Текст книги "Тютчев"
Автор книги: Вадим Кожинов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)
13 октября Тютчев встретился с Жуковским. На следующий день они плавали на яхте по озеру Комо, и Жуковский записал в дневнике: «Глядя на север озера, он сказал: «За этими горами Германия». Он горюет о жене, которая умерла мученическою смертью, а говорят, что он влюблен в Мюнхене».
Чувствуется, что для сознания Жуковского это было необъяснимым, темным противоречием. Но через пять лет, в годовщину смерти Элеоноры, Тютчев писал той самой своей другой возлюбленной, мысль о которой смутила душу Жуковского в Комо:
«Сегодняшнее число… печальное для меня число. Это был самый ужасный день в моей жизни, и не будь тебя, он был бы, вероятно, и последним моим днем. Да хранит тебя Бог»,
Тютчев, конечно, понимал, что сторонние взгляды могут жестоко осудить его, который, едва оправившись от потрясенности смертью жены, весь отдается другой любви. В декабре 1838 года в Генуе состоялась его тайная помолвка с Эрнестиной Пфеффель – об этом не знали даже ближайшие родственники. «Все пережить и все-таки жить…». И, вероятно, это было странно или даже страшно – в той самой Генуе, о которой ровно год назад он писал:
Так здесь-то суждено нам было
Сказать последнее прости… —
он начинал теперь новую жизнь.
1 марта 1839 года Тютчев подал официальное заявление о своем намерении вступить в новый брак. Май месяц жених и невеста вместе с ее братом Карлом Пфеффелем провели во Флоренции. А 17 июля 1839 года Тютчев обвенчался с Эрнестиной Федоровной в Берне, в церкви при русском посольстве. Ему было тридцать пять с половиной лет, ей – двадцать девять. Жизнь его как бы начиналась заново. 23 февраля 1840 года родилась дочь Тютчева и Эрнестины Федоровны Мария.
Но пережитая трагедия, с которой не могло не быть связано чувство глубокой вины, конечно, оставалась в душе Тютчева. 1 декабря 1839 года он писал родителям, что «есть вещи, о коих невозможно говорить, – эти воспоминания кровоточат и никогда не зарубцуются».
В цитированном письме к Жуковскому от 6 октября 1838 года Тютчев говорит о своей любви к отечеству. Это не было риторическим оборотом. 22 июля 1838 года Тютчев, как уже говорилось, принял бразды правления в русском посольстве в Турине. Через день он писал члену Совета министерства иностранных дел П.Г. Дивову, который в этот момент управлял министерством (Нессельроде находился в заграничной поездке): «Я не премину вносить в исполнение возложенных на меня обязанностей все то рвение, которого вправе от меня требовать служба… и все то разумение, к коему я способен». Не следует забывать, что Тютчев тогда впервые за пятнадцать лет своей дипломатической службы обрел возможность самостоятельной деятельности. Он пробыл в должности поверенного в делах всего лишь одиннадцать месяцев, в течение которых скончалась Элеонора и решался вопрос об его второй женитьбе. Но – как это ни противоречит общепринятому представлению о чуть ли не полной «несостоятельности» Тютчева как дипломата – за этот краткий срок он отправил в Петербург сорок два донесения, среди коих имеются весьма существенные по содержанию. При этом он сумел преодолеть свою личную трагедию – уже всего через месяц после похорон Элеоноры на кладбище под Турином он составляет донесение, проникнутое твердой и целеустремленной политической волей. Вместе с тем можно предполагать, что интенсивная дипломатическая деятельность была для Тютчева и своего рода спасением от скорби и отчаяния, порожденных тяжелейшей утратой.
5 октября 1838 года Тютчев направляет в Петербург пространное донесение, в котором он, в частности, основываясь на очередном послании Туринского архиепископа, раскрывает вредоносную роль политики иезуитов и папства вообще в судьбах Европы и мира, включая, разумеется, Россию (впоследствии Тютчев не раз будет говорить об этом и в статьях, и в политических стихах). В донесении он призывает к тому, чтобы русская внешняя политика так или иначе противостояла претензиям Римской церкви управлять миром.
