Текст книги "Хачатур Абовян"
Автор книги: Вагаршак Тер-Ваганян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Литературные влияния
Говоря о литературных влияниях, я, разумеется, не обманываю себя и достаточно учитываю состояние имеющихся по этому вопросу материалов. Высказать сколько-нибудь исчерпывающее суждение о влияниях, из которых сложились и окрепли литературные вкусы и воззрения Абовяна, в настоящее время немыслимо, так как подлинное научное изучение Абовяна еще не начиналось и оно начнется не ранее, чем будет предпринята публикация его рукописей, дневников, писем. А пока можно лишь попытаться выделить те основные влияния, которые нашли прямое отражение в его творчестве.
Литературная манера Абовяна близка к той, которая завоевала себе всеобщее признание в конце XVIII века в Англии, Франции и Германии, а в России была господствующей формой до Пушкина. Абовян попытал на себе сильнейшее влияние сентиментализма и романтизма. Под преимущественным влиянием этих литературных стилей находился не один Абовян. Нараставшее национально-революционное движение передовых народов искало в них средства выражения своих эмоций. Итальянская, польская и литература балканских народов дают огромное количество материала, показывающего процесс приспособления привнесенных литературных стилей к социальным потребностям и задачам страны. Было бы чрезвычайно поучительным сравнение национально-революционной литературы этих народов с ранне-демократической армянской литературой.
Кроме вопросов взаимного влияния (что я вовсе не исключаю: если влияние карбонаризма на Абовяна фактами доказать трудно, то уже Налбандян непосредственно вдохновляется их литературой и поэзией гарибальдийцев – «Песня итальянской девушки») в тщательном изучении нуждается вопрос о природе этого явления.
Исторически крайне интересно, что на почве нарождающейся армянской литературы повторяется почти дословно не только комплекс идей, но и последовательность стилей, какая выработалась в культуре далеко опередивших ее буржуазных стран.
Избыток чувств и еще не определившиеся контуры программы, ясное понимание потребности и смутное представление о тех силах, которые могут и должны бороться за разрешение назревших задач, сила предвидения и бессильное одиночество, бессилие, физически ощущаемое ежедневно – вот то, что в молодых литературах вызывает острую тягу к чувствительному и романтическому, к дерзким мечтам, приправленным слезой.
Основные идеи французской литературы предреволюционных лет с особой импозантностью должны были вспыхнуть на почве немецкой литературы и с тем большей силой, чем далее отстояла политически Германия от Великой революции. Подобным взрывом политической потребности через литературу слагающейся нации было творчество Гете и Шиллера. И не только эти корифеи – освежающий ветер предреволюционной и революционной Франции способствовал оживлению и бодрости поколения, впереди которого шли такие страстные бойцы, как Лессинг, такие одухотворенные певцы национального возрождения, как Гердер. И не столько личное дарование отдельных представителей, сколько отмеченные особенности социальной основы течения «бури и натиска» сделались близкими и легко воспринимались народами, идущими во след.
Шиллер как проповедник идей свободы, отечества, геройства, тираноборства, – этот Шиллер и в русской общественной мысли играл роль первой подготовительной ступени революционно-демократического, утопического социализма.
«Шиллер остался нашим любимцем, – пишет Герцен в «Былом и думах», – лица его драмы были для нас существующие личности, мы их разбирали, любили и ненавидели не как поэтические произведения, а как живых людей. Сверх того, мы в них видели самих себя. Я писал Нику (Н. П. Огареву – В. В.) несколько озабоченный тем, что он слишком любит Фиеско, что за «всяким» Фиеско стоит свой Веринна. Мой идеал был Карл Моор, но я вскоре изменил ему и перешел к маркизу Позе. На сто ладов придумывал я, как буду говорить с Николаем, как он потом отправит меня в рудники, казнит. Странная вещь, что почти все наши грезы оканчивались Сибирью или казнью и почти никогда – торжеством. Неужели это – русский склад фантазии или отражение Петербурга с пятью виселицами и каторжной работой на юном поколении?»
