355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Кожинов » Тютчев » Текст книги (страница 21)
Тютчев
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:29

Текст книги "Тютчев"


Автор книги: Вадим Кожинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)

«Человеческое я, желая зависеть лишь от самого себя, не признавая и не принимая другого закона, кроме собственного изволения, словом, человеческое я, заменяя собою Бога, конечно, не составляет еще чего-либо нового среди людей; но таковым сделалось человеческое я, возведенное в политическое и общественное право и стремящееся, в силу этого права, овладеть обществом». Ярчайшие выражения этого «принципа» поэт видел в фигурах Наполеона и, позднее, Луи Бонапарта (Наполеона III).

Для верного понимания воззрений Тютчева необходимо объективно охарактеризовать его отношение к революциям его времени. Нередко в нем видят непримиримого противника революции как таковой. Между тем Тютчев выступал против сугубо буржуазного содержания революций 1789 и 1848 годов – того содержания, которое в конечном счете как раз и приводило к власти «бонапартов» (в этом поэт предвосхитил Достоевского и Толстого, в творчестве которых борьба с «наполеоновской» идеей занимает громадное место). Поэт почти не употреблял самого этого слова – «буржуазный», но он, конечно же, имел в виду именно квинтэссенцию «буржуазности», когда писал, например:

«Революция, если рассматривать ее с точки зрения самого ее существенного, самого первичного принципа, есть чистейший продукт, последнее слово, высшее выражение того, что… принято называть цивилизацией Запада. Это современная мысль во всей своей цельности… Мысль эта такова: человек, в конечном счете, зависит только от себя самого… Всякая власть исходит от человека; всякая власть, ссылающаяся на высшее законное право по отношению к человеку, является лишь иллюзией. Словом, это апофеоз человеческого я в самом буквальном смысле слова. Таково для тех, кому оно известно, кредо революционной школы; но, говоря серьезно, разве у западного общества, у западной цивилизации есть иное кредо?» В другой статье он говорит: «Революция… есть не что иное, как апофеоз того же самого человеческого я, достигшего до своего полнейшего расцвета».

Стоит сразу же отметить, что один из западных оппонентов Тютчева, знаменитый буржуазный историк Жюль Мишле, в 1851 году с гневом писал об этой его позиции; «Против кого направлен этот крестовый поход? Против демократического индивидуализма». И защищал этот индивидуализм так: «Республиканское я – беспокойное, подвижное… и это беспокойство плодотворно».

Но Тютчев как бы заранее отвечал на это возражение в своих набросках 1849 года: «Как же хотите вы, чтобы человеческое я, эта определяющая частица современной демократии [63]63
  Здесь, конечно, имеется в виду чисто буржуазная демократия (хотя Тютчев и не употребляет слово «буржуазный»).


[Закрыть]
, не избрало себя объектом самовозвеличения и поскольку, в конце концов, оно не обязано признавать иную власть, кроме своей, кого же, по-вашему, оно должно было обожествлять, как не самого себя? Если б оно не делало этого, право, это было бы излишней скромностью с его стороны. Согласимся же, что Революция, разнообразная до бесконечности в своих степенях и проявлениях, едина и тождественна в своем принципе, и из этого именно принципа, надобно же в этом признаться, и вышла нынешняя цивилизация Запада» (то есть буржуазная цивилизация).

Могут возразить, что и в буржуазных по своей сути революциях так или иначе участвовали массы, боровшиеся не за индивидуалистические, а за народные идеалы. Но Тютчев судил о результатах революций 1789 и 1848 годов и об их победителях. Он утверждал, что во главе оказалось «меньшинство западного общества», которое как раз, по его словам, «порвало с исторической жизнью масс [64]64
  Выделено мною. – В. К.


[Закрыть]
и отряхнуло от себя всякие положительные верования… Этот безымянный люд одинаков во всех странах. Это люд, которому свойствен индивидуализм, отрицание».

