Текст книги "Том 4. Повести"
Автор книги: Валентин Катаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)
Глава XVIII
Змовины
Тем же вечером Семен в походной форме, с Георгиевским крестом и бебутом на поясе, но, конечно, без погонов, в сопровождении старост, матери, Фроси и еще некоторых соседей, приглашенных в «бояре», вступил в дом Ткаченки.
– Ну что ж, Котко, здравствуй, – сказал бывший фельдфебель.
– Здравия желаю, Никанор Васильевич.
– Пришлось-таки нам с тобою еще раз побачиться.
– Так точно.
– Давно с батареи?
– Прошлого месяца пятнадцатого числа уволился по демобилизации.
– Очень приятно. Орудия и коней, звычайно, со всеми обозами так и покидали немцам?
– Кони и орудия остались на месте, только они уже теперь считаются Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
– Вот оно какое дело. Так, так. Значит, батарея целая. Кто же за командира?
– За командира наш вольноопределяющий Самсонов.
Ткаченко чрезвычайно высоко поднял брови и, сделав детски невинные глаза, обернулся к гостям.
– И вы подумайте только, – восхищенно пропел он тонким голосом, – вы подумайте только, господа, – чи, извиняйте, товарищи, – какая теперь в армии интересная служба пошла. Обыкновенный вольноопределяющийся целой батареей командует. Ну и ну! Довоевалися. Когда так, ты бы себе, Котко, мог под команду взять не меньше как артиллерийскую бригаду. Очень свободно. Что ж вы, дорогие сваты и гости, стоите на ногах? Седайте на стулья.
– Ваша хлеб-соль, наша шнапс, – сказал матрос, вытаскивая из-за пазухи новый штоф. – Итого один да один – два. Арифметика.
Тут как бы впервые соединились два хозяйства – жениха и невесты. И начался пир.
Пока голова и Ткаченко вяло сговаривались насчет приданого, пока матрос, еще не разыгравшись, осторожно прохаживался пальцами по басовым клапанам своей гармоники и бросал томные взгляды на Любку, пока обе матери, утирая новыми, еще не стиранными платками мокрые от слез носы, говорили друг другу в уголке ласковые слова, вспоминали молодость и считались родней, пока дивчата застенчиво пересмеивались, не решаясь запеть, – Семен сидел, задвинутый столом в угол, и старался не смотреть на Софью.
Она, как ей и полагалось по обычаю, одиноко стояла у порога. Маленькая слеза висела на ее слипшихся ресницах.
Но вот она одернула кофту, подошла к жениху, поклонилась ему и молча подала на тарелке платок.
– Правильно, – заметил голова.
Семен встал и в свою очередь молча поклонился Софье. Он взял с тарелки платок и заткнул за пояс рядом с бебутом.
Некоторое время жених и невеста не дыша стояли друг против друга. Наконец, она обхватила его за шею и прижалась губами к солдатской щеке, жесткой, как доска. Он неловко поцеловал ее в соленый глаз. Потом, обнявшись, они долго целовали друг другу руки.
Тем временем дивчата, собравшись с духом, запели страстными голосами:
Рано, раненько!
Ой, на гори новый двур,
А в том двуре змовины,
Там брат сестру змовляе,
Да змовляючи пытае:
– Кто тоби, сестра, мылейше?
– Мылий мини батенько.
– Се твоя, сестра, неправда,
Рано, раненько!
Каждое слово этой старинной песни нежно отдавалось в сердце Семена.
Он обнял Софью за талию. Как бы желая снять его руку, она схватила его за пальцы, осторожно крутила их и еще теснее прижимала к своему боку.
Они сидели рядом за столом, прямые, неподвижные, охваченные блаженным стыдом.
Малиновое солнце низко прокатилось по окнам и спряталось за далеким степным курганом с ветряком, точно вырезанным из черной бумаги.
– А ну, кавалер, давай теперь свою шаблю, – сказал голова, вытаскивая из ножен бебут Семена.
