Текст книги "Хачатур Абовян"
Автор книги: Вагаршак Тер-Ваганян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
«Раны Армении»
Мы уже видели, какая судьба постигла «Книгу для чтения». Абовян не пал духом. Он продолжал искать новью формы осуществления своей мечты. Долго он наблюдал и размышлял, долго искал путей.
«Думал, думал и однажды сказал я сам себе: дай-ка сложу и отложу в сторону все свои знания: грамматику, риторику, логику, стану одним из ашугов, что бы там ни случилось. Ничего моего не убавится, ведь и я как-нибудь умру и некому будет благословить память мою.
В одну из маслениц, когда распустил учеников, начал я рыться во всем том, что слышал и видел с детства. Наконец вспомнил моего удалого Агаси; с ним вместе сто юношей армянских подняли головы и хотели, чтобы и их я не забыл. Были и другие – богатые и знатные, из них некоторые и поныне живы. Агаси был беден и умер, да будет благословенна его светлая могила. Подумал – не буду лицеприятен – и избрал его. Сердце было переполнено. Видел, что мало кто говорит на армянском языке, читает армянские книги. А единственное, что сберегает нацию – язык и вера, горе если мы их потеряем.
Армянский язык убегал от меня подобно Крезу, но три десятилетия молчавшие уста раскрыл Агаси. Не успел написать страницу, как вошел друг моего детства доктор Агафон Смбатян. Хотел я спрятать лист – не удалось. Он мне был послан богом. Принудил читать – что было скрывать от друга? Сердце дрожало при чтении. Думал – вот-вот повертит головою, сведет брови подобно другим, и хоть в душе, а засмеется над моей глупостью. Но я был дурным, что не знал благородства его души. Окончил чтение. Острая сабля нависла над головой, Но как только он сказал: если так продолжать, получится прелестная вещь, – хотел броситься к нему и поцеловать уста, произнесшие такие речи. Его святой дружбе обязан я, что немой язык мой развязался. Как только он ушел – меня охватил жар. Было десять часов вечера. В голову не приходила мысль; едва муха пролетит – порывался убить, до того был возбужден. Армения, подобно ангелу, стояла предо мной и окрыляла меня. Родители, отчий дом, в детстве виденное и слышанное воскресли, и ничто кроме не приходило на ум. Какие ни были у меня глухие, затерявшиеся мысли, – все проявились.
Только тогда увидел, что грабар и иностранные языки закупорили мне мысль. Все, что до этого говорил или писал – было краденое или чужое, поэтому бывало напишешь страницу и сон одолевает, либо рука устает. До пяти часов утра не глядел ни на еду, ни на чай, моею едою была трубка, творчество – насущный хлеб. Не обращал более взимания на уговоры, недовольство и обиды домашних. Тридцать листов исписал, когда природа взяла свое и глаза мои сомкнулись. Всю ночь казалось – сижу и пишу. Как был бы я счастлив, если бы эти мысли зародились в голове днем».
Титульный лист первого издания «Ран Армении»
Таково было состояние Абовяна, когда он приступил к писанию «Ран Армении» зимой 1841 года. Достаточно прочесть первую главу романа, чтобы поверить Абовяну. Приведенный выше рассказ – не стилизация, а воспроизведение того состояния подлинного творческого экстаза, в «котором написан этот эпопейный исторический роман.
Свое произведение Абовян назвал «Раны Армении– скорбь патриота – исторический роман». Но мы сегодня вряд ли согласились бы безоговорочно признавать эту вдохновенную программу демократов сороковых годов за исторический роман. В нем историческим было лишь происшествие, которое Абовян без малейшего колебания вправил в общий социально-бытовой и идейный контекст своего времени.
«Раны Армении» строго говоря и не роман, это великолепная поэма, в которой циклопические глыбы натуры изящно оправлены романтической скорбью, лирическое томление – героическим действием, гневное обличение – патетическими молитвами во славу национальной идеи.
Вот почему произведение Абовяна сегодня кажется чересчур тяжелым.
Роман обрамлен поэмой.
Роман открывается величественным описанием масленицы, точным, неторопливым, многоэпитетным пейзажно-бытовым повествованием. Масленица. В этот день традиционное состязание молодежи в удальстве. Агаси с величайшим нетерпением, с нескрываемым вольнодумством ждет окончания затянувшейся церковной службы, критикует обрядовые нелепости церковных служб. «Ну вот, не литургия, а целая ослиная свадьба» – начинает он свой ядовитый анти-церковный монолог.