Во главе революций, писал далее Тютчев, оказывалось то, что «называли до сих пор представительством»; но последнее «не является, как бы об этом ни говорили, самим обществом, обществом с его интересами и верованиями, а чем-то абстрактным… называющимся публикой».

Очень важно напомнить здесь высказывания Тютчева о предвидимых им отдаленных последствиях того, что происходило в его время в Германии. Уже цитировались его слова о том, что все это способно «повести Европу к состоянию варварства, не имеющему ничего себе подобного в истории мира и в котором найдут себе оправдание всяческие иные угнетения». Поэт объясняет там же: «Это дальнейшее выполнение все того же дела, обоготворения человека человеком, – это все та же человеческая воля, возведенная в нечто абсолютное и державное, в закон верховный и безусловный». При этом Тютчев специально подчеркивает, что эта варварская эгоистическая «воля» проявляется равным образом и в политических партиях, и в политике правительств.

Таким образом, если Жюль Мишле видел в том, что он называл «демократическим индивидуализмом», заведомо «плодотворное» начало, то Тютчев предрекал страшные последствия «апофеоза человеческого я».

Вот чему противопоставлял Тютчев Россию, в которой он не находил только сколько-нибудь развернутых явлений индивидуализма и социального эгоизма. И в 40-е годы это в определенной степени так и было. Позднее, в 60-х годах, поэт в полной мере открыл те же черты и в русской действительности и говорил о них, как мы еще увидим, со всей беспощадностью. Но так или иначе он был убежден, что в России имеется больше оснований для победы над гибельным индивидуализмом.

Поэт связывал это и с особенной природой восточного– православного – христианства. Сама его идея «Державы» – это прежде всего идея «православной Державы».

Было бы совершенно ошибочным сделать из этого заключение о своего рода наивности или даже слепоте Тютчева, который-де не замечал, что именно в его время образованные люди России в своем большинстве начали все решительнее отходить от религии. Во-первых, поэт сам, как уже говорилось, был в достаточно сложных отношениях с религией; если сказать об этом наиболее кратко, он жил на самой грани веры и безверия и, уж во всяком случае, – за пределами церкви. С другой стороны, он ясно видел, что молодые поколения неудержимо отстраняются от христианства. Так, в 1858 году поэт ради точного познания современной ситуации посещал в Петербургском университете лекции видного богослова В. П. Полисадова: «Он талантливый человек, говорящий замечательно хорошо, часто как оратор, и вместе с тем у него самое прекрасное лицо Христа, какое можно видеть, – рассказывал Тютчев в письме к жене. – Тем не менее это невыполнимая задача, особенно в наше время, для священника преподавать христианское учение, христианскую философию слушателям, состоящим из молодых людей, увлекающихся более или менее правами разума, за которые они держатся тем более, чем менее ими пользуются…»

Почему же Тютчев все-таки связывал свою историософию с православием? Об одной стороне дела уже шла речь выше. Почти двухтысячелетнее непрерывное бытие христианства давало возможность мыслить на основе его истории в рамках поистине «Большого времени» (если воспользоваться термином М.М. Бахтина). А Тютчев и как поэт, и как мыслитель всегда стремился видеть все именно в таком свете. Выше уже приводился многозначительный рассказ Тютчева о посещении им московской церкви в 1843 году, которое захватило его именно чувством Истории.

Вместе с тем Тютчев опирался на православную этику, отвергающую ненавистный ему индивидуализм. Поэтому он и говорил, что Россия – прежде всего христианская Держава.

Притом Тютчев утверждал, что только православие является истинным христианством; в католицизме и протестантстве он видел искажение, извращение – и именно индивидуалистическое извращение – христианской этики, хотя и в существенно разных направлениях.