Услужливые руки дивчат тотчас прилепили к рукоятке принесенную матросом восковую свечу-тройчатку. По обычаю, ее следовало украсить васильками, калиною, колосьями. И хотя на дворе стоял месяц март, явились, как по волшебству, и васильки, и калина, и колосья – правда, сухие, но все же сохранившие свои сильные краски. Лето само вошло в хату.
Голова хозяйским глазом осмотрел дивчат.
– Требуется нам теперь добрая светилка.
На эту должность обыкновенно выбиралась девочка лет двенадцати – тринадцати и хорошенькая. Это было самое поэтическое лицо свадьбы – эмблема девичьей жизни.
– А ну, кто из вас подходящий?
Как только голова произнес это, Фрося вспыхнула до корней волос. Даже руки ее стали красные, как бурак. Сердце остановилось. Недаром же она целый день так хлопотала, старалась, била подметки и с плеч роняла платок.
Она уже давно тайно и страстно, мечтала хоть разок в жизни побывать на свадьбе светилкой.
Девочка изо всех сил прикусила губу. Ее рыжие брови поднялись. Глаза вытаращились. Зеленые и неподвижные, они с отчаянием смотрели на Ременюка, просясь в самую душу: «Возьмите мене, дядечка! Возьмите мене, дядечка!»
Голова посмотрел на девочку ужасным глазом и взял ее тремя пальцами за пунцовую щеку.
– Ты кто здесь такая?
– Евфросинья, – одними губами прошептала она. – Котковых. Семена сестра.
– Годишься. Шаблю в руках удержишь? Держи. Будешь светилкой.
И вдруг такой страх напал на Фросю, что она кинулась в угол, закрыла лицо руками и затопала чеботами.
– Ой, ни! Ой, ни! – тряся косой, запищала она. – Ой, дядечка, ни! Я стесняюся.
Но, впрочем, через минуту она уже, важная и от важности бледная, сидела рядом с головой, обеими руками держа перед собой кинжал с горящей свечой, украшенной колосьями, васильками и калиной.
Чистое пламя раскачивалось из стороны в сторону. Воск капал на подол нового Фросиного платья. Ясно и выпукло освещенное лицо девочки, казалось, качается из стороны в сторону, как бы волшебно написанное в воздухе водяными красками.
А дивчата продолжали петь:
Ой, рано, раненько!
За городом дуб да береза.
А в городе червонная рожа.
Там Сонечка да рожу щипае.
Пришла до ей матюнка:
«Покинь, доню, да рожу щипаты,
Хочу тебе за Семена отдаты».
«Я Семена сама полюбыла,
Куда пошла, перстень покотыла.
А где стала – другой положила…»
Глава XIX
Новый работник
Несколько раз гости вставали с мест, собираясь уходить по домам, но каждый раз Ткаченко, злобно покосившись на свечку, говорил:
– Ничего. Сидите. Еще свечке много гореть.
По обычаю, следовало сидеть до тех пор, пока не сгорит большая ее часть. Матрос же, не любивший уходить из гостей рано, где-то раздобыл и принес свечку весом фунта на полтора, чем обеспечил танцы и ужин по крайности до двух часов ночи.
Давно выпили один штоф и другой. Посылали уже за третьим, за четвертым. Успели станцевать раза по четыре польку-птичку, и просто польку, и польку-кокетку, и специальную солдатскую польку, вывезенную из Восточной Пруссии. Спели «И вихри в дебрях бушевали», и «Позарастали стежки-дорожки», и, конечно, «Шумел, горел лес Августовский», «Реве тай стогне Днипр широкий» и «Ой, на гори тай жнецы жнуть».
Потом голова и матрос станцевали новый, еще не успевший дойти до деревни, очень модный танец «Яблочко», слова которого вызвали восторг, так как запоминались с одного раза, прямо-таки сами собой. Откуда ни возьмись появился скрипач и запиликал на своей скрипке. А свечка догорела едва до половины. Часу во втором голова, выходивший из хаты подышать свежим воздухом, заметил во дворе фигуру какого-то человека.