«Мужицкий сын» Агаси был добрый товарищ, примерный сын, защитник слабых, помощник бедных и обездоленных, «Его стройный стан, его жгучие глаза, его писаные брови, его бесподобной красоты образ, его приятные речи, ласковый голос, широкие плечи, высокий лоб и златокудрый чуб вызывали изумление». Агаси – силен, ловок, прост с равными, умеет держать себя с достоинством перед привилегированными.
Абовян знакомит нас со своим героем на фоне циклопического общенародного празднования масленицы, в контексте подробного, любовно и нарочито-гиперболического описания природы, дружественно-иронического описания обычаев, нравов и привычек, уснащая свой рассказ густым потоком фольклорных заимствований.
Праздник в полном разгаре. Агаси показывает чудеса джигитовки. Безмятежное и буйное веселье поглотило все внимание молодежи.
Вдруг отряд персидского сардара (губернатора Эривани) нападает на село, хватает молодую красивую Тагуи. Плач и стоны матери. Униженная беспомощность крестьян. Обморок девушки. Похитители уже готовы взвалить на коня и увести полумертвую девушку.
Издали Агаси видит все, стремглав настигает он похитителей, убивает некоторых из них и гонит оставшихся вон. Ужас охватывает село. Молодые друзья Агаси насильно спасают его в горах Амбарана и Лори. Сардар сажает в подземелье стариков и родственников скрывшихся. Наступление русских вызывает волну погромов. Начатые в Эривани погромы быстро распространились по всей стране. Описание их, поведение и рассуждения представителей высшего духовенства накануне погромов, – самые мрачные страницы романа.
Тем временем Агаси пробирается со своими товарищами – к русским и вливается в ряды партизан.
Геройски сражаясь в авангарде русских войск, Агаси вступает в Эривань и спешит в крепость освободить отца. Из засады персы убивают героя в объятиях старика. Надгробным словом и смертью отца кончается роман.
Таково в самых общих чертах содержание романа. К этой главной сюжетной линии нужно прибавить перебивающий исторические и публицистические отступления и глубоко лирический мотив любви Агаси к своей невесте Назлу, оставшейся в селе, развиваемый Абовяном преимущественно средствами традиционных армянских песен. Среди любовных баяти, в которых и Назлу и Агаси изливают тоску друг по друге, много страсти и подлинного вдохновения, письма, которыми они обмениваются – изумительные памятники народного эпистолярного искусства.
Роман свой Абовян написал на наречии, распространенном по Араратской долине. Избрал он его сознательно основой будущего языка новой литературы, справедливо считая, что наибольшее число армян говорят на нем, что и по фонетическим особенностям и по богатству корней, по легкости словообразования это наречие наиболее пригодно стать основой общенационального языка. До Абовяна были попытки писать на разговорном языке: все армянские песни Саята Новы писаны на наречии тифлисских армян. Но как ни распространены были песни Саята Новы – язык его не стал языком литературы. В этом был повинен (если можно в данном случае говорить о вине) и поэт, не смогший поднять на должную высоту всю сумму демократических вопросов, и избранное им наречие, давно потерявшее все преимущества армянского языка и не приобретшее никаких достоинств грузинского и персидского. Мелкая буржуазия страны не могла мириться со столь отчужденным наречием мещан и купеческой буржуазии Тифлиса и не помирилась. И теперь язык песен Саята Новы воспринимается как экзотика, – не ему было преодолеть грабар.
Иное – араратское наречие. Уже следующее за Абовяном поколение превосходно справилось с задачей очистки языка от провинциализмов, звукоподражательных слов, варваризмов и неблагозвучных ляпсусов, которыми так богато всякое наречие. Если для этого Назаряну приходилось прибегать к компромиссу с грабаром, то Налбандян уже не чувствовал необходимости в заимствованиях, он уже овладел внутренней пружиной образования языка. Неслыханно богатый, с истинно-азиатской пышностью использованный Абовяном в «Ранах Армении» язык араратских крестьян естественно, без давления, без шума, без большого сопротивления стал исходным источником нового армянского языка.
«Раны Армении». Этапы буржуазного сознания
Если правильна данная выше характеристика раннего демократического сознания, – а она несомненно правильна, – тогда в лице Абовяна мы имеем одного из самых примечательных ранних демократов.