Более конкретный характер имеет тютчевское донесение от 23 ноября 1838 года, которое представляет собой результат внимательнейшего изучения внешнеполитических акций Сардинского королевства.
«Сардинский кабинет, – писал Тютчев, – доселе содержит в тайне конвенцию, которую он только что заключил с американским правительством. Вот, однако, что я узнал об этом; полагаю, что могу сообщить эти сведения как достоверные.
Американский агент предложил полную отмену в обеих странах дифференциальных пошлин на некоторые продукты… Таким образом, избрав путь на Сардинское государство и на Геную, американская торговля будет иметь возможность, не уплачивая транзитных пошлин, выбрасывать в центр Швейцарии и герцогства Пармского все свои товары, которые оттуда будут переправляться контрабандным путем в Германию, во Францию или в Ломбардию… Из всех этих подробностей, по-видимому, явствует, что цель, которую преследовали американцы, заключалась в том, чтобы прочно утвердиться в Средиземном море».
Далее Тютчев обращался к Нессельроде со следующим многозначительным пояснением: «Не без оснований почел я себя вправе подвергнуть ваше сиятельство скуке этого чтения. Я полагаю, что сделка, готовящаяся между сардинским правительством и Соединенными штатами заслуживает внимания нашего двора не с одной коммерческой точки зрения. Действительно, одним из самых несомненных последствий этой сделки будет все большее и большее проникновение американского флота в Средиземное море… Между тем все, что может способствовать такой державе, как Соединенные штаты, к укреплению своего положения в Средиземном море и окончательному водворению там, не может, при настоящем положении вещей, не представлять значительного интереса для России».
Трудно переоценить политическую широту и прозорливость Тютчева. Он, конечно, не мог знать, к примеру, что еще за полтора десятка лет до его донесения, 1 июня 1822 года, один из влиятельнейших политических деятелей США, Томас Джефферсон, писал другому крупнейшему американскому деятелю – Джону Адамсу (оба успели побывать президентами США): «Создается впечатление, что европейские варвары вновь собираются истреблять друг друга. Русско-турецкая война [44]44
Такая война в то время назревала, но не началась.
[Закрыть]напоминает схватку между коршуном и змеей: кто бы кого ни уничтожал, одним разрушителем в мире станет меньше… Истребление безумцев в одной части света способствует росту благосостояния в других его частях. Пусть это будет нашей заботой и давайте доить корову, пока русские держат ее за рога, а турки за хвост».
Из этого ясно, что руководители еще весьма молодого государства США – ему не исполнилось тогда и полувека – уже определяли основные принципы ее мировой политики [45]45
Стоит напомнить, что через сто лет, 24 июня 1941 года, будущий президент США Гарри Трумэн (тот самый, который четыре года спустя прикажет сбросить атомные бомбы на японские города) без обиняков заявил на страницах газеты «Нью-Йорк тайме» о начавшейся 22 июня великой битве: «Если мы увидим, что выигрывает Германия, нам следует помогать России, а если выигрывать будет Россия, нам следует помогать Германии и, таким образом, пусть они убивают как можно больше друг друга».
[Закрыть]. И Тютчев не только зорко разглядел тайные интриги в Сардинском королевстве, но и проник в самую суть политики США, сумел в незначительном, казалось бы, факте отмены торговых пошлин увидеть нечто неизмеримо более масштабное и имеющее прямое отношение к судьбам мира и России.
Однако Нессельроде или не смог, или не захотел понять и оценить деятельность Тютчева. Речь идет даже не о том, что цитированное донесение не имело никаких последствий. Речь идет о том, что на основе уже одного этого донесения вполне можно было прийти к выводу о высокой значительности Тютчева как дипломата и предоставить ему реальную и широкую возможность действовать.