– Стой! Ты кто такой есть? – закричал он громовым голосом, но тут же сообразил, что это новый работник Ткаченки. – Тю, черт, обознался. Ты что тут один во дворе стоишь, а в хату не заходишь? Это при Советской власти строго запрещается. У нас теперь, при Советской власти, все люди одинаковые – нема ни хозяев, ни работников. Идем выпить и закусить. Видал у меня на рукаве полотенце? Как я здесь староста, должен мне подчиняться.
С этими словами голова сгреб его под мышку и, как тот ни отказывался, втащил в хату.
– Гуляй с нами, – сказал матрос и подал ему полный стакан. – Пей, не журись. Наш верх!
Гости с любопытством рассматривали нового работника. Хоть он жил на селе давно, люди видели его редко. Он никуда почти не выходил со двора. Если же и выходил, то ни с кем не заговаривал, а на вопросы отвечал односложно и бестолково.
Теперь он стоял посреди хаты со стаканом в белой, как у больного, руке и вопросительно смотрел на своего хозяина. На нем были разношенные солдатские валенки и кожух, грубо сшитый из разных кусков овчины. Болезненное узкое лицо его заросло жидкими усами и бородой. Несколько месяцев не стриженные волосы лежали на сальном вороте кожуха, как у дьячка. И никак нельзя было понять, сколько ему лет: двадцать пять, девятнадцать или пятьдесят. Словом, у него был вид неграмотного и опустившегося солдата нестроевой команды, выписавшегося недавно из околотка. Но вместе с тем в самой глубине его темно-голубых, почти синих глаз светилось нечто до такой степени непонятное, что, глядя на него, каждый человек невольно загадывал себе: и в какой это губернии родятся такие люди?
Ткаченко с неудовольствием смотрел на своего работника. Видно, сильно не по душе пришлось бывшему фельдфебелю, что на змовинах его дочки присутствует его же собственный батрак. Однако он кивнул ему головой и сказал:
– Ничего. Надо выпить, раз люди просят.
– Будем здоровы, – сказал работник, непонятно усмехнулся и одним духом опрокинул в себя полный стакан.
Часа в два ночи свеча сгорела на три четверти.
– Эх, – сокрушенно вздохнул матрос, – не тую свечку принес! Совершенно не тую! Ну ничего. Буду сам змовляться – так на два пуда чистого воску расстараюсь. Верно, Любка?
Гости стали прощаться. Ткаченко их не задерживал. По селу пели петухи. Так окончились змовины.
Глава XX
Сон
И снится чудный сон Татьяне…
Пушкин
За змовинами полагались розгляды. Отец и мать невесты со всеми родственниками должны были отправиться в дом жениха посмотреть его житье-бытье. Здесь жених и невеста впервые вместе хозяйничали, принимая гостей. Эта часть сватовства являлась решительной. Жених и его хозяйство должны были предстать перед родителями невесты в наилучшем виде. От этого мог зависеть исход всего сватовства.
Как ни хотелось Семену поскорее сыграть свадьбу, как ни торопился он исполнить все формальности, все же пришлось ему на несколько дней отложить розгляды: надо было сделать новую крышу, съездить в Балту за подарками невесте и ее родичам.
Покончив с крышей, Семен заложил в подводу лошадей: свою клембовскую кобылу, успевшую к тому времени получить новое, очень интересное имя Машка, и клембовского же мерина Гусака, которого одолжил ему для такого случая Микола Ивасенко – Фроськин кавалер; попрощался с Софьей и поехал в город.
Он поехал, а Софья рано легла спать, и ей приснился сон.