Еще восторженнее Герцен говорит о влиянии Шиллера на него в ранней автобиографической повести (см. собр. соч., т. II, стр. 400). Через эту стадию восторженного преклонения перед шиллеровским романтизмом революционно-демократическая мысль должна была пройти, прежде чем обрести уравновешенную и трезвую уверенность, и должна была пройти именно после декабрьского поражения, когда на несколько лет водворилась глухая тишина, когда все живое притаилось, когда казалось безнадежным скорое наступление дня, когда «Петербург с пятью виселицами» отражался в сознании молодого поколения неизменной сибирской каторгой, как завершение всякой мечты о свободе.
Спасительным противодействием шиллеровскому романтизму была диалектика Гегеля, но общественные отношения были еще отсталы. Гегельянство не могло развиться в диалектический материализм и уступило место буйному развитию утопизма, отмеченному взрывом абстрактно-романтического свободолюбия. Победа Герцена над Белинским в их споре об отношении к русской действительности была победой утопического социализма, победой Карла Моора и маркиза Позы.
Для русской революционно-демократической мысли (в отличие от германской) шиллеровский период наступил тогда, когда литература русская могучими усилиями Пушкина поднялась до классической уравновешенности, до величественного реализма. Эта особенность была обусловлена отмеченным выше сложным стечением обстоятельств.
Такого сложного сплетения обстоятельств не было перед Абовяном и не могло быть. Когда он ехал в Дерпт, он был единственным кандидатом на зачинателя новой армянской литературы и одновременно он был одним из немногочисленных идеологов пробуждающегося национального движения
Попав в среду немецкой профессуры Дерпта, он оказался в самом тесном общении с литературой эпохи «бури и натиска». А первое же знакомство с этой литературой естественно поразило его полным совпадением настроений. И у Лессинга, и у Гердера, тем более у великих Шиллера и Гете, Абовян находил воодушевляющие его страницы. Абовян читал и изучал Шиллера и Гете. Позже нам нетрудно будет обнаружить влияние раннего Гете и гегемонию Шиллера почти на всех его работах. Он с величайшей настойчивостью пропагандировал Шиллера в своей школе и, полагаю, совершенно сознательно избрал его не столько как художественный авторитет, сколько как певца свободы. «Разбойники», «Вильгельм Телль» по-своему поразили его и оставили глубочайшие следы на его основном романе.
Самый строй идей Абовяна носит яркий отпечаток немецкого просветительства. Поэтому при внимательном изучении исследователь с изумлением может обнаружить сходство идей и образов Абовяна с каждым из немецких просветителей в отдельности. Это не продукт индивидуального влияния, а доказательство видового сходства. Да, Абовян не менее Герцена и Белинского увлекся свободолюбивым романтизмом Шиллера. Карл Моор и Вильгельм Телль источали слезы и из его чувствительных глаз и его заставляли произносить проклятия по адресу врагов народа, давать Аннибалову клятву.
Но есть между ними большая разница. Белинский и Герцен проскочили шиллеровский период быстро, в вопросах теории они легко нашли путь от диалектики Гегеля к материализму Фейербаха, оставаясь в их политических вопросах утопическими социалистами. Абовян же был раздавлен обстоятельствами ранее, чем исчерпал возможности периода романтического протеста. Абовян мучительно медленно входил в шиллеровский период и развертывался в нем. Это коренное отличие было обусловлено вовсе не различием дарования или темперамента, а различием социальной обстановки, о которой я скажу ниже.
Значительно меньшее влияние на творчество Абовяна имела русская литература. Сказалась атмосфера Дерпта, вся проникнутая немецким духом, где русские студенты для изучения своей литературы были вынуждены создавать русское землячество. Пиетет перед Гете и Шиллером был до того силен, что почти незамеченным прошел Пушкин. Но тут имела значение сверх того и степень общего развития Абовяна, характер его социальных запросов. Глубоко уравновешенная поэзия Пушкина не могла вызвать в Абовяне того энтузиазма, который вызывали немцы. На искусство Хачатур-дпир смотрел в известной мере с социально-педагогической стороны.