Но произошло совсем иное: Тютчев был вообще отставлен от дипломатии. Между прочим, нельзя не сказать о том, что Тютчев оказался на сравнительно ответственном посту поверенного в делах в Сардинском королевстве, по сути дела, случайно. Накануне его прибытия в Турин на должность старшего секретаря жена русского посланника А. М. Обрезкова явилась в королевский дворец в головном уборе, считавшемся особой привилегией королевы, и это привело к своего рода выговору посланнику от имени сардинского министра иностранных дел. Обрезков счел это оскорблением его как представителя великой державы и обратился к царю с просьбой об отставке. Николай I, хотя и посмеялся над этой историей, решил все-таки дать «урок» королевству: принять отставку Обрезкова и не удостоивать Турин новым посланником. Так Тютчев и стал поверенным в делах; прислать в Турин другого человека в сложившихся условиях было невозможно.
Тютчев, как мы видели, оправдывал обещания, данные после его вступления в должность в письме к замещавшему Нессельроде П. Г. Дивову, – «вносить в исполнение возложенных на меня обязанностей все рвение… и все разумение». Вполне естественно было бы предположить, что после года своей службы поверенным в делах Тютчев мог рассчитывать на повышение. Кстати сказать, еще во время встречи с Жуковским в октябре 1838 года он предпринял своего рода шаг к карьере. Дело в том, что Жуковский сопровождал наследника престола, будущего Александра II, который инкогнито путешествовал по Италии. И не без посредства Жуковского Тютчев представился наследнику, надеясь на его поддержку в своей дипломатической судьбе, и в самом деле получил от него «милостивые обещания». Но все оказалось напрасным.
Когда весной 1839 года в Турин назначили наконец посланника Н.А. Кокошкина, Тютчев был как бы снова «понижен» в прежнюю свою должность старшего секретаря миссии. Трудно сомневаться, что Тютчев воспринял это весьма тяжело. Поприще самостоятельной дипломатической деятельности снова оказалось для него недоступным.
И 6 октября 1839 года Тютчев отправил Нессельроде просьбу освободить его от должности секретаря миссии и разрешить остаться пока для устройства личных дел за границей. 8 ноября 1839 года Тютчев был официально «отозван» из Турина «с оставлением до нового назначения в ведомстве министерства иностранных дел».
Тютчев, поселившийся с женой в Мюнхене, 1 декабря сообщил родителям, что Нессельроде «очень учтиво ответил мне согласием на мою просьбу. Теперь вот каковы мои намерения. В будущем мае мы поедем в Петербург, как я обязался перед министерством, и, если только мне не предложат какого-либо необычайного повышения – что маловероятно – если, повторяю, не будет подобной счастливой случайности, я твердо решился оставить дипломатическое поприще и окончательно обосноваться в России».
Впрочем, Тютчев пока еще на что-то все же надеялся. Через два месяца, 20 января 1840 года, он пишет родителям о том, что «граф Нессельроде собирается приехать будущим летом в Германию, вероятно на Богемские воды. Я очень желаю, чтобы это состоялось. Ибо все эти сильные мира более доступны и более покладисты за границей, нежели у себя дома. Поэтому, как только я узнаю, что он в Карлсбаде, я к нему отправлюсь. Я еще не знаю в точности, о чем я буду его просить, но буду просить… Должность секретаря при миссии для меня не подходит. Я ни в коем случае не приму ее. Но еще вопрос, согласятся ли они… дать мне более или менее подходящее место… Недавно я получил значок за пятнадцать лет службы. Это довольно жалкое вознаграждение за пятнадцать лет жизни – и каких лет!»
Прошло еще около трех месяцев, и Тютчев вновь сообщает родителям (14 апреля 1840 года) о том, что его так волнует: «Великий князь наследник… в Дармштадте, и в будущем месяце я рассчитываю поехать туда, чтобы представиться ему и при случае напомнить его милостивые обещания, данные в прошлом году. Я только что написал по этому поводу Жуковскому…» Но все это были заведомо напрасные надежды. И Тютчев, вероятно, чувствовал это; во всяком случае, о каких-либо его тогдашних действиях в этом направлении ничего не известно. К тому же его не могли не отвлекать заботы разрастающейся семьи. Эрнестина Федоровна удочерила Анну, Дарью и Екатерину. «Утрата, понесенная ими, – писал Тютчев, – для них почти возмещена. Тотчас по приезде в Мюнхен мы взяли их к себе». В феврале 1840 года, как уже говорилось, Эрнестина Федоровна родила дочь Марию, а 14 июля 1841 года – сына Дмитрия.