Чтобы убедиться в этом, достаточно внимательно перечитать его произведения и самое значительное из них «Раны Армении», которое до сих пор еще не может дождаться беспристрастной критики.
«Национал-демократический роман, – твердят одни, – евангелие воинственного национализма, от начала до конца построенное на проповеди человеконенавистничества, поэтому мы его отвергаем».
«Это – первое изображение армянского зулума, основоположение армянского национализма, Агаси – первый армянский гайдук, родоначальник бесчисленных героев национального освобождения, фабрикацией которых позже занимались все романисты от Раффи до Агароняна. Абовян за три четверти столетия оправдал добровольческое движение и всю тактику дашнаков во время империалистической войны, поэтому мы его принимаем» – таково мнение других выступающих решительными противниками первых.
Однако, читателю нетрудно заметить, что тут нет двух точек зрения, что и приемлющие, и отвергающие Абовяна, исходят из одной и той же оценки романа. Представители обеих точек зрения считают «Раны Армении» наиболее ярким памятником национал-каннибализма, отражением идеологии агрессивной армянской буржуазии, недвусмысленно обнаружившей свое сочувствие прямой экспансии русского империализма на юге. Обе точки зрения исходят из той посылки, что армянская буржуазия, даже ранее, чем она сложилась, руководила и направляла общественную мысль в рабство к феодализму, что она начала борьбу за владычество русского самодержавия еще до того как появилась на свет как вполне определившийся класс.
Я думаю, что такая схема могла выкристаллизоваться лишь при абсолютном пренебрежении к фактам действительной истории.
Эта ошибка обусловлена совершенно необъяснимым стремлением некоторых историков расширить понятие «армянская буржуазия» до включения в него всех капиталистов-армян, где бы они ни находились, кого бы они ни эксплуатировали. Став на эту позицию, исследователь не может отказаться от соблазнительного искушения все процессы страны рассматривать под углом зрения интересов колониальной буржуазии, а все идейные явления пригонять к эволюции колониальных общин.
Эти ошибки искажают все перспективы.
Колониальная буржуазия, даже чувствующая себя принадлежащей к армянской нации, не была еще армянской буржуазией, а была частью российского купечества, английской буржуазии, турецких и персидских ростовщиков, и т. д., т. д. Она стала фактором национальным только после того, как у нее появились свои интересы внутри страны, и когда в самой стране появилась буржуазия, в союзе с которой и в меру союза с которой колониальная буржуазия могла быть с известной натяжкой названа армянской буржуазией.
Роль колониальной буржуазии огромна, конечно, но эта роль ограничивается на первых порах тем, что она выделяла из своих рядов и вытягивала из разных сословий как самой страны, так и разбросанных повсюду общин, некоторое количество людей, и подготовляла из них слой разночинной интеллигенции. К середине XIX века интеллигенция эта заняла в стране и на периферии ее все решающие культурные позиции. А колониальная буржуазия в немалой степени направляла идейные интересы этой интеллигенции.
Однако для основной массы мещанской интеллигенции определителем идеалов была почвенная буржуазия. Программу свою эта интеллигенция конструировала из потребностей буржуазного развития страны, а так как последнее было невероятно убого, то и идейная программа интеллигенции носила печать нищеты и убожества. Колониальная буржуазия жила одной социально-экономической жизнью с буржуазией великодержавной, ее интересы и воззрения находили себе выражение в рядах имперского буржуазного либерализма. Достаточно сравнить идеологов и представителей интересов колониальной буржуазии с идеологами местной армянской буржуазии.
Процесс формирования буржуазного сознания – диалектический процесс, он протекал с огромными внутренними противоречиями. В хаосе, из которого рождаются классы капиталистического общества, мы с большим трудом можем установить те зигзаги, которые намечают в самых общих чертах контуры грядущей классовой дифференциации.
Основные линии раздела, глубочайшие межи лежат между старым и новым обществом в целом. Понятия, выработанные, кристаллизовавшиеся в процессе поздней эволюции, последовавшего развития, могут быть применены к ранней поре весьма и весьма условно. Такой вывод неизбежно вытекает из признания эволюции демократического буржуазного сознания.
Нельзя утверждать, будто старые французские просветители или идеологи Великой французской революции были националисты в том смысле, как мы понимаем это выражение, хотя на самом деле они были пламенные патриоты и имели высоко развитое национальное сознание. Нельзя этого делать даже несмотря на то, что их патриотизм имел нередко очень ядовитые проявления.