Протестантство Тютчев истолковывал как тог же самый «апофеоз человеческого я», который он считал основной чертой Запада. Протестанты, писал он в 1849 году, решили «апеллировать к суду личной совести, то есть сотворили себя судьями в своем собственном деле», между тем как «человеческое я, предоставленное самому себе, противно христианству по существу». Далее, само возникновение протестантства в XVI веке поэт рассматривал как прямое, закономерное следствие возникновения католицизма в XI веке:

«Скоро исполняется восемь веков с того дня, как Рим разорвал последнее звено, связывавшее его с православным преданием Вселенской церкви [65]65
  16 июля 1054 года произошел разрыв между константинопольским патриархом и римским папой.


[Закрыть]
… Рим, отделившись от единства, счел, что он имеет право в интересе, который он отождествил с интересом самого христианства, устроить это царство Христово как царство мира сего… Рим, конечно, поступил не так, как протестантство: он не упразднил христианского средоточия, которое есть церковь, в пользу человеческого, личного я; но зато он проглотил его в римском я…»

И далее Тютчев говорит о монашеском ордене иезуитов как ярчайшем воплощении католицизма: «Дух личного эгоизма, человеческого я обладает ими не как отдельными единицами, но ими как орденом, потому что они отождествили дело христианское со своим собственным, потому что собственное самоудовлетворение возвели в значение победы Божией, и в стяжание побед Господу Богу внесли всю страсть и неразборчивость личного эгоизма… Между иезуитами и Римом связь истинно органическая, кровная. Орден иезуитов концентрированное, но буквально верное выражение римского католицизма; одним словом, это сам римский католицизм, но на положении действующего и воинствующего».

Если кратко сформулировать суть всего хода мысли Тютчева, следовало бы сказать, что он ставит и решает вопрос об этике, о нравственном смысле самой Истории, – во всем ее тысячелетнем размахе. Но вместе с тем поэт весь устремлен к современности, к животрепещущей сути сегодняшних событий; а это значит, что он ставит и решает вопрос о нравственном смысле политики, о государственной этике.

В 40-х годах Тютчеву представлялось, что в политике России, в противовес Западу, есть этический стержень. После Крымской войны поэт во многом отказался от этого убеждения. Так, в 1857 году, при первых известиях о грядущей реформе (1861 года), Тютчев писал:

«С моей точки зрения, все будущее задуманной реформы сводится к одному вопросу: стоит ли власть, призванная ее осуществить, – власть, которая вследствие этой реформы сделается как бы верховным посредником между двумя классами, взаимоотношение коих ей надлежит упорядочить, – стоит ли она выше двух классов в нравственном отношении?.. Я говорю не о нравственности ее представителей… Я говорю о самой власти во всей сокровенности ее убеждений… Отвечает ли власть в России всем этим требованиям?.. Только намеренно закрывая глаза на очевидность… можно не замечать того, что власть в России… не признает и не допускает иного права, кроме своего, что это право – не в обиду будь сказано официальной формуле [66]66
  Имеется в виду формула царских манифестов: «Мы, милостию Божией…»


[Закрыть]
– исходит не от Бога, а от материальной силы самой власти, и что эта сила узаконена в ее глазах уверенностью в превосходстве своей весьма спорной просвещенности. Одним словом, власть в России на деле безбожна…»

В том же 1857 году Тютчев писал: «Следовало бы всем, как обществу, так и правительству, постоянно говорить и повторять себе, что судьба России уподобляется кораблю, севшему на мель, который никакими усилиями экипажа не может быть сдвинут с места, и лишь только одна приливающая волна народной жизни [67]67
  Выделено мною. – В. К.


[Закрыть]
в состоянии поднять его и пустить в ход».

Не следует ли на основе всего этого прийти к выводу, что тютчевские статьи 40-х годов были только порождением его иллюзорных понятий о нравственном смысле русской истории и политики? Казалось бы, дело обстоит именно так. Но только на первый взгляд. Ведь нельзя же не оценить самый тот факт, что русский поэт и мыслитель Тютчев с такой силой и глубиной выразил идею необходимости нравственного смысла в истории – в том числе и в современной политике!