Вместе с тем, живя в Мюнхене, Тютчев поддерживал самые тесные отношения с русской миссией и продолжал со всем вниманием следить за политической жизнью. Нет сомнений, что он имел еще твердое намерение вернуться к дипломатической службе. Но, не будучи уверен в том, что получит способное удовлетворить его назначение, все откладывал поездку в Петербург, ожидая, по-видимому, каких-то благоприятных обстоятельств. И в конце концов 30 июня 1841 года Тютчев за длительное «неприбытие из отпуска» был уволен из министерства иностранных дел и лишен звания камергера. В документе об этом увольнении указано, в частности, что «местопребывание» Тютчева «в Министерстве неизвестно»; эта фраза явно представляла собой чисто формальную отписку, так как посольство в Мюнхене знало о Тютчеве все подробности.
Более того, сообщение об увольнении Тютчева было направлено именно в Мюнхен, и тогдашний посланник Д.П. Северин писал Нессельроде «о глубоком чувстве горечи, с каким он (Тютчев. – В. К.) встретил объявленный ему приговор».
Впоследствии, уже после кончины Тютчева, были высказаны не имеющие сколько-нибудь достоверных подтверждений версии, согласно которым Тютчев был уволен из министерства за очень серьезное прегрешение: стремясь скорее совершить обряд бракосочетания и ради этого бросив на произвол судьбы посольство, он все же взял с собой дипломатические шифры, но «в суматохе свадьбы и путешествия» потерял их…
Однако никак невозможно поверить, что такой очевидный и тяжкий проступок, как потеря шифров, оставался столь долго незамеченным, не нашел какого-либо отражения в документах и был «наказан» только лишь через два года (Тютчев не мог совершить этого поступка позднее июля 1839 года, когда он вообще уехал из Турина, а увольнение его состоялось лишь 30 июля 1841 года). Между тем 22 августа 1839 года Тютчев получил «знак отличия за беспорочную службу», а в декабре того же года был произведен в коллежские советники (соответствует чину полковника).
Словом, Тютчев был уволен из министерства и лишен звания камергера именно за «длительное неприбытие». При этом нет никаких сведений об его предварительном «розыске» (собственно, искать было и не нужно – множество русских дипломатов прекрасно знало, что Тютчев с 24 августа 1839 года живет со своей семьей в Мюнхене и постоянно бывает в русской миссии [46]46
Достаточно сказать, что русский посланник в Мюнхене Северин был крестным отцом родившегося в 1841 году сына Тютчева Дмитрия.
[Закрыть]). И по меньшей мере странно, что министерство иностранных дел попросту констатирует «неизвестность местопребывания» своего находящегося в столь высоком чине сотрудника.
Если мы вспомним, что незадолго до того Нессельроде уволил после более чем двадцатилетней службы крупнейшего дипломата века А. М. Горчакова (который вообще не имел собственно служебных прегрешений), становится особенно ясно, что изгнание Тютчева было обусловлено неугодностью его политической позиции, а не какими-либо его проступками. Конечно, длительная неявка в Петербург была проявлением недисциплинированности. Но она все же явилась только поводом, а не истинной причиной полного отлучения Тютчева от дипломатии. Сама формулировка «местопребывание неизвестно» как бы утверждала его дипломатическое небытие…
Но – и это особенно замечательно – именно после своего увольнения поэт занялся весьма активной внешнеполитической деятельностью. Увольнение в известном смысле развязало ему руки…
Вскоре после получения известия о том, что он больше не состоит на службе в министерстве иностранных дел, Тютчев приезжает в Прагу и встречается с одним из вождей чешского национального возрождения Вацлавом Ганкой (1791–1861).