Было бы нелепо сегодня объявить Пестеля идейным дедушкой Пуришкевича только на том основании, что он высказывал по еврейскому вопросу чудовищные вещи. Подобный вывод бессмыслен именно потому, что Пестель вовсе не углублялся в решение еврейского вопроса и его мнение по этому частному вопросу было неуравновешенностью мелкобуржуазного патриотизма. Вспомните, как Руссо гениально сказал: «Всякий патриот суров по отношению к иностранцам, они ничто в его глазах» – национальная идея в самые революционные периоды своей молодости носила в себе семена ксенофобии и каннибализма. Но она – национальная идея – играла известную, строго ограниченную положительную роль, когда, в общем контексте прочих демократических идей выступала поборником точки зрения народа против феодальных привилегий, точки зрения целого против дробного.
Национальное сознание стало националистическим сознанием не тогда, когда оно стало суровым и несправедливым к иностранцам – оно всегда было таким, – а тогда, когда оно откололось от прочих демократических идей и стало знаменем антидемократических новых властителей, иначе говоря тогда, когда экономическое развитие, классовая дифференциация привели к тому, что в недрах третьего сословия появилось пролетарское движение, взявшее на себя осуществление демократических задач совместными силами – рабочих всех национальностей.
Не следует меня понимать в том смысле, будто я схематизирую исторический путь одной из классических буржуазных стран и механически переношу общую схему на все народы, в какое бы время они ни вступили в период буржуазной революции. Нет! Когда в основных западных странах этот процесс закончился и период освободительных национальных войн завершился, всякая следовавшая нация оказывалась сразу перед фактом – быстрого превращения национального сознания в националистический обскурантизм.
Но до революции 1848 года все процессы шли чрезвычайно усложнение и дифференциация тянулась мучительно долго.
Так было в России, когда после декабристов десятилетия передовая русская общественная мысль мучительно – медленно искала путей дифференциации, принимала чудовищные формы идеалистической абстракции, буйные формы взрыва гегельянской диалектики, метафизические формы утопического социализма, чтобы на самом пороге 1848 года нащупать форму фейербахианского материализма, а тем самым приблизиться с наивозможной смелостью к пролетарскому демократизму.
Великорусская национальная идея при этом все далее отходит вправо, пока не кристаллизуется в мистически-юродивую философию Хомякова, историческая миссия которой состояла в том, что она взрыхляла почву для Каткова.
В армянской действительности этот процесс повторился, но протекая в уродливой форме, на примитивной стадии, ни разу не поднимаясь до уровня подлинно передовой теории, больших и сложных вопросов классовой борьбы. Десятилетие продолжалось это мучительное развертывание демократической идеи от Абовяна до Налбандяна. В этом, разумеется, лично никто не повинен и менее всего Абовян. Так мизерна была тогдашняя социальная действительность. Она снижала все вопросы до уровня элементарной, почти первобытной проблемы существования: и в экономике, и в политике, и в идеологии.
«Раны Армении» отражают это долгое время боровшееся за свое внедрение первобытное, первоначальное, упрощеннейшее демократическое сознание.
«Раны Армении». Идейный состав романа
Анализ идейного состава «Ран Армении» ясно покажет нам, что сердцевину романа составляют не национал-каннибалистические персофобские страницы, не идеи национальной исключительности, не национал-мессианизм. Элементы всего этого в романе имеются, но вовсе не они составляют лицо романа.
В сердце романа горит ярким пламенем другая идея – идея необходимости просвещением завоевать для Армении место в ряду культурных наций.
Это та самая просветительская идея, которая воодушевляла ранних демократов всех наций и за которую мы не имеем никакого основания упрекать Абовяна.
Я приведу из его предисловия к роману цитату, в которой автор рассказывает о своем желании помочь народу, о том, что он не знал, как это сделать, ибо не было книг, а имеющиеся «наши книги все на грабаре», а «наш новый язык не в чести». Все писали темным, непонятным языком невнятные вещи, никто не думал о народе, сам Абовян из желания щеголять знаниями писал на этом же мертвом языке стихи и прозу. Писал и мучился сознанием, что некому будет читать и понимать его. Принялся обучать детей – встала та же проблема языка.