Сами же сила и глубина тютчевской мысли (вспомним хотя бы об ее предвидениях) являются залогом того, что перед нами не чисто субъективное устремление, но воплощение национального, народного идеала. Да, конечно, это был исторический и политический идеал, которому подчас жестоко противоречила реальность событий. Тютчев, как мы видели, был убежден, что для осуществления идеалй необходима «приливающая волна народной жизни».

В 1854 году Тютчев писал, что его мысль об «извращении» сознания «относится лишь к накипи русского общества, которая мнит себя цивилизованной, к публике, – ибо жизнь народная, жизнь историческая еще не проснулась в массах населения. Она ожидает своего часа, и, когда этот час пробьет, она откликнется на призыв и проявит себя вопреки всему и всем. Пока же для меня ясно, что мы еще на пороге разочарований и унижений всякого рода».

Из этого ясно, что Тютчев понимал выражаемую им идею о необходимом нравственном смысле истории и политики как народную идею России.

Конечно, мы охарактеризовали только самые общие контуры историософско-политических взглядов поэта; для их всестороннего изложения потребовался бы целый трактат. И, конечно, наиболее важно для нас то, что непосредственно связано с поэтическим творчеством Тютчева. Много раз шла речь о погруженности поэта в Историю. Это, казалось бы, не находит прямого подтверждения в тютчевском творчестве; в его поэтическом наследии очень мало собственно исторических деталей. Дело в том, однако, что Тютчев не просто думал об Истории; она была в самой его крови, он жил ею.

И историософско-политические статьи Тютчева были не только своего рода продолжением, своеобразной формой его «дипломатической» деятельности, от которой его отлучали; они были и одним из действенных проявлений тютчевского возвращения на родину. Едва ли случайно он начал свою брошюру 1844 года о России и Германии настоятельным утверждением: «Я русский… русский сердцем и душою, глубоко преданный своей земле».

Более трудным было это возвращение в сфере поэзии. Уже отмечалась, что с 1840 по 1848 год Тютчев написал всего восемь стихотворений, притом большую часть из них составляли своего рода политические стихи, непосредственно примыкавшие к статьям (послания Ганке, Мицкевичу, Фарнгагену фон Энзе, «Море и утес» и др.).

Решительный перелом наступает летом 1849 года (Тютчев написал тогда 12 стихотворений, а в следующем году – 19; для него это очень много). И воскрешение поэта началось не где-нибудь, а в его родном Овстуге.

В 1847 году поэт в письме к жене рассказал о встрече с Жуковским и чтении завершаемого им в то время перевода гомеровской «Одиссеи»:

«Его «Одиссея» будет действительно величественным и прекрасным творением, и ему я обязан тем, что вновь обрел давно уже уснувшую во мне способность полного и искреннего приобщения к чисто литературному наслаждению».

И в самом деле: к этому моменту прошло уже три года с тех пор, как Тютчев написал последние поэтические строки. Не следует понимать слова Тютчева об «уснувшей способности» в том смысле, что он перестал следить за литературой, особенно русской литературой. Есть достаточно свидетельств, согласно которым поэт самым внимательным образом изучал все подлинно значительное, что творилось в России 40-х годов. Так, в конце 1844 года, вскоре после возвращения в Россию, он пишет Вяземскому, что решается «попросить… несколько русских книг, например: один или два тома Гоголя, последнего издания, где находятся отдельные произведения, с которыми я еще не знаком. В каком положении ваша заметка о Крылове?» и т. д.

В апреле 1847 года Тютчев сообщает Чаадаеву, что «охотно поболтал бы… вволю о литературных и других наших занятиях прошедшей зимы, каковы «Переписка» Гоголя, ваш огромный «Московский сборник» и т. п.» Словом, говоря об «уснувшей способности», Тютчев явно имел в виду собственное творческое отношение к искусству слова. Эта способность в самом деле надолго уснула в нем.