Из русских писателей по формальному родству ближе всего Абовяну был поэт Жуковский, на которого его внимание поминутно обращали профессора. Жуковский жил некоторое время в Дерпте, о нем говорили, его почитали как переводчика Шиллера. С ним Абовян лично был знаком. Знаменитый поэт был к нему очень внимателен. Но, повторяю, влияние чисто формальное, идейные запросы Абовяна были очень далеки от консервативного монархизма придворного поэта. Вернее, Абовян считал монархический консерватизм делом русским и не могущим влиять на решение армянских вопросов, но подучиться у Жуковского он мог многому, знакомясь с родственным ему лирическим романтизмом.
С большим интересом Абовян следил за русской басенной литературой. И это вполне понятно. Басня – тематически и строем образов наиболее близка к народному творчеству. Она является самой доступной формой проповеди и наиболее демократична из всех литературных жанров. Для проповеднических и просветительных целей Абовяна басни Крылова, Хемницера, Дмитриева, давали большой художественный материал. К этому списку следует добавить имя Лафонтена, басни которого Абовян переводил особенно охотно.
Более кропотливые изыскания вероятно добавят много имен, внесут поправки в детали, но, сдается мне, в основном направление литературных интересов Абовяна и теперь уже вполне поддается определению.
Впрочем, есть еще одно имя, которое не могло пройти мимо Абовяна. Я говорю о Фихте. Пламенные патриотические речи последнего были созвучны настроениям Абовяна. Сепаратистско-националистические круги дерптских профессоров не могли не быть поклонниками автора «Reden an die deutsche Nation». А знакомство с огненным Фихте действовало на сознание Абовяна проясняюще. Невозможно отказаться от мысли, что именно Фихте укрепил в нем решение бороться за новый язык, за демократизацию литературного языка, хотя в моем распоряжении прямых указаний на это не имеется. Из крупных философских имен в мемуарной литературе найдено упоминание о Лейбнице. Француз, путешествовавший по Закавказью, писал западно-армянскому публицисту Ст. Воскану, приблизительно в середине пятидесятых годов прошлого столетия:
«Свидевшись с Абовяном, был изумлен его знаниями. Явления германской философии и литературы до того усвоены им, что даже европеец мог бы при нужде пользоваться его советами. Шиллера знает назубок. Мнения Лессинга и Лейбница отменно усвоил и придал им в своем азиатском воображении новую окраску. Вровень с немцем владеет немецким языком и, нет сомнения, что этот человек сделает еще честь армянской литературе» (цитирую из брошюры А. Бакунца).
Наконец он читал Гегеля. В «Дневнике» имеется запись о трудности чтения Гегеля. Что это не было случайным упоминанием – ясно из характера его беседы с профессором Вальтером, гегельянцем, с энтузиазмом насаждавшим в университете любовь к философии великого диалектика.
Наблюдая за жизнью университета, Абовян не раз предавался тяжелым размышлениям. В его «Дневнике» имеется такая запись: «Глядя на все это (на высокий культурный уровень его окружающий – В. В.), сердце мое охватывает волнение, и я думаю, в каком невежестве коснеет народ наш и придет ли время, когда он также просветится»?
Эта мысль, преследовавшая его в монастыре, еще ярче вспыхнула в Дерпте, в культурном обществе учащихся и профессоров. Чем яснее раскрывались ему действительные размеры отсталости, тем определенней становилось его решение посвятить себя делу просвещения народа. Он сознательно готовился в просветители и дерптские профессора всемерно поддерживали это решение.
Он с особой тщательностью знакомился с педагогическими теориями. Позже мы увидим прямые влияния Руссо и Песталоцци, думаю не будет рискованно предполагать и влияние Оуэна, социально-педагогические идеи которого как раз тогда в Европе оживленно обсуждались и пропагандировались. Но если о знакомстве Абовяна с Оуэном и другими социалистами можно лишь с известным риском гадать, то вопрос о его знакомстве с автором «Эмиля» – бесспорен. Абовян изучал Руссо. Это – факт первостепенной важности.