«Сердце разрывалось, – рассказывает он, – какую армянскую книгу ни вручал им, не понимали. На русском, немецком и французском языках все, что ни читали, нравилось им, приходилось им по их невинной душе. Иногда хотел рвать на себе волосы, когда видел, что они чужие языки любят больше нашего. Но это было совершенно естественно: в тех книгах они читали вещи, которые могли людей увлечь, ибо увлекательные вещи, кому не будут любы? Кто не захочет знать, что такое любовь, дружба, патриотизм, родители, дети, смерть, борьба? Но если что-либо такое на нашем языке найдете – выколите мне глаза. Чем же можно внушить детям любовь к языку? Продай мужику изумруд, вещь очень хорошая, но если у него нет средств, он не обменяет кусочек пшеничного хлеба на этот драгоценный камень. Это не все. В Европе в иных книгах я читал рассуждения о том, что должно быть армянский народ не имеет чувств, если даже после того, как над его головой пронеслись такие события, не вырастил ни одного человека, который написал бы какое-нибудь произведение с чувством (сердечно) – все, что есть, о боге, о церкви, о святых [11]11
Чрезвычайно любопытно отметить, что эту господствующую в Европе точку зрения на армянскую литературу развивал и академик Броссе, который писал в своем реферате: «армянская литература – сплошь библейская, монашеская и богомольная – не заключает в себе ни одного романа, ни одной строчки, могущей возбудить воображение. Обильные богословские сочинения трактуют о метафизических догматах, или вернее об обрядах, которые представляют для нас меньше интереса, чем обряды магометанские или буддийские и важны разве только для духовенства и тех немногих светских, для которых привычны эти темы».
[Закрыть]. А ведь дети под подушками держали книги язычников: Гомера, Горация, Виргилия, Софокла – ибо все о мирском. Можно было бы утверждать, что эти европейцы безумцы, что, оставив дела божьи, гонятся за такими пустяками, но это было бы глупо… Я хорошо знал, что наш народ не был таким, как его изображали они, но что делать?… Думал все, размышлял – ведь решительных людей среди нас были тысячи и теперь они есть, умных слов наши старики знают тысячи, гостеприимство, любовь, дружба, доблесть, видных лиц – всего у нас есть вдоволь, задушевными думами полна мысль крестьян. Басни, поговорки, острые слова – всякий даже самый невежественный расскажет тысячами. Что же сделать, чтобы наше сердце узнали другие народы, чтобы нас тоже хвалили, полюбили наш язык?»
Абовян недоумевал и в этом недоумении скрыт ключ к разрешению вопроса.
«Думал я сесть и по мере сил воспевать наш народ, рассказать про геройства наших знаменитых людей, а с другой стороны думал: для кого писать, если народ не поймет моего языка? Что на грабаре, что на русском, немецком, французском языках – десяток едва наберется понимающих, но для сотен тысяч – что мои сочинения – что ветряная мельница. Ведь если народ на том языке не говорит, тот язык не понимает, изрекай золотые слова, кому они нужны?».
Так размышлял Абовян, критерием своих исканий принимая интересы сотен тысяч. Он любил свой народ, любил фанатически, самоотверженно, страстно, но любил именно свой народ, все свои действия приноравливая к интересам основной его массы. Найти пути к просвещению своего народа, поднять его до уровня, на котором стояли русские, немцы, французы, включить его в направление, которое приняла культура этих народов, – вот цель всей деятельности Абовяна.
Конечно, армяне – народ отсталый. Абовян это знал, но он думал, что виной тому – чужой гнет и сребролюбие, отчуждение от народа национальной интеллигенции. «Не вина народа, что он сбился с пути и друг друга забыли, – подобных нам ученых надо бы привязать за ноги к дереву и морить голодом по месяцам. Кому много дано, с того многое и спросится: что ответят в судный день подобные мне, разбирающие черное от белого, если ни о чем более не думают, кроме как хорошо есть и пить, сесть на ретивого коня и, позвякивая пестрыми рублями, прогуливаться, коротать время на кутежах. Питье кахетинского вина, торжественные, горделивые прогулки на дрожках и в карете, шелковые и парчовые наряды, прислуживание челяди, нега теплых одеял и мягких перин, украшения драгоценными камнями – все это если нас не сведет в ад, то в рай отнюдь не приведет. Это и дети знают, скажешь, но что из этого? Дело не в знании, дело в осуществлении.