Снилось ей, что она проснулась в своей хате, там же, где и легла спать, проснулась и смотрит, а вокруг никого нет – ни отца, ни матери, ни Семена. И это недаром. Это все что-то значит. Решила она тогда пойти в парадную горницу, туда, где на печке мед и мак, – может быть, там кто-нибудь есть. Но тут же вспомнила, что комната, где она проснулась, и есть эта самая парадная горница, а другой у них в хате и сроду не бывало. Те же на стене пучки сухих пахучих трав, те же букетики калины, васильков, жита. Но всю мебель повыносили. А на полу стоит восковая свеча и тихо горит. Наверное, только что зажгли – еще фитиль не почернел. Страх напал на Софью, и она поскорее вышла во двор. Может быть, во дворе кто-нибудь есть живой? Двор чисто подметен, даже еще видны свежие следы метелки, но вокруг – ни души. Может быть, хоть кони в конюшне есть? Но ни коней не видно, ни самой конюшни нигде нету. И стоит над пустым двором пыльный, скучный день, такой душный, как будто собирается пойти дождь. А посреди двора горит восковая свеча, и фитиль у нее уже почернел, и с одного боку капает воск. «Что ж это, на самом деле, такое делается?» – подумала Софья, ломая руки, и тотчас увидела работника. Он шел мимо нее, не глядя, но кивал ей головой. Софья сразу поняла, чего он хочет. Он звал ее пойти с ним в степь скорее, пока никого нема. Еще страшнее стало Софье. Стараясь, чтоб он не услышал, она выбежала босиком на улицу. Там было совершенно пусто. Не то что людей – ни одной курицы, ни одной собаки, ни воробья не было видно. И все село, из конца в конец, стояло, как на серой ладони, с церковью, погостом и сухими скирдами – пустое, до тошноты тихое. А работник уже подходил сзади, молча показывая в степь голубыми глазами.
– Чего ты за мной ходишь?
– А я за тобой не хожу, – ответил он по-турецки.
Вокруг стало еще серее и пустыннее. Софья поняла, что надо бежать до Семена, пока не поздно. Но едва она пробежала полдороги, как стало ясно, что уже поздно. Все было потеряно. Тогда она решила спрятаться в кузне. Тут дверь кузни растворилась, и навстречу ей вышел работник. Софья заметила, что посреди кузни на наковальне стоит свеча, сгоревшая уже наполовину. А работник показывает глазами в степь.
– Не ходи за мной, – заплакала Софья.
– А я за тобой не хожу.
И Софья увидела вдруг его черствую улыбку. Тут уже не страх – ужас охватил ее и потряс с головы до ног. Словно вихрь ударил ей в спину и немного приподнял от земли. Она изо всех сил побежала по воздуху, мелко-мелко семеня ногами и отталкиваясь иногда от подвернувшегося снизу холмика или камня. Так она, не помня себя, влетела в пустынную комнату с саблями на стене. Она со звоном захлопнула за собой дверь из разноцветных стекол, прижала ее плечом, два раза повернула ключ и тут же поняла, что попалась. Посреди комнаты пылала почти до конца истраченная свеча. Работник стоял в сером углу, сам серый, плохо видимый. Он торопливо снимал – нога об ногу – валенки.
– Пожалей меня! – закричала Софья, но не услышала своего голоса.
Он молчал. Теперь она поняла, что это не человек, а нечистая сила. Надо было сейчас же, не медля ни минуты, перекреститься. Но она вся оцепенела и стояла как каменная. Вдруг правая рука ее стала прозрачной, невесомой, как бы сделанной из света. Сама собой она поднялась и перекрестилась. И в тот же миг Софья увидела, что стоит в пустой церкви перед запертыми и задернутыми царскими вратами. А вокруг нее страшными, ангельскими голосами воет невидимый хор, поет панихиду. Все выше, все сильнее поднимаются голоса. А свечка уже совсем догорела. Один только язык пламени сам собой качается на каменных плитах. И вдруг царские врата с силой распахнулись. Из алтаря воровато выглянул работник. Увидев, что в церкви, кроме них двоих, больше никого нет, он сбежал по ступенькам и, уже не таясь и не притворяясь, потянул ее к себе. Совсем близко она увидела ненавистные глаза. С неожиданной, последней яростью она схватила работника обеими руками за ременную завязку на горле и порвала ее. Кожух распахнулся. Обнажилась шея. И на ней Софья увидела что-то: не то крест, не то ладанку.