Отношение Тютчева к чехам и вообще славянам – это большая и очень сложная проблема, которую еще не раз придется затронуть. Сразу же следует сказать, что поэт, строго говоря, никогда не был славянофилом в том смысле, в каком этот термин употребляется при характеристике мировоззрения братьев Киреевских и Аксаковых, Хомякова и Самарина, – хотя у него и было немало близких славянофилам представлений; кроме того, Тютчев считал нужным или даже необходимым поддерживать славянофилов и опираться на их деятельность.
Но, не будучи славянофилом по основной сути своих воззрений, Тютчев все же с молодых лет видел в славянах (пусть даже нередко не без глубоких сомнений и колебаний), так сказать, естественных союзников России. Еще в 1831 году, когда русское славянофильство (в прямом, точном значении слова) даже не начинало складываться, он размышлял об исторической задаче России:
Славян родные поколенья
Под знамя русское собрать…
Но пока Тютчев служил под эгидой Нессельроде, он едва ли мог позволить себе какие-либо «славянские» акции. Ведь целый ряд славянских народов находился под владычеством Австрии, в соблюдении интересов которой Нессельроде видел свою неукоснительную цель. Поэтому любое обращение к славянам как самостоятельным нациям было недопустимым для русских дипломатов поведением.
Тютчев же встретился с Вацлавом Ганкой именно как с представителем одного из славянских народов. После дружественных бесед с Ганкой поэт 26 августа 1841 года записал в его альбом стихотворение, которое смог опубликовать лишь в 1858 году:
Вековать ли нам в разлуке?
Не пора ль очнуться нам
И подать друг другу руки,
Нашим кровным и друзьям?
……………………………………….
Вот среди сей ночи темной,
Здесь, на пражских высотах,
Доблий [47]47
Устаревшее доблестный.
[Закрыть]муж рукою скромной,
Засветил маяк впотьмах.
О, какими вдруг лучами
Озарились все края!
Обличилась перед нами
Вся Славянская земля!
Горы, степи и поморья
День чудесный осиял,
От Невы до Черногорья,
От Карпатов за Урал.
Рассветает над Варшавой,
Киев очи отворил,
И с Москвой золотоглавой
Вышеград заговорил!..
Тютчев видел в единении всех славянских народов одно из условий того общечеловеческого порядка, того миростроя, который представлялся ему грядущим идеалом. Стихотворение кончается строками:
Наяву увидят внуки
То, что снилося отцам!
Знаменательно, что поэт включил в называемые им славянские святыни и Варшаву. За десять лет до того, как известно, русские войска подавили польское восстание 1830 года, и отношение многих поляков к России было, вполне понятно, враждебным. Поскольку Тютчев не раз с глубоким вниманием обращался к «польскому вопросу», необходимо хотя бы кратко коснуться этой проблемы.
Нередко полагают, что значительная часть польских земель была присоединена к Российской империи в результате так называемых разделов Польши (их было три) в конце XVIII века. На самом же деле в состав России вошли в то время почти исключительно только исконные белорусские и украинские земли (которые и сейчас входят в состав соответствующих республик Советского Союза), а собственно польские земли были тогда поделены между Австрией и Пруссией (которая еще ранее присоединила к себе западные области Польши).
Далее, в 1807–1809 годах Наполеон отнял часть польских земель у Пруссии и Австрии и образовал на них зависимое от Франции Варшавское герцогство, которое стало плацдармом для наполеоновского похода в Россию в 1812 году и приняло самое активное участие в этом походе. В качестве своего рода наказания за это часть Варшавского герцогства (включая Варшаву) была после разгрома Наполеона, в 1815 году, присоединена к России на правах относительно автономного Королевства Польского.
Наполеон в 1807–1812 годах, стремясь целиком привлечь на свою сторону польское шляхетство, предоставил ему всякого рода выгоды и привилегии, И варшавские аристократы после разгрома Наполеона вспоминали о своей дружбе с Парижем как об утраченном рае. На этих настроениях и выросло восстание.