Есть еще одно обстоятельство, которое имеет наряду с литературными воздействиями, важнейшее, почти решающее значение «на формирование молодого просветителя. В Дерпте Абовян имел огромный успех среди женщин. Жены и родные профессоров с особой предупредительностью относились – к нему. Он неоднократно имел возможность убедиться, что в нем физическое искушение много сильнее, чем он думал, намереваясь сделаться монахом…
И Абовян без труда сделал для себя великое открытие: «Сближение с прелестной девушкой (Юлией, сестрой жены Паррота) смягчило грубый нрав мой, и действительно это единственное средство для смягчения нравов, – чем более мужчины знакомятся и сближаются с женщинами, тем воспитаннее и благороднее делается нрав их», – пишет он в «Дневнике». И у него совершенно естественно возникает мысль о том, как было бы хорошо жениться на такой немке, которая своим примером могла бы просвещать женщин на его родине.
Этому факту я придаю большое значение. В процессе эмансипации Абовяна такое решение женского вопроса сперва для себя, а затем, как увидим, и принципиально, поднимает Абовяна до уровня передового человека эпохи.
Такова та сумма влияний, тот перекресток идей, на котором Абовян шесть лет обламывал в себе остатки варварского вчерашнего дня, готовясь выполнить величайшую задачу своей жизни.
Выше я указал, что возникшие в стране смутные идеи нуждались в сочетании с опытом передовых стран Западной Европы, чтобы превратиться в передовую демократическую программу.
Абовян нес эти смутные идеи и попал, как мы видели, в революционный водоворот и ураган 1830–1831 года, где не только оплодотворялись идеи, но и довершались программы и прояснялись перспективы.
Не прошло полных шести лет, как Абовян был вынужден вернуться на родину, причем «решение, сбор и отъезд произошли с таинственной поспешностью. Для биографов Абовяна вопрос о причинах столь спешного отъезда его из Дерпта явится одним из интереснейших вопросов. Разумеется, для его выяснения им придется производить некоторые разыскания. Не был ли его отъезд вызван внешними причинами? Для домыслов и догадок простор большой, но мы не считаем полезным такое занятие. Соблазнительная задача установить связь между его столкновением с Булгариным и отъездом – это тем более правдоподобно, что Булгарин никогда не скупился в доносах и в самых беззастенчивых клеветнических наговорах. Но и это оставим будущему исследователю. В архивах он найдет, быть может, факты, точно объясняющие странную поспешность отъезда Абовяна из Дерпта.
Листопад иллюзии
В 1836 году Абовян вернулся в Тифлис. Нужно думать, не без колебаний решился Абовян на эту поездку. В феврале 1836 года он писал академику Френу из Москвы: «Мое давнее желание – отсюда помочь, в меру возможности моей заброшенной родине, теперь подверженной, как и мое положение, неизвестной и, можно сказать, невеселой судьбе».
Приехал он с ясными, смелыми, демократическими идеями, крайне смутной политической программой и величайшими иллюзиями.
За шесть лет он проделал невероятный скачок, а жизнь его отечества за это время оставалась почти неизменной. Он этого обстоятельства вовсе не учел. Он приехал с тем заблуждением, что с ним вместе росла и его родина, что там не только вызрели потребности, но и поредела тьма, отпали тяжелые цели религиозного мракобесия, что там выросло новое поколение, ожидающее только появления новых идей.
Его проповедь с амвона московской армянской церкви особенно подчеркивает совершенно неверное представление о расстояниях между ним и тем, что осталось в Закавказьи, куда он стремился с таким воодушевлением.
Когда он в Петербурге принял от императрицы поручение быть корреспондентом Русского археологического общества, когда он охотно пользовался покровительством министров и сенаторов и твердо верил в их бескорыстное расположение к армянскому народу, – Абовян обнаруживал бездонную политическую наивность утописта, неминуемо обреченного на полное разочарование.
Великие демократические принципы и рубища старых иллюзий – вот с чем возвращался Абовян. Он возвращался новым человеком, а авгиевы конюшни были те же старые. Шесть лет чужбины, шиллеровское воспитание, восторженные мечты, наконец, новая действительность и новые впечатления, вновь сложившиеся понятия о должном, – все это вместе разрушило конкретное представление о подлинном отечестве. К концу шести лет он возвращался в совершенно незнакомую страну, решительно не имеющую ничего общего с той святой родиной, которую воспевал Шиллер и служение которой сделал целью своей жизни Абовян.
Он приехал организовать культурную школу для подготовки учителей, полный наставлениями и проповедями Паррота, он думал эту свою миссию осуществить под сенью церкви, но глава церкви встретил его со злобой и больше года проморил голодом в Тифлисе.
Вид Тифлиса в 40 – 50-х годах. Акварель Фромберга (Гос. исторический музей)
Он решил тогда попытаться перенести центр своей педагогической деятельности в Эчмиадзин, думал создать нечто вроде семинария для подготовки культурных пастырей и учителей но и тут встретил чудовищное издевательство со стороны попов, предложивших ему вновь стать… переводчиком католикоса, как в 1829 году!
Как будто ничего не произошло! Как будто Абовян и не отсутствовал шесть лет! То же болото, та же тьма.
Духовным мракобесам казалось страшным образование, полученное Абовяном из рук протестантских професоров. Когда он явился с рекомендацией к католикосу Иоанну, в царстве черных воронов шла энергичная склока. Пастырь купеческого капитала, пронырливый Нерсес усиленно строил оппозицию глубоко провинциальным мракобесам из Эчмиадзина. Не исключена возможность, что Абовян выказал предпочтение Нерсесу перед его противниками. Католикос же счел его прямым агентом Нерсеса и обрушился на него с дикой бранью. «С приказами идешь ко мне, вероотступник, – орал на Абовяна этот столп духовного рабства, – ты можешь хорошо совращать мысли невинных, но воспитывать их – не твое дело».
Этот ограниченный тупица изгнал Абовяна, превосходно почувствовал инстинктом невежды в Абовяне своего непримиримого врага. Абовян его знал очень хорошо еще с юношеских времен. Когда Иоанна избрали в католикосы, Абовян приноравливаясь к уровню неблестящих способностей его, написал пространное письмо, желая побудить его организовать посылку юношей на обучение в различные города Европы. «Все отставшие народы прибегают к этому средству, – уговаривал он, – даже сербы и турецкий султан поняли пользу просвещения, ужель одни мы не последуем по этому пути? Ужель мы одни безучастны будем к несчастной судьбе народа нашего и ничем не будем помогать ему?» Он страстно убеждал главаря меднолобых церковников, для которых даже Нерсес был революционером: «Только просвещением можно возродить народ, только просвещение внесет упорядочение, просвещение укрепляет связь подданных с властями, любовь к родине, любовь к друзьям, послушание кесарям, признательность к благодетелям, защиту отечества». В 1832 году Абовян еще имел потрясающую наивность думать, что можно аргументами пробить такую глухую стену!
Корбеци твердо запомнил эти пламенные речи юного дпира и, когда через четыре года Абовян вернулся на родину и явился к нему, он грубейшим образом дал ему понять какую колоссальную ошибку сделал Абовян, возложив на него какие бы то ни было надежды.
Абовяну ничего не оставалось как вернуться в Тифлис и раз навсегда отказаться от мысли использовать церковь для внедрения культуры в народ.
«После моего возвращения из Европы, – пишет Абовян Нерсесу, – полтора года я оставался в Тифлисе без куска хлеба. Мне поминутно предлагали занять государственную должность, но я не имел намерения оставить духовное звание». Он упорно боролся за свое понимание церкви и встречал решительный отпор. И под конец духовные зубры доказали ему, что он заблуждается, что всякие иллюзии насчет возможной реформы этого гнезда черной реакции должны быть оставлены.
Каковы были его настроения, легко можно установить по письму его к академику Френу [9]9
Письма Абовяна к академику Френу написаны по-немецки. Они давно находятся в руках людей, именующих себя литераторами, но до сих пор мы можем судить о них лишь по нескольким отрывкам, приведенным в армянском переводе Шахазисом. Я привожу с армянского перевода. Возможные неточности да лягут камнем упрека на ленивую совесть этих беспримерных литераторов, не удосужившихся напечатать полный оригинальный текст писем Абовяна.
[Закрыть], отрывок из которого мы находим в статье Шахазиса.
В 1836 году он писал Френу:
«Неожиданно я познакомился в Пятигорске с Шагреном, который мне понравился. Он был так добр, что согласился настоящее письмо доставить Вам. Итак я должен ждать случаев, чтобы сохранить письменную связь с моими благодетелями и друзьями, ибо все, что я слышу о родине, говорит о том, что быть может умру с голоду, если последую своему красивому идеалу жертвовать собой служению родине, а не попытаюсь иными средствами заработать себе на существование. Сам уже имел печальный опыт. Над делами и обиходом моих соотечественников довлеет, к сожалению, дух купеческий и горе тому, кто, будучи материально беспомощным, для создания общественных учреждений обратится к их поддержке, апеллируя к общественной пользе… Поэтому я должен заработать себе средства к существованию государственной службой. Какое будущее для меня! Благодатное небо может укажет иные средства. Но трудиться на благо науки и ближнего, сколь позволят мне силы, я почту за свою священную обязанность».
Благодатное небо, конечно, не спешило своими указаниями прийти на помощь голодающему Абовяну и он вынужден поступить на государственную службу – смотрителем Тифлисского уездного училища.
Как ни тяжела была неудача, Абовян крепился. Он решил казенной службой зарабатывать себе хлеб насущный, а для осуществления своих идеалов и своей демократической программы создать собственную школу, где и вести подготовку кадров проповедников новых идей, апостолов новой школы.
В этой школе учились армяне, грузины и тюрки. Вот что пишет о ней культурный немец Мориц Вагнер: «Я много посещал эту школу и поражался успехам юношей. 10 – 14-летние подростки хорошо читали и писали по-армянски, грузински, тюркски, русски, немецки и французски. Очень удивлялся тому, что они говорили по-немецки с хорошим акцентом и при мне устроенная учителем диктовка показала, что они хорошо знакомы со строением немецкого языка, при мне они читали Гете и Шиллера. Каждый раз, придя в эту школу и видя этих бойких подростков, я чувствовал большую радость, особенно дружеские отношения, приличие и прилежание их меня радовали. Своего учителя они очень любили, ибо он очень заботился как об успехах в учении и воспитании, так об отдыхе их».
То, что он рассказывает далее, может вызвать восхищение и одобрение педагога наших дней: «Как только наступили теплые майские дни, я выступил с г. Абовяном из Тифлиса (в сопровождении Абовяна Вагнер ехал в Армению – В. В.). Его ученики все верхом выехали нас провожать за город. Бодрый вид этих юношей вновь доставил мне радость. Некоторые из них с таким искусством управляли лошадьми, так играли на них, что трудно было допустить такое искусство у детей их возраста. Достигнув берега Куры, за последними садами мы попрощались с нашими провожатыми. Г. Абовян – по-немецки сказал речь своим ученикам, убеждая их быть прилежными в учении, чтобы по возвращении он был доволен. Пожав руку каждого в отдельности, мы расстались под громкие пожелания доброго пути, которые долго еще были слышны».
Этот короткий период работы Абовяна над созданием школы был, по-видимому, одним из наиболее светлых периодов его последерптской жизни. Он постепенно отделывается от всех иллюзий насчет церкви и переносит проблему подготовки кадров культурных учителей на свою школу. В 1838 году он писал Френу (вновь цитирую по статье Шахазиса):
«Моя нынешняя должность смотрителя Тифлисского уездного училища уже доставляет мне безграничное утешение. Хотя она связана с определенными трудностями, но они стали со мной нераздельны, я привык к ним. Около 200 учеников ежедневно окружает меня, их любовь, их общение поднимают меня над всем мирским. Детский мир для меня издавна был превыше всего мирского желанного счастья».
«Воспитывать детей для меня все на свете, тем более, что большинство из них мои соплеменники, а остальные грузины и тюрки – мои земляки». Абовян считает особо важной работу среди своих соплеменников и земляков потому, что их варварство и отсталость были беспримерны, они были забыты и заброшены, их просвещение было неотложным делом, великим делом, на которое был способен только самоотверженный сын этого народа, этой страны.
Эти два года не прошли даром. Его опыт в Тифлисе, как я выше указал, вдребезги разбил все иллюзии, которые он питал относительно духовенства, рассеялись все заблуждения и насчет возможного духовного реформаторства.
Христиан Френ. Портрет из «Известий Императорского Археологического Общества» (Всесоюзная Ленинская биб-ка)
В письме к Френу от 23 февраля 1839 года Абовян уже пишет: «Каждая страна имеет потребности, соответствующие ее культуре и если в твоем распоряжении имеются средства удовлетворить эти нужды, или если ты имел счастье вовремя избавить себя от забот о том, все пойдет ладно. В противном случае будет то, что случилось со мной, когда мои школьные товарищи и даже мои ученики, которые остались здесь, стали состоятельными людьми, приобрели вес и влияние среди своих сограждан, в то время как я ни до чего не достиг. Как духовное лицо я погубил раз и навсегда свою карьеру. Большинство своего народа восстановил против себя, ибо мои мечты имели в моих глазах большую привлекательность, а они хотели держать меня вдали от них».
Абовян с поразительной ясностью видел источник своих неудач, видел и понимал основную контраверзу, создававшую ему столько страданий, гарантировавшую ему сплошную цепь поражений. Одно из двух: или его мечты – тогда неудачи и страдания, или мир с окружающим его мраком – но ценой отказа от мечты о возрождении, о культуре, о светлом будущем. Мечтой жить нельзя – ясно видел Абовян.
А так как он вовсе не хотел отказаться от своей мечты, то решил вырваться из этой обстановки, искать более нейтральное окружение. Так были вызваны его поиски места вне Закавказья и внезапные перемены в личной жизни.
Пятнадцатого декабря 1838 года он просит синод освободить его от духовного звания, а через год в августе 1839 года женится на немке Эмилии Лоозе. Таким образом он демонстрирует свое твердое решение искать светских путей народного просвещения, свой отказ от монашества, а значит и от фантазий юношеских лет относительно новой конгрегации.
Я сказал уже, что последерптский период для Абовяна – период крушений его иллюзий, заблуждений и предубеждений, касающихся церкви, духовенства и всех «благодетелей» из чиновников, «доброжелательных» министров и сенаторов.
С этой точки зрения особый интерес представляет его неудача на педагогическом поприще, вернее было бы сказать на поприще государственной службы, где он питал еще какие-то надежды на возможность привлечь к своему делу внимание тех больших чиновников, которые по его наивному представлению пеклись о культурном возрождении «армянского народа».
Когда петербургские и московские крупные государственные деятели так внимательно способствовали образованию интересного дьячка, они все время имели в виду готовить в его лице своего рода миссионера русской культуры, пламенного и страстного певца русской славы. До тех пор и в той мере, в какой у них эта надежда была еще жива, Абовян пользовался неизменной благосклонностью и министров, и крупных чиновников. Но первый же опыт литературного выступления был совершенно достаточен, чтобы эта иллюзия рассеялась, чтобы крупные государственные люди почувствовали бессмысленность надежд, возлагаемых на Абовяна. Это столкновение в Петербурге произошло в 1839 году, когда Абовян на конкурс для занятия кафедры армянского языка в Казанском университете послал три своих работы.