– Ага, открылся! – закричала Софья злорадно.
А он вдруг стал бледный, красивый, печальный и стал бессильно никнуть, таять на глазах, расплываться, как ладан, пока совсем не пропал. И сон кончился.
Глава XXI
В Балте на базаре
Через несколько дней воротился Семен и привез новость: немцы наступают на Украину.
Слухи об этом давно ходили в народе. Но толком никто ничего не знал. Теперь же из газеты многое стало известно достоверно. Центральная рада, на которую в конце января восставшие рабочие и крестьяне так нажали со всех сторон, что ее духа не осталось на Украине, в начале февраля очутилась в Житомире. Отсюда она обратилась к Германии с официальной просьбой о вооруженной помощи против большевиков, и германские войска вторглись в пределы Советской Украины.
Газетку, где это было напечатано, Семен позычил в Балте, на базаре, у одного солдата-барахольщика, суетливо продававшего отличную, почти новую палатку, четыре английские ручные гранаты и живую свинью, которая билась в мешке и кричала так страшно, как будто в нее воткнули нож.
Котко тут же прочитал сообщение и попросил газетку себе, чтобы повезти на село. Солдату ужасно жалко было отдавать зазря газетную бумагу. Он долго и мучительно морщил толстую переносицу, передвигал фуражку со лба на затылок и с уха на ухо, несколько раз вытирал рукавом мелкие росинки пота, выступившего на скулах, тронутых оспенными тяпками, но в конце концов согласился.
– Забирай! – закричал он на весь базар охрипшим голосом и так отчаянно ударил рукой по воздуху, точно отдавал с себя последнюю рубаху. – Пущай люди узнают, как буржуи продают их направо и налево немцам. Пущай узнают!..
Семен бережно сложил газетку и спрятал ее в шапку, за подкладку.
Тут же, на базаре, узнал он и многое другое. Было доподлинно известно, что по договору, подписанному бывшей Киевской радой, Украина должна была отпустить Германии до конца апреля тридцать миллионов пудов хлеба, а также разрешить свободный вывоз руды. Об этих условиях, правда, соглашались вести переговоры и большевики, но немцы предпочли заключить союз с изгнанной радой. А это значило, что немцы рассчитывали не только выкачать украинский хлеб, но главным образом задушить на Украине Советскую власть, признанную всем трудовым народом, вернуть старый режим.
– От це тоби и рада, – говорили, крутя головой, сельчане, приехавшие на базар по своим делам. – Она рада, только народ не радый, – и спешили назад до дому сообщить людям новости.
Очевидцы рассказывали, что севернее Волочпска идет наступление широким фронтом в направлении на восток и отчасти на юго-восток: Луцк, Ровно, Сарны, Коростень, Киев.
Одна мещанка, приехавшая на румынский фронт разыскивать пропавшего мужа и вместо этого в суматохе попавшая в Балту на базар, божилась, что собственными глазами видела немецкие эшелоны в Шепетовке и Казатине. Она даже показывала людям пропуск, написанный на пишущей машинке, по-видимому по-немецки, за печатью с чудацким немецким орлом и подписанный немецким комендантом.
– Впереди всех, – говорила она, проворно затыкая под платок растрепавшиеся волосы несгибающимся пальцем с серебряным кольцом, – впереди всех идут гайдамаки в смушковых шапках с красным верхом и желто-блакитными бантами на грудях, за теми гайдамаками идут какие только завгодно офицера – тут тебе и русские с погонами и кокардами, тут тебе и польские – с чисто белым орлом на фуражке с розовым околышком, и мадьярские, и украинские, и галичанские. Ну злые все беспощадно! За теми офицерами идут военные-пленные галичане и украинцы. А уже за теми военными-пленными начинаются самые германцы. И чего только у ихних у эшелонах нема! Один полк – кавалерийский, один полк – королевский, один полк – чисто весь на велосипедах, один полк такой, что все германцы сидят в броневиках – ни одного человека на плацформе не видно… – Мещанка вдруг сморщила нос, по носу побежали слезы, заголосила: – Пропала наша Россия! Ратуйте, люди! Ратуйте! – и повалилась грудью на чей-то воз, заставленный мешками и кукурузой.
«Эге», – подумал Семен и, не теряя времени, поворотил лошадей назад.
Тревога охватила его. Не жалея кнута, он лупил лошадей, в особенности бывшую клембовскую Машку, как бы вымещая на ее боках всю свою злобу.
– Вот халява! – кряхтел он и, не надеясь больше на самый кнут, стучал, став на колени, по Машкиному хребту кнутовищем. – А еще помещицкая лошадь называется. Доси бежать, как полагается, не научилась. Ничего, я тебя научу!
Но едва Семен очутился в степи, как тревога мало-помалу улеглась. Все вокруг было так обычно, так спокойно.
Он ехал остаток дня и всю ночь по пустынной дороге, окруженный мартовской чернотой земли и с детства знакомыми звездами, по которым бежал широкий степной ветер. Перед рассветом ему стало холодно. Он лег в сено, натянул на голову по-солдатски кожух, угрелся и заснул в повозке, как в люльке. Когда же он, сырой от росы, проснулся, то увидел, что восходит солнце и он подъезжает к своему селу.
Телесным золотом светился крест на церкви. В неподвижном ставке отражался еще темный берег, несколько синих хат и журавель, уже ярко-розовый на самом конце. А вокруг раскинулись поля: огненно-зеленые полосы озимой и черные, как древесный уголь, клинья, приготовленные под яр. На горизонте, против самого солнца, двигался на высоких колесах длинный ящик. Приложив к глазам ладонь, Семен всмотрелся и узнал новенькую двенадцатирядную сеялку из экономии Клембовского. На ней сидел и правил лошадьми Фроськин жених Микола Ивасенко. Всюду виднелись фигуры людей, вышедших сеять. И надо всем этим невидимо бился в засиявшем небе ранний жаворонок.
«Пора и мне уже выходить сеять», – подумал Семен. Вчерашняя тревога показалась ему просто глупостью. Все же, распрягши лошадей и покушав, он пошел в сельский Совет и показал Ременюку газетку. Голова прочитал ее несколько раз молча. В полдень, когда люди воротились с поля, он созвал сход. Коротко, но не торопясь, он рассказал, что произошло, и, рассказав, вдруг закричал во весь голос:
– Товарищи селяне! Слухайте все и понимайте. Сюда до нас идет немец, а вин шутковать не любит. Он хотит взять в кабалу рабочих, забрать землю у крестьян, отнять волю у народа. Он хотит выкачать хлеба тридцать миллионов пудов и всевозможное продовольствие в Германию, хотит задушить Украину и Россию. Таковые цели германских и австрийских помещиков и капиталистов. Теперь не время разговаривать много. Надо робыть. Товарищи селяне, мы должны теперь показать на деле, что мы не продажные шкуры, а будем до конца бороться с нашествием иноплеменников, – как и наши предки боролись, например сказать, со шведами, которые тоже один раз, слава богу, заскочили до нас на Украину и не знали, как потом оттуда вытягнуть ноги. То же самое французский контрреволюционер Наполеон Бонапарт, нарвавшийся мордой об стол. Что это значит? Это значит – не давать им продовольствия, заморить их, к черту, голодом, жечь скирды хлеба, но не давать его германцам! Все, как один человек, встаньте на защиту революции и свободы!