пречистая стыдливо закрывалась от молодежи ручкою. А под каждой богиней лежала дощечка, в которой писано – кто такая и ради каких пригожеств для обозрения выставлена, дабы невежество людское рассеялось… Потемкин при виде церквей (которые, в отличие от московских, были невзрачны) всюду желал к иконам приложиться, а если церковь была закрыта, он замки дверные усердно целовал. Булгаков с Фонвизиным, оба нравов эпикурейских, силком тащили приятеля прочь от «ханжества»:
– Да глазей лучше на грации. Гляди, какие ходят…
Фонтанку оживляли сады фруктовые, оранжереи и птичники, дачи вельможные. Играли домашние оркестры. За Фонтанкою уже темнел лес: там гуляли разбойники…
Наконец все были званы в дом куратора. Шуваловская усадьба смыкалась с Летним садом, длиннейшая галерея была заполнена драгоценной библиотекой и картинами – глаза разбегались…
Мелиссино представил куратору своих питомцев.
В глубине комнат сидел за шахматным столиком полный и рослый человек в распахнутом кафтане, возле него стояла трость. Двух студентов, достигших совершеннолетия, Троепольского и Семенова, Шувалов угостил бокалами прохладного вина, остальных довольствовал трезвым морсом. Прихлебывая морс, Потемкин посматривал на дяденьку, что сидел поодаль, и думал: отчего знакомо его лицо? Вспомнил: гравюрные портреты этого человека недавно продавались в книжной лавке университета… Это был Ломоносов!
Гостям подали ананасы.
– Государыня из своих теплиц потчует, – объяснил Шувалов, а Ломоносов, опираясь на трость, подошел к студентам.
Фонвизина он спросил: чему тот охотно учился?
– Латыни, – отвечал Денис, кланяясь.
Ломоносов красноречиво заговорил о том, что, пока в мировой науке латынь является языком всех ученых, ее следует старательно изучать, и не только латынь, но и другие языки, чтобы собрать весь нектар с цветов чужестранных. Потемкин привлек внимание академика дородною статью. Ломоносов встал рядом с парнем, примериваясь – плечом к плечу:
– Каков молодец! Небось в гвардию записан?
– Рейтаром в Конную, – отвечал Потемкин.
– А латынь любишь?
– Эллинский предпочитаю.
– Тоже хорошо, – одобрил его Ломоносов. – Народ греческий уже истомился под гнетом агарянским. Я верю, что Россия и наш великий народ в скором времени разрешат нужды эллинские. Вы робятки еще молоденьки – вот вам и нести грекам благо свободы!
Шувалов сам представил студентов на куртаге в Зимнем дворце. Потемкина поразило почти фарфоровое, круглое лицо императрицы с голубыми глазами, которые она кокетливо сожмуривала. Подзывая к себе молодых людей, Елизавета с каждым говорила недолго. Мелиссино, изогнувшись над ее креслом, что-то втолковывал на ушко императрице, и взгляд Елизаветы Петровны задержался на фигуре Потемкина.
– Ты из каких Потемкиных? – спросила она.
– Из смоленских, ваше величество.
– Чай, медами там все опиваются?
Потемкин был рад, что вопросы несложные.
– Медов у нас море разливанное, – объяснил без тени смущения. – Пьют больше липец, а когда и варенуху.
Царица со знанием дела расспрашивала его:
– А коли пьяные с меду, так чем похмеляются?
– Того не упомню, чтобы похмелялись. Первым делом пьяному с меду дают воды из колодца – и он опять трезв. Аки голубь.
Императрица опахнулась громадным веером:
– Коврижки ваши едала я… вкусные. Тоже на меду. Говорят, в Смоленске закусок много шляхетских. Больно хороши под водку гданскую. Да вот беда: доставка ко двору недешево обойдется. – Веером она указала на Мелиссино. – Иван Иваныч нашептал про тебя, что хотя в университете лекций теософических не читают, а тебя все к церкви клонит… Правда ли сие?
Руки Потемкина в поклоне коснулись паркета:
– В алтарях храмов московских прислуживал не раз, умею кадила раздувать на холоде, не раз свечи перед Евангелием вынашивал, даже деток малых помогал в купели крестить.
Елизавета улыбнулась (один глаз зажмурился):
– А соблазны гнетут ли тебя, родненький?
– Виноват… гнетут, ваше величество. Виноват!
– Чего ж винишься? Все мы люди, все грешники. Но, согрешив, не забывай покаяться. Боженька простит – по себе знаю…
Потемкину казалось, что она его запомнила.
Предстояло явиться при «малом» дворе – в Ораниенбауме.
* * *
Екатерине было сейчас не до студентов и тем более не до их учености. Понятовского недавно со скандалом отозвали в Варшаву, она снова была одинока, но зато опять беременна… Засупонившись в корсет, Екатерина окликнула камер-фрау Шаргородскую:
– Фу! С утра пораньше какой-то дрянью несет.
Шаргородская, принюхавшись, позвала камердинера:
– Васенька, чуешь ли – дым вроде?
– Паленым пахнет, – точно определил Шкурин.
Екатерина придирчиво оглядела себя в зеркале:
– Догадываюсь, откуда ароматы проистекают…
Первую комнату мужа она миновала, перешагивая через полки и батальоны его кукольной армии (всегда победоносной). Во второй застала и самого главнокомандующего за добрым и славным делом. На игрушечной виселице болталась удавленная мышь, которую он и подпаливал снизу над пламенем свечки.
– Чем же сия несчастная провинилась перед вами?
Вина мыши оказалась ужасна: забравшись в игрушечную крепость, которую охраняли двое караульных, сделанных из крахмала с воском, эта злодейская мышь одному часовому отожрала голову вместе со шляпой, а другого сволокла в крепостной ров, где отгрызла ему руку с мушкетом… Екатерина сделала мужу реверанс:
– Конечно, мой славный генералиссимус, разве можно простить столь кровавое злодеяние! Впрочем, оставьте коптить крысенка. К нам студенты московские сей день жалуют. Никто не ждет, чтобы мы занимали их высокой алгеброй, но, поверьте, хоть два-то слова приветливых все равно сказать надобно…
– Я готов, мадам, – согласился Петр, гася свечку.
Попав к «малому» двору, студенты ощутили какую-то неловкость и хотели уже откланяться, но Петр спросил:
– Господа, сознайтесь – кто из вас курит?
Лакей внес ящик глиняных трубок, его высочество распахнул перед студентами громадный кисет с едким кнапстером.
– Глубже! – командовал Петр. – Глубже втягивайте дым. Настоящие солдаты прусского короля курят вот так…
Он втянул в себя дымище, из трубки прямо в рот ему всосалось столько дряни, что долго не мог отдышаться.
– Плюйте! – кричал Петр. – Солдаты плюют только на пол…
Потемкин наблюдал за Екатериной: лицо ее озаряла улыбка, она беседовала с Яшкой Булгаковым, причем будущий дипломат держался перед нею просто, без натуги, оба они смеялись.
Григорий потом спросил у Булгакова:
– О чем ты с ней, Яша?
– Вот уж не ожидал – ей знаком лексикон Целлария…
Кто-то больно треснул Потемкина по загривку.
– Или оглох, тетеря? – прошипели сзади. – Тебя…
Он шагнул к великой княгине. Словно в тумане плавало ее узкое лицо. С трудом парень освоил речь Екатерины:
– Это о вас тетушка сказывала, будто вы в монахи себя готовите? Объясните же, сударь, что за нужда вам от света шумного и веселого в унынии затворяться?
Надо отвечать. Отвечать сразу. Но тут Потемкина бес попутал: вспомнилась мать Сусанна, шумно дышащая в духоте кельи, и, на Екатерину глядя, невольно думал: «Знать бы, а эта какова?..» С ответом непростительно запоздал. Великая княгиня сочла, что бедный студент глуп. Она величаво, как корабль под парусами, отплыла от него к другим студентам, которые в монахи не собирались…
Только потом, вернувшись из Ораниенбаума, Потемкин осознал, какой он простофиля… В бешенстве он кричал Фонвизину:
– Денис, будь другом – уничтожь меня!
– Или белены, братец, объелся?
Потемкин переживал: с императрицей Елизаветой, даже с Ломоносовым беседовал вполне свободно, а перед великой княгиней раскис, будто сыроежка под дождем.
– Двух слов не мог сказать ей… Бей меня!
Денис огрел приятеля кочергой вдоль спины:
– Ну, ежели ты дураком ей представился, то, будь уверен, всех умников позабудет, а тебя до смерти станет помнить. И не огорчайся напрасно, поехали в комедию смотреть «Генриха и Перниллу».
– Какой там Генрих? До Перниллы ли мне сейчас?
* * *
Елизавета не забыла Потемкина и произвела его в капралы. Это было время, когда русская армия в битве при Гросс-Егерсдорфе одержала первую победу над войсками прусского короля. Потемкин вернулся на Москву – мрачный, как сатана:
– Клобуком накроюсь, чтобы никто меня не видел…