В начале июня 1849 года поэт едет в Овстуг. По дороге, 6 июня, он пишет стихи с пометой «Гроза, дорогой»;

 
Неохотно и несмело
Солнце смотрит на поля.
Чу, за тучей прогремело,
Принахмурилась земля.
Ветра теплого порывы,
Дальний гром и дождь порой…
Зеленеющие нивы
Зеленее под грозой…
 

Этюд, как бы проба пера, хотя две последние строки из приведенных поистине чудесны. А через семь дней, уже в Овстуге, Тютчев создаст напряженное, полное драматизма стихотворение «Итак, опять увиделся я с вами…».

Но, прежде чем говорить об этих стихах, нужно вспомнить, что поэт впервые навестил оставленные в юности родные места тремя годами ранее, в августе 1846 года. Незадолго до того, 23 апреля, в Овстуге скончался Иван Николаевич Тютчев.

Приехав 26 августа в Овстуг, Тютчев через два дня писал матери: «Я пишу вам из его кабинета, в двух шагах от дивана… окруженный вещами, которые ему принадлежали. На другой день нашего приезда был праздник Иоанна Постника. После обедни мы слушали панихиду на его могиле… Нечего говорить вам, как я был взволнован, очутившись здесь после двадцатишестилетнего отсутствия».

О том же – письмо к жене: «Я пишу тебе в кабинете отца – в той самой комнате, где он скончался… Позади меня стоит угловой диван, – на него он лег, чтобы больше уже не встать. Стены увешаны старыми, с детства столь знакомыми портретами… Перед глазами у меня старая реликвия – дом, в котором мы некогда жили и от которого остался один лишь остов, благоговейно сохраненный отцом для того, чтобы со временем, по возвращении моем на родину, я мог бы найти хоть малый след, малый обломок нашей былой жизни… И правда, в первые мгновенья по приезде мне очень ярко вспомнился и как бы открылся зачарованный мир детства, так давно распавшийся и сгинувший… Но… обаяние не замедлило исчезнуть, и волнение быстро потонуло в чувстве полнейшей и окончательной скуки».

Последние слова не раз оказывались своего рода камнем преткновенья для тех, кто размышлял о Тютчеве. В самом деле: после более чем четвертьвековой разлуки поэт испытывает лишь краткое волнение при виде род– пой усадьбы и впадает в некую безнадежную отчужденность…

В том же письме к жене есть сложное объяснение его состояния:

«Я чувствую себя как бы на самом дне бездны… А между тем я окружен вещами, которые являются для меня самыми старыми знакомыми в этом мире… значительно более давними, чем ты… Так вот, быть может, именно эта их давность сравнительно с тобою и вызывает во мне не особенно благожелательное отношение к ним. Только твое присутствие здесь могло бы оправдать их. Да, одно только твое присутствие способно заполнить пропасть и снова связать цепь».

«Связать цепь…» Тютчев вообще постоянно говорит об этой захватывающей его потребности «связывать прошлое с настоящим», в которой он видит «наиболее человечное в человеке»; «самая настоятельная потребность моего существа, – утверждает поэт, – восстановить цепь времен».

При этом необходимо осознать, что для Тютчева нет принципиального различия между цепью его личного и всеобщего, исторического времени. Ту же двухтысячелетнюю историю христианства, о которой он много размышлял, поэт явно воспринимал как нечто органически связанное с его личной судьбой в мире, – не говоря уже об истории России (вспомним его переживания во время плавания по Волхову; о них говорилось выше).

Поэту вообще было присуще необычайно, можно даже сказать, сверхъестественно мощное и обостренное восприятие, чувство времени и – в той же степени – пространства. Он сам писал о себе так: «Никто, я думаю, не чувствовал себя ничтожнее меня перед лицом этих двух угнетателей и тиранов человечества: времени и пространства».