Я о себе говорю, пусть другие не обижаются. Пока я не беру денег, ни книг не даю, ни учеников не обучаю. Лезгины и тюркские муллы не так поступают, они без денег обучают детей своей нации и все же бог не оставляет их без пропитания. Неужели только нас он с голоду уморит? Во дворе каждой мечети, даже в селах и деревнях имеются большие школы, где обучаются одному-двум языкам, а во дворах наших церквей даже аист не свивает себе гнезда, как же народу не остыть?».
Национальная интеллигенция и варварская, некультурная, антикультурная церковь одинаково повинны в том, что народ оказался на таком жутком расстоянии от передовых народов – утверждает Абовян.
Навязчивая идея Абовяна – показать и доказать, что неправы те, кто недооценивает способности армянского народа, что достаточно дать ему знание, чтобы его ум заблестел вновь всеми цветами радуги, чтобы он занял почетное место среди культурных народов.
«Дороже жизни мне армянский народ, обучайте только его детей, просвещайте только его светлую душу, – я говорю о просвещении, а вовсе не о картежной игре, не о французской болтовне, заучивании наизусть и пустословии, вовсе не о пении шараканов и молитв, не об обучении правилам объядений, которые нас и довели до настоящего положения, – просвещайте и тогда увидите, не воспрянет ли он к жизни? Пока не придет весна, дерево не зацветет, пока не наступило лето, плоды не поспеют, ты хочешь в морозную зимнюю пору вдыхать аромат роз в своем цветнике, срывать спелые плоды в твоем саду, – бывало ли это, мыслимо ли это? Даже крепкие кости, подмятые под себя, замирают, теряют чувствительность, когда два дня подряд лежишь, образуются пролежни, ноги от хождения устают, а ведь тысячелетие эта ноша на нас, эти оковы на наших ногах. Что ж удивительного, что падаешь на голову, когда пробуешь бежать?
Разве можно кормить голодавшего неделями – мясом? Разве можно подставить огню замороженные части тела? Угорелую голову куда вынесешь: на снег или в огонь? Бедный народ до сих пор мучали, тысячелетняя рана в душе и не зажила. Так много горьких слез глотал народ, что не осталось жизни в глазах, вкуса во рту, а ты хочешь, чтобы все это в один миг изжилось, как это возможно? Это тем менее возможно, что почетные люди нации тысячи тратят на украшение церквей и избегают строить школы, помогать друг другу». «Вода из русла сама собой не вытечет, нет. Найди дорогу, очисти канавку, камни и мусор отметай и тогда увидим, не пойдет ли вода сама собой».
Конечно, пойдет! Но пламенный просветитель был и великой наивности утопист. Ни один «именитый» не возьмет на себя эту заботу – открыть воде чистый и удобный путь к цели, наоборот, если продолжать образ, – он заинтересован в том, чтобы она шла по привычному пути, приводила в движение все его предприятия, везла все его тяжести, очищала всю его грязь и услаждала его взор. И это будет до тех пор, пока вода не прорвет плотину, не сметет весь мусор со своего пути, не откроет сама себе широкую перспективу свободного течения.
Абовян был метафизик и утопист, ранний демократ, который не дорос до этого революционного решения альтернативы, он превосходно видел, что без просвещения народ не может и не выйдет в один ряд с европейской культурой, а не замечал того, что проблема просвещения народа есть выражение проблемы народного освобождения из-под ига феодальной тюрьмы и капиталистического рабства.
Теперь это нам ясно.
Однако и то, что Абовян поставил проблему преодоления тьмы – проблему народного просвещения, такая великая заслуга, которая ставит его выше своей эпохи. Пока просвещение не станет достоянием сотен тысяч, пока каждый мужик – не будет в состоянии приобщаться к мирской науке и культуре, к просвещению, до тех пор бессмысленно упрекать армян в отсталости, в отсутствии чувств, талантов, способностей. Таково первое утверждение романа, такова полемическая истина, которую Абовян бросает со страниц своего романа всем врагам армянских трудовых масс.
Народ армянский упрекали не только в отсталости, но и в трусости. Абовян полемизирует с авторами этой клеветы страстно, болезненно, решительно.
Герой его романа не какой-нибудь именитый, прославленный, обвешанный орденами генерал, а безвестный «бедный сын народа Агаси». Абовян хочет, чтобы его читатель согласился с ним, что среди армянского народа тысячи таких героев, что это народ мужественных борцов, что сыновья этого народа свободолюбивы, что они поборники чести, защитники слабых и враги насильников. Они благородны и как все подлинно сильные – добры и чувствительны. Это вторая полемическая идея, прокламированная в романе. Мы вовсе не трусы, мы только угнетены, достаточно нам сбросить со своих плеч бремя угнетения, чтобы в каждом молодом армянском мужике проснулся герой – уверяет Абовян.
И страстные тирады его романа не что иное как защита этого тезиса,
Конечно, тезис недостаточный. В нем не хватает самого главного – политического вывода. Если верно утверждение Абовяна, тогда каждый истинный сын народа должен прежде всего сделать целью своей жизни подготовку борьбы против всякого угнетения, за освобождение трудящихся из-под ига всякого самовластия, всякой кабалы. А значит и кабалы русского деспотизма.
Абовян этого вывода не делает. Более того, он предпочитает русский деспотизм – персидскому, выражая таким образом непосредственные социальные интересы крестьянской и городской мелкой буржуазии и купечества. Такое сокращение перспективы, такой ограниченный эмпиризм политических идеалов не должен скрыть от нас взрывчатую природу самого тезиса. В руках другого демократа, имевшего более широкий исторический горизонт, этот тезис облекся в плоть и кровь, превратился в отчетливое понимание того, что героизм трудящихся масс Армении, их культурность и сознательность измеряются не тем, сколько каждый из них уложил одним ударом врагов, а тем, насколько быстро он идейно и организационно соединяет свои усилия с усилиями всех передовых сил страны для свержения самодержавия и совместного свободного устроения своей судьбы. Этот человек был Налбандян. В этом смысле «Раны Армении» даже в самых скользких пунктах все же содержали глубоко демократические возможности.
Я не считаю нужным очень пространно доказывать демократическое значение языковой реформы, ибо это, по-видимому, даже для меднолобых национал-демократических публицистов очевидно. Хотел бы только указать и подчеркнуть особенно отрадную нам близость решения проблемы языка у Абовяна.
В 1843 году он писал путешественнику Гакстгаузену:
«Мне неизвестен ни один из новейших языков, который так различествует от древнего, коренного его языка, как ново-армянский от старо-армянского. Гораздо ближе польский к старо-славянскому, итальянский – к латинскому. Изучающие у нас старо-армянский язык должны бороться с большими трудностями, нежели европейцы при изучении своих классических языков. С десяти лет я занимался этим языком с большим усердием и ревностью, грамматику его и многие книги выучил я почти наизусть, много писал, – а между тем не в состоянии на нем бегло говорить. Ни один язык не был для меня так труден (Абовян хорошо говорит на шести языках – Гакстгаузен), преимущественно потому, что все понятия, расстановка слов и даже отдельные слова не соответствуют, образу мыслей и толкованию новейших времен».
Зачем писать на этом древне-армянском языке, который народу непонятен, «десяток, не больше, поймут, а для сотен тысяч, что мои сочинения – что ветряная мельница».
Точка зрения, что литература должна рассчитывать на сотни тысяч, это – наша точка зрения, только нам удалось сделать культуру и литературу достоянием сотен тысяч.
Но чтобы сотни тысяч понимали, они должны прежде всего принимать живое участие в творчестве языка и литературы. Абовян стоял на той единственно правильной и приемлемой для нас точке зрения, что законодателем языка должен быть сам народ. Литература должна пользоваться языком масс, даже несмотря на то, что он бывает обычно с огромной примесью соседних языков. Надо переварить чужеродные примеси, отвечал он своим врагам, радетелям чистоты языка. Литературный язык освободится от чужеродных примесей по мере того, как литература на понятном родном языке проникнет в народную толщу.
В этом рассуждении утопист-просветитель причудливо передвинул вопрос, открыв какие-то щели для будущих аристократов языковой культуры. Только мы окончательно заделали и этот просвет, начисто решив проблему демократизации языка.
Конечно, распространение просвещения способствует освоению языком чужеродных элементов, но дальнейшее развитие новых производственных отношений все теснее связывает разные народы, все более взаимно скрещивает языки. Рынок, как хорошая мельница, перемалывает массу понятий и создает ворох интернациональных слов, развитие науки и техники рождает новые слова, одинаково звучащие на всех языках, человеческая история чревата революциями, в корне меняющими строй языков – следовательно, будущее вовсе не за «чистой» речью. Никогда народный разговорный язык не будет похож на так называемый язык идеологов. Как быть в таком случае? Какой критерий избрать для языка литературы?