В 1848 году Фридрих Энгельс дал совершенно недвусмысленную характеристику восстания:
«Чего хотела польская аристократия в 1830 году? Отстоять приобретенные ею права от посягательств со стороны императора. Она ограничивала восстание той небольшой областью, которую Венскому конгрессу угодно было назвать Королевством Польским; она сдерживала порыв в других польских землях [48]48
Имеются в виду области, присоединенные к Пруссии и Австрии, где поляки, кстати сказать, подверглись мощной ассимиляции.
[Закрыть]…
Скажем прямо: восстание 1830 года не было ни национальной революцией (оно оставило за бортом три четверти Польши), ни социальной или политической революцией; оно ничего не изменяло во внутреннем положении народа; это была консервативная революция [49]49
Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 4, с. 492.
[Закрыть]».
И лучшие люди тогдашней России ясно видели, что речь идет не о коренных интересах польского народа, а главным образом о претензиях того шляхетства, которое даже не имело подлинного национального самосознания и хотело быть скорее чем-то вроде парижской знати. Не приходится уже говорить о том, что повстанцы требовали отдать им Белоруссию и Правобережную Украину, включая Киев…
Поэтому Пушкин и Боратынский, Чаадаев и Киреевский, Гоголь и Лермонтов отнеслись к польскому восстанию недвусмысленно отрицательно. Точно так же восприняли его находившиеся уже пять лет в Сибири декабристы. Один из наиболее выдающихся и самых стойких представителей движения, Михаил Лунин, написал специальную работу «Взгляд на польские дела», в которой доказывал, что у участников восстания «глаза обращены к Франции, которая ради удовлетворения своих интересов… послала их соотечественников на гибель [50]50
Имеется в виду, в частности, поход в Россию.
[Закрыть]; они хвалятся своей верностью деспоту [51]51
Наполеону.
[Закрыть], которого они называют героем века, и утверждают, что кровь поляков – его собственность. В варшавском восстании нельзя найти ни признаков, ни свидетельств народного движения… Оно не выдвинуло ни одной органической идеи, никакого общественного интереса…».
Широко известны стихотворения Пушкина «Бородинская годовщина» и «Клеветникам России» (о котором Чаадаев писал ему: «Стихотворение к врагам России особенно изумительно… Мне хочется сказать: вот, наконец, явился наш Дант») и Лермонтова «Опять, народные витии…»
Совершенно независимо от Пушкина Тютчев в 1831 году создал в Мюнхене стихотворение «Как дочь родную на закланье…», в котором так обращался к Польше:
Ты ж, братскою стрелой пронзенный,
Судеб свершая приговор,
Ты пал, орел одноплеменный
На очистительный костер!
Верь слову русского народа:
Твой пепл мы свято сбережем,
И наша общая свобода,
Как феникс, зародится в нем.
Это стихотворение, подобно пушкинским, обнажило всю трагедийную противоречивость события. Пушкин в иных поэтических образах говорил, в сущности, о том же:
Мы не сожжем Варшавы их;
Они народной Немезиды
Не узрят гневного лица
И не услышат песнь обиды
От лиры русского певца.
Позднее, в 1834 году Пушкин с глубокой горечью писал о своем недавнем близком друге – польском поэте Адаме Мицкевиче, эмигрировавшем во Францию:
Наш мирный гость нам стал врагом – и ядом
Стихи свои, в угоду черни буйной,
Он наполняет. Издали до нас
Доходит голос злобного поэта,
Знакомый голос!.. Боже! освяти
В нем сердце правдою твоей и миром.
Стихи не были опубликованы, и Тютчев почти наверняка их не знал. Тем изумительнее тот факт, что уже после смерти Пушкина он прямо-таки продолжил эти стихи. В 1842 году Тютчев познакомился с записями части лекций об истории и культуре славянских народов, прочитанных тогда Мицкевичем в Париже, лекций, в которых польский поэт смог подняться над «злобой» и с глубоким уважением и даже любовью говорил о России (многие поляки обвиняли его в то время в предательстве Польши). И 16 сентября 1842 года Тютчев послал Мицкевичу следующее стихотворение:
Небесный царь благослови
Твои благие начинанья —
Муж несомненного призванья,
Муж примиряющей любви…
Недаром ветхие одежды
Ты быстро с плеч своих совлек.
Бог победил – прозрели вежды,
Ты был поэт – ты стал Пророк.
Мы чуем приближенье Света —
И вдохновенный твой Глагол,
Как вестник Нового Завета,
Весь Мир Славянский обошел.
Мы чуем Свет – уж близко Время —
Последний сокрушен оплот —
Воспрянь, разрозненное время,
Совокупись в один народ —
Воспрянь – не Польша, не Россия —
Воспрянь Славянская Семья! —
И отряхнувши сон, впервые
Промолви слово: Это я! —
Ты ж, сверхъестественно сумевший
В себе вражду уврачевать —
Да над душою просветлевшей
Почиет Божья благодать!
Мицкевич, хотя он впоследствии, подпав под чуждое влияние, снова изменил свою позицию в отношении России, хранил эти стихи до конца жизни.
Тютчевское стихотворение, обращенное к Адаму Мицкевичу, как бы встало в один ряд с написанным за год до того стихотворением к Вацлаву Ганке. И, как уже было сказано, идея теснейшего единения славянских народов занимала очень важное место в политической философии – или, вернее, историософии – Тютчева.
Однако Тютчев все же не был славянофилом. Он, в частности, исходил в своей идее союза со славянами из совершенно иных предпосылок и соображений.
Уже в 30-х годах Тютчев с поистине гениальной прозорливостью, можно прямо сказать – пророчески, понял, что впереди – неизбежная новая схватка с Западом. Когда Крымская война началась, Тютчев писал (1 и 23 ноября 1853 года) Эрнестине Федоровне: «Я был, кажется, одним из первых, предвидевших настоящий кризис… В сущности, для России опять начинается 1812 год…» Когда война была уже в разгаре, он писал жене (24 февраля 1854 года): «Ты лучше, чем кто-либо другой, знаешь, что я был одним из первых и из самых первых, видевших приближение и рост этого страшного кризиса…» И уточнил в письме от 18 августа того же года: «Более пятнадцати лет я постоянно предвидел эту страшную катастрофу».
Более пятнадцати лет – это значит не позже чем с 1839 года. Но, по всей вероятности, Тютчев предвидел грядущую схватку с Западом еще ранее; он подразумевает здесь свои первые разговоры об этом с Эрнестиной Федоровной, на которой он женился именно в 1839 году. Более того, намек на это предвидение присутствует уже в созданном, вероятно, в 1832 году стихотворении о Наполеоне («Два демона ему служили…»), которое Пушкин включил в третий том «Современника»; стихотворение было тогда запрещено цензурой, так как оно-де «может вести к толкам весьма неопределенным».
Тютчев при всей своей скромности говорит в 1854 году, что он был «из самых первых», видевших, что России предстоит как бы новый 1812 год. Можно, пожалуй, утверждать, что Тютчев в данном отношении вообще был единственным ясновидцем (он говорил о себе: «…я задыхаюсь от своего бессильного ясновидения»).
Правда, как чрезвычайно интересно писал недавно Д.Д. Благой, другим таким ясновидцем следует, по-видимому, считать Пушкина. Речь идет об его последнем, предсмертном стихотворении: «Была пора: наш праздник молодой…», созданном в октябре 1836 года.
«Стихотворение осталось незавершенным, – отмечал Д.Д. Благой. – Но сама его незавершенность в высшей степени знаменательна. Ощущением снова надвигающегося исторического «урагана», нового столкновения между Россией и буржуазной Европой, тревогой перед неведомым и грозным грядущим проникнуты его последние строки:
И новый царь, суровый и могучий,
На рубеже Европы бодро стал,
И над землей сошлися новы тучи,
И ураган их……………………………»
Разумеется, Тютчев, с 1822 года живший в центре Европы, имел гораздо больше возможностей, чтобы ясно предвидеть нарастающий «ураган». И к моменту своего увольнения из министерства иностранных дел он уже, надо думать, весь проникся этим предвидением.
18 марта 1843 года Тютчев пишет родителям из Мюнхена: «Хоть я не привык жить в России, но думаю, что невозможно быть более привязанным к своей стране, нежели я, более постоянно озабоченным тем, что до нее относится» (курсив мой. – В. К.). По всей вероятности, здесь подразумевалась именно постоянная озабоченность грядущим столкновением с Европой.
И обращения к идейным вождям славянских народов были для Тютчева, очевидно, прежде всего обращениями к наиболее естественным, как ему представлялось тогда, союзникам в грядущей схватке, – для чего, разумеется, необходимо было глубокое сознание единства славянских судеб.
Более сложной, даже отчасти загадочной была другая политическая акция Тютчева, предпринятая в тот же период его «частной жизни» в Мюнхене в 1842–1844 годах. Он вступил в самые тесные отношения с одним из известнейших тогдашних публицистов и историков Германии Якобом Фальмерайером (1790–1861). Воспитанник Баварского университета, он преподавал историю и философию, а затем посвятил себя изучению Востока. В 1827 году Фальмерайер опубликовал получивший высокое признание трактат «История Трапезундского царства».
Вскоре, в 1831 году в Мюнхен прибыл уже известный нам А.И. Остерман-Толстой, решивший предпринять путешествие по Ближнему Востоку. По-видимому, не без посредства Тютчева его прославленный родственник пригласил Фальмерайера в качестве знатока Востока сопровождать его в этом длительном путешествии с обязанностями личного секретаря. Затем Фальмерайер уже сам совершил несколько путешествий на Восток, опубликовал целый ряд работ и вернулся летом 1842 года в Мюнхен как знаменитость и ученого, и политического мира Германии.
Фальмерайер постоянно публикует статьи о проблемах истории и политики Востока в издававшейся в Аугсбурге «Всеобщей газете», которую Тютчев определил как «первую германскую политическую трибуну» (вспомним, что тогда единая Германия только складывалась и газета как бы предвосхищала ее единство) и поддерживает отношения со многими видными политическими и идеологическими деятелями страны.
Тютчев после возвращения Фальмерайера многократно встречался с ним. 27 октября (то есть по европейскому стилю – 9 ноября) 1842 года Фальмерайер сделал запись в своем дневнике о встрече с Тютчевым, где привел его слова о себе: «Я один из всех публицистов Запада понимаю, что такое Москва, что – Византия; просвещенный разбор моих работ… Мы еще не расходились, когда принесли «Всеобщую газету» с первым выпуском моей, отвергнутой Академией, речи».
В этой речи, называвшейся «Политика Востока», Фальмерайер говорил о трех мировых городах, играющих судьбоносную роль в истории человечества, – Иерусалиме, Риме и Константинополе, сосредоточиваясь на последнем. Он утверждал, что наследие Византии живо, несмотря на турецкое завоевание, – живо и в самом Константинополе, под чисто внешними формами Османской монархии, и в России. К этому необходимо добавить, что Фальмерайер весьма отрицательно (если не сказать еще резче) оценивал в своей речи это наследие. Он рассуждал о «бездушной пустоте православной веры», об отрицании любых частных интересов людей, интересов, которые подавляет исключительная забота о целом, о создании материальной мощи и достижении посредством ее владычества над миром. Ради этого живет и развивается византийское наследие и, несмотря, на все усилия Запада, не сворачивает со своего пути. И если германский дух не сможет проникнуть на Восток и преобразовать его, надо готовиться к смертельной битве с наследниками Византии. Единственный выход – победоносное проникновение германского и, шире, европейского духа на Восток. К этому Фальмерайер и призывал Германию в конце своей речи, напечатанной в трех номерах «Всеобщей газеты».
В ряде работ о Тютчеве, рассматривающих этот период его жизни, высказано предположение, что Тютчев намеревался, так сказать, перевоспитать Фальмерайера и из врага России (в которой тот видел верную наследницу византийского духа) превратить чуть ли не в ее горячего сторонника. А поскольку Фальмерайер позднее, в 1845 году, в своем двухтомном сочинении «Фрагменты из путешествия по Востоку» крайне резко писал о России, акция Тютчева истолковывается подчас как полная неудача, как его дипломатическое поражение.