Он говорил своей дочери Анне в том самом 1846 году, незадолго до поездки в Овстуг: «Одно поколение следует за другим, не зная друг друга: ты не знала своего деда, как и я не знал моего. Ты и меня не знаешь, так как не знала меня молодым. Теперь два мира разделяют нас. Тот, в котором живешь ты, не принадлежит мне. Нас разделяет такая же резкая разница, какая существует между зимой и летом». И далее поэт говорил о годах своей жизни с Элеонорой, матерью Анны: «Нам казалось, что они не кончатся никогда… Но годы промелькнули быстро, и все исчезло навеки. Теперь они образуют в моей жизни точку, которая все отдаляется и которую я не могу настигнуть…»

Удивительно близко этому тютчевское переживание пространственной дали: «Как мало реален человек, как легко он исчезает!.. Когда он далеко – он ничто. Его присутствие – не более как точка в пространстве, его отсутствие – все пространство».

Собственно говоря, даль времени и даль пространства – и их власть над человеком – как бы сливались в восприятии Тютчева: «Время идет своим путем, и его неуклонное течение вскоре разделяет то, что оно соединило, – и человек, покорный бичу невидимой власти, погружается печальный и одинокий в бесконечность пространства».

Причем все это отнюдь не было только отвлеченным, философским восприятием (хотя, конечно, Тютчев создал, если угодно, и свою самобытную философию времени и пространства); напротив, поэт постоянно со всей осязаемостью переживал власть этих «тиранов»: «Как тяжко гнетет мое сознание мысль о страшном расстоянии, разделяющем нас! – писал он жене в 1843 году из Москвы в Мюнхен. – Мне кажется, будто для того, чтобы говорить с тобою, я должен приподнять на себе целый мир».

Было бы нелепым заблуждением понять эти духовные черты поэта как некую его «слабость», как его неспособность твердо противостоять давлению бытия. Тот, кто легко и беззаботно воспринимает власть времени и пространства, попросту не несет в своей душе глубины, остроты и – ото особенно надо подчеркнуть – смелости, отваги переживания бытия.

Величие тютчевского духа выражалось именно в том, что он воспринимал «невидимую власть» времени и пространства с такой осязаемой силой, которая для сопротивления ей требовала как бы «приподнять на себе целый мир».

Чтобы яснее представить себе мир тютчевской души, следует сказать об отношении поэта к тому, что, в сущности, являет собою неотвратимый итог битвы человека со временем и пространством – его отношение к смерти, к небытию, которое есть исключение, выталкивание личности из времени и пространства.

Французский мыслитель Ларошфуко, «Максимы» которого Тютчев знал с юных лет, писал о смерти: «Следует всячески избегать встречи с ней… Самые смелые и самые разумные люди – это те, которые под любыми благовидными предлогами избегают мыслей о смерти… Ради сохранения нашего достоинства не станем даже самим себе признаваться в наших мыслях о смерти». И в другом месте: «Спокойствие осужденных на казнь… говорит лишь о боязни взглянуть ей (смерти) прямо в глаза».

Тютчев явно не согласился бы с этим; он постоянно глядел прямо в глаза смерти (и умер с редкостным присутствием духа). И притом он действительно не страшился этого взгляда. Можно бы привести множество поражающих своей прямотой суждений поэта о смерти (о них еще будет речь в своем месте). Но Тютчев воспринимал непреодоленную власть пространства и времени как нечто близкое к смерти, к небытию. Он писал: «Я, конечно, один из людей, наименее способных по природе своей переносить разлуку, так как для меня это как бы сознающее само себя небытие».

Таким же «небытием» был для поэта любой разрыв «цепи времен» – с чем он и столкнулся столь жестоко в Овстуге в 1846 году. Он чувствует себя «как бы на самом дне бездны», ему необходимо «заполнить пропасть и снова связать цепь», – словно «приподнять на себе» все четверть века, прошедшие с тех пор, как он уехал из Овстуга.

Разрыв был слишком велик; Тютчев, по сути дела, бежал тогда из Овстуга, Он вернулся сюда через три года и создал стихотворение, которое вроде бы должен был написать в первый приезд: в нем есть строки, явно перекликающиеся с письмами из Овстуга трехлетней давности.

Стихотворение это чаще всего истолковывается как некое отвержение Овстуга. Между тем оно говорит прежде всего о разрыве цепи времен и являет собой своего рода поэтическое преодоление этого разрыва. Стихотворение написано поистине беспощадно:

 
Итак, опять увиделся я с вами,
Места немилые, хоть и родные…
 

Кто-то, по-видимому Иван Тургенев, готовивший позднее эти стихи к печати, не выдержал этого «отрицания родины» и изменил строку:

 
Места печальные, хоть и родные…
 

Так она и публиковалась вплоть до нашего времени. Но вглядимся в дальнейшее:

 
Где мыслил я и чувствовал впервые
И где теперь туманными очами,
При свете вечереющего дня,
Мой детский возраст смотрит на меня.
О бедный призрак, немощный и смутный,
Забытого, загадочного счастья!
 

Цепь времен разорвана; прошлое – только призрак.

 
О, как теперь без веры и участья
Смотрю я на тебя, мой гость минутный,
Куда как чужд ты стал в моих глазах,
Как брат меньшой, умерший в пеленах…
 

Речь идет, по всей вероятности, о брате Васе, умершем младенцем в 1812 году. И поэт говорит о том времени и том пространстве, которые оторвали его от Овстуга:

 
Ах, нет, не здесь, не этот край безлюдный
Был для души моей родимым краем —
Не здесь расцвел, не здесь был величаем
Великий праздник молодости чудной.
Ах, и не в эту землю я сложил
Все, чем я жил и чем я дорожил!
 

Последней строки Тургенев опять-таки не вынес и заменил «все» на более ограниченное «то». Но это «смягчение», как и первое, в сущности, сделало невозможным понимание истинного смысла стихотворения. Суть его именно в беспощадности, в безбоязненном взгляде поэта, для которого Овстуг стал за четверть века небытием, умер, как «брат меньшой»…

Но как раз этой беспощадностью преодолевается «пропасть» разрыва. И если мы не будем застревать на внешнем, поверхностном впечатлении, сводящемся к тому, что поэт «отвергает» свой Овстуг, мы услышим вплетающуюся в это беспощадное стихотворение покаянную мелодию, особенно внятную в строках:

 
О бедный призрак, немощный и смутный…
О, как теперь без веры и участья…
Ах, нет, не здесь, не этот край безлюдный…
Ах, и не в эту землю я сложил…
 

Разумеется, никакой реальной «вины» перед родиной у поэта не было. Не капризное своеволие, а имеющая глубокий смысл (вернее, даже ряд смыслов – о чем шла речь выше) судьба определила расцвести «великому празднику» его молодости в чужом краю. Но тем значительнее эта покаянная музыка, этот вечный мотив блудного сына, это беспощадное суждение о самом себе, кому стал чужд «брат меньшой».

Одно уж сравнение давнего овстугского бытия с «братом меньшим, умершим в пеленах», – как бы преданным самим фактом забвения, – многого стоит.

В письме 1846 года Эрнестине Федоровне Тютчев говорил: «Одно только твое присутствие способно заполнить пропасть и снова связать цепь». Во второй раз поэт приехал в Овстуг вместе с ней, и вполне закономерно, что в стихотворении речь идет не о ней, а о первой жене, которая лежит «не в этой земле», а в окрестностях Турина. Поэту необходимо было связать всю цепь – от времени, когда он покинул Овстуг.

Стихотворение «Итак, опять увиделся я с вами», как и многие другие тютчевские стихи или, вернее, как подавляющее большинство его творений, было, по-видимому, не просто «самовыражением», но жизненным действием, актом бытия. Пережив в нем разрыв цепи времен, поэт тем самым в той или иной мере преодолел его реально. Об этом достаточно убедительно свидетельствует великолепное стихотворение, созданное в Овстуге всего через несколько недель после предыдущего:

 
Тихой ночью, поздним летом,
Как на небо звезды рдеют,
Как под сумрачным их светом
Нивы дремлющие зреют…
Усыпительно-безмолвны,
Как блестят в тиши ночной
Золотистые их волны,
Убеленные луной.
 

О смысле этого проникновенного гимна родине с замечательной верностью писал Н. Берковский: «Стихотворение это на первый взгляд кажется непритязательным описанием… Между тем оно полно мысли, и мысль здесь скромно скрывается, соответственно описанной и рассказанной здесь жизни – неяркой, неброской, утаенной и в высокой степени значительной [68]68
  Это стало как бы основным принципом воссоздания образа России в поэзии Тютчева.


[Закрыть]
… Стихотворение держится на глаголах: рдеют – зреют – блестят. Дается как будто бы неподвижная картина полевой июльской ночи, а в ней, однако, мерным пульсом бьются глагольные слова, и они главные. Передано тихое действование жизни… От крестьянского трудового хлеба в полях Тютчев восходит к небу, к луне и звездам, свет их он связывает в одно с зреющими нивами… Жизнь хлебов, насущная жизнь мира, совершается в глубоком молчании. Для описания взят ночной час, когда жизнь эта полностью предоставлена самой себе и когда только она и может быть услышана. Ночной час выражает и то, насколько велика эта жизнь, – она никогда не останавливается, она идет днем, она идет и ночью, бессменно…»

А за этими стихами последует целый ряд стихотворения, родившихся в Овстуге и его окрестностях, и каждое будет полно глубокой значительности. Но о них речь пойдет далее. Сейчас же важно напомнить, что по дороге в Овстуг 6 июня 1849 года Тютчев написал своего рода этюд грозы (начало стихотворения приводилось), через несколько дней по приезде, 13 июня, беспощадно-покаянное «Итак, опять увиделся я с вами…», а 23 июля – эту песнь о ночной родине.

Можно бы сказать, что этим стихотворением Тютчев окончательно возвратился на родину. И вместе с тем он вообще начал жизнь заново – и как поэт, и как человек.

Еще 17 июля 1847 года он писал жене: «Хочешь ли ты знать, что составляет сущность моего теперешнего настроения?.. Убеждение, ясное для меня из всего, что я отжил свой век и что у меня ничего нет в настоящем».

В 1849 году начинается новый расцвет творчества поэта, продолжавшийся более полутора десятилетий. В том же году он приступает к работе над трактатом «Россия и Запад». В следующем, 1850 году началась наиболее глубокая и захватывающая любовь поэта.

Рассказать об этом – чрезвычайно сложная и трудная задача. Проще было объяснить рождение любви поэта к Эрнестине Федоровне, ибо первый его брак, как уже говорилось, имел отчасти случайный характер. Но отношения Тютчева со второй его женой были поистине близки к идеальным.

Потомок и биограф поэта К. В. Пигарев, говоря о последней его любви, заметил: «С семьей Тютчев не «порывал» и никогда не смог бы решиться на это. Он не был однолюбом. Подобно тому, как раньше любовь к первой жене жила в нем рядом со страстной влюбленностью в Э. Дернберг, так теперь привязанность к ней, его второй жене, совмещалась с любовью к Денисьевой, и это вносило в его отношения к обеим женщинам мучительную раздвоенность».

Это едва ли точное объяснение. Во-первых, суть дела, очевидно, не в том, что Тютчев не мог ограничиваться одной любовью, но в том, что он, полюбив, не мог, не умел разлюбить. Не менее важно и другое. Эрнестина Федоровна была для Тютчева поистине единственным, абсолютно незаменимым человеком. Достаточно сказать, что он, с таким трудом писавший письма, писал постоянно во время любой, даже недолгой разлуки. Он послал ей 675 писем [69]69
  191 из них, написанное до брака, она сожгла.


[Закрыть]
– значительно более половины всех известных нам его писем и кратких записок вообще.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю