355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Шефнер » Сестра печали » Текст книги (страница 9)
Сестра печали
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 18:22

Текст книги "Сестра печали"


Автор книги: Вадим Шефнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

19. Вдвоем

На следующей день с утра стояла по-августовски теплая, пасмурная, но без дождя погода – самая моя любимая. Я никогда не любил ясных солнечных дней. Ясный день чего-то от тебя требует, хочет, чтобы ты был лучше, чем на самом деле, а ленинградский серенький денек как бы говорит: ничего, ничего, ты для меня и такой неплох, мы уж как-нибудь поладим. И вот встал я в восемь часов, тихо сходил на кухню, приготовил чай, тихо выпил два стакана – а Костя все спал. Он спал лицом вверх, и лицо у него было настороженное, будто он боялся, что кто-то вот-вот разбудит его и начнет допрашивать, не нарушил ли он правил новой жизни, не выкурил ли лишней папиросы, не поддался ли дурному влиянию друзей.

Тихо закрыв за собой дверь комнаты, я миновал коридор и безлюдную в этот час кухню, и, наращивая скорость, прыгая сперва через две, потом через три, потом через четыре ступеньки, ссыпался с лестницы, и, уже заряженный скоростью, ходко зашагал по тротуарным плитам. Шагать было легко и приятно, я обгонял редких прохожих, окна домов толчками двигались мне навстречу. Но когда я свернул на проспект Замечательных Недоступных Девушек, то есть на Большой, я вдруг подумал, что слишком уж спешу. Неудобно так рано заявиться к Леле: может, она еще спит, а может, еще только проснулась. И я затормозил, не спеша прошел мимо Симпатичной линии, побрел на бульвар, остановился у щита «Читай газету».

«Ленинградская правда» была только что наклеена, клейстер еще проступал влажными сероватыми пятнами. Кино: «Великан», днем – «Искатели счастья», вечером – «Любимая девушка». Новая школа на пр. 25 Октября (это рядом с ателье «Смерть мужьям»). «Зенит» победил «Металлурга» (Москва), счет 2:1… Артиллерийская дуэль через Ла-Манш… Спекулянт дровами получил по заслугам… Слет призывников Ленинграда… Две тысячи германских самолетов над Англией… На съемках фильма «Музыкальная история»… Учения ПВО в г. Красногвардейске… Отмена отпусков в румынской армии…

Тут кто-то легко тронул меня за руку.

– Леля! – удивился я. – Лелечка!.. Я только что о тебе думал.

– Ты же газету читал.

– Понимаешь, читаю газету – а о тебе думаю. «Зенит» у «Металлурга» выиграл – а я о тебе думаю, съемка фильма – а я все равно о тебе… А ты?

– Да, – ответила она. – Да. Я тоже о тебе… Это ты расческу в почтовый ящик бросил?

– Я. А что?

– Нет, ничего… Куда мы пойдем сейчас? Я вообще-то в магазин шла. Но, может быть, пройдем к Неве?

– Давай к Неве. – Я взял ее под руку, и мы пошли вдоль Большого. На Леле была темная кофточка и черная юбка много ниже колен, и в руке авоська из кусочков сапожной кожи. Авоську эту я уже видел, а все остальное было очень городское. И у самой у нее был какой-то очень уж городской вид, я не привык к ней такой. И какая-то независимость в голосе, в движениях, в походке, и рост выше – или это от английских каблуков? Мне вдруг показалось, что не так уж она и рада встрече со мной. Может, я хорош был для нее там, в Амушеве, а здесь, в городе, поинтереснее фрайера есть?

Мы свернули в безлюдный, тихий и мрачноватый Соловьевский переулок. Панели там были совсем узенькие. Мы шли по мостовой, направляясь к Румянцевскому обелиску, маячащему вдали. Леле неловко было ступать в своих городских туфельках по крупным выпуклым булыжникам, и она то теснее прижималась ко мне, то словно отшатывалась. Она рассказывала, что отец опять уехал, что уже послезавтра она начнет работать в чертежном бюро, что ее уже почти оформили, – а я слушал, и все время мне казалось, что она стала какой-то другой, и я ей, может быть, не так уж и нужен. Я невпопад отвечал на ее вопросы, во мне росла неловкость, готовая перейти в обиду, в отчуждение. «Не везет нам, гопникам, с порядочными», – вспомнил я слова Кости.

– Ты что?.. – спросила вдруг Леля, повернувшись ко мне.

– Как «что»? – сказал я. – Я ничего…

Она вдруг вырвалась от меня, стуча каблучками, неловко побежала вперед и стала лицом ко мне, бросив авоську наземь:

– Гражданин! Предъявите документы!

Я подошел к ней, и она положила руки мне на плечи. Глаза ее и губы были совсем близко. Но тут из обшарпанной кирпичной подворотни вышла старушка с толстой дымчатой кошкой на руках и внимательно, без осуждения посмотрела на нас. А кошка строго мяукнула. Мы подняли авоську и пошли дальше.

– Ну вот, – сказала Леля. – Знаешь, мне вдруг стало казаться, что ты меня позабыл.

– А мне показалось – ты меня позабыла. Я просто псих. Но теперь все, все хорошо.

– Да-да-да! Теперь у нас все хорошо, – повторила Леля.

Переулок стал казаться мне очень уютным – век бы здесь прожил. Но он уже кончился. Через чугунную калитку вошли мы в Соловьевский сад, под его старые деревья, и сели на скамью. Обелиск «Румянцева победам» уходил ввысь, в невысокое серое небо. Было тихо, только из музыкальней ротонды, как из рупора, порой доносились голоса мальчишек. Они разбились на две партии и, размахивая палками, играли в войну. С Невы иногда слышался гудок буксира.

– Когда мама была жива, она водила меня гулять в этот сад, – сказала Леля. – По субботам вот в этой ротонде играл красноармейский духовой оркестр. Они всегда играли что-то грустное, а я тихо сидела и слушала, и мне было хорошо-хорошо. Даже все на свете лучше казалось из-за того, что они грустное играют. Ты это понимаешь?

– Конечно, – ответил я. – Ты расскажи мне о себе еще что-нибудь.

– Хорошо, я расскажу тебе, но только глупое. Вот там, слева от эстрады, есть ход вниз, там женская уборная. Мы с девочками иногда забивались туда слушать, как шумит вода. Там бачок через каждые несколько минут автоматически выливается, и с таким шумом! И вот мы забирались туда и ждали. Как только вода загудит, зашумит – мы все толпой выбегали из этой уборной, будто нам очень страшно. И однажды я сшибла с ног пожилую даму. Мама меня за это строго наказала, оставила без сладкого. И папа сказал: «Так и надо этой девчонке!»

– А что было на сладкое? – спросил я.

– Кисель. Это я хорошо помню, мы ведь жили небогато, кисель был не каждый день.

– Зато у нас кисель каждый день, – похвастался я.

– Знаю, ты говорил, – улыбнулась Леля. – Сплошной праздник – кисель и сардельки. Как вам не стыдно так питаться, ведь это от лодырничества! Взрослые люди, и ни один не догадается приготовить нормальный обед! Вам надо собраться, договориться… – Она вдруг осеклась, вспомнив, что теперь не так уж нас много.

– Косте сейчас не до нормальных обедов, – торопливо начал я, чтобы вывести ее из смущения. – У Кости начался приступ прозрачной жизни… Пойдем опять по Соловьевскому?

Когда мы снова вошли в этот переулок, он уже не был так безлюден, мы встретили нескольких прохожих.

– Испортился Соловьевский, – сказал я. – Тот, да не тот.

– Все равно это хороший переулок, – не оборачиваясь ко мне, проговорила Леля. – Ты его еще не переименовал?

– Нет. Может быть, назовем его так: Выяснительный переулок?

– Это что-то не то. Это бюрократизм. Назовем знаешь как? Назовем так: Кошкин переулок. Никогда не забуду я этой смешной кошки.

– Заметано! Гражданочка, по какому это я иду переулку?

– Вы, гражданин, идете по Кошкину переулку.

Мы пересекли Большой, дошли до Среднего и свернули налево. У кирки на углу Третьей линии и Среднего мы остановились. В кирке размещался какой-то склад, но начхать было ей на это. Контрфорсы, узкие стрельчатые окна, башенки с шишками на остриях – все уходило в высоту. От склада, от Среднего проспекта, от трамваев, от нас.

– Это пламенеющая готика, – сказала Леля. – Только она здесь искажена… Это папа мне объяснял, что искажена… А как ты думаешь, они там теперь молятся в Германии в своих кирках или нет? Я где-то прочла, что Гитлер вводит новую религию.

– Культ Вотана, – сказал я. – А чего им молиться, у них и без моленья все как по маслу идет. Францию за полтора месяца взяли.

– Неужели и у нас с ними будет война? – спросила Леля. – Некоторые говорят…

– Конечно, будет, – степенно ответил я. – Это все понимают. Только это будет не скоро, так что ты не бойся. Им надо еще Англию взять, а Англия – это не Франция, тут нужен сильный флот. Но и Англию они, конечно, оккупируют. А потом начнут осваивать английские колонии и наращивать военный потенциал. И мы тоже будем изо всех сил готовиться, чтобы они не застали нас врасплох. Но война будет еще через много лет. Твой брат успеет вернуться с действительной, он успеет жениться, а ты…

– А что я? Ну, а что я?

– Не будь любопытной. Сейчас мы зайдем в ТЭЖЭ, и я тебе духи подарю.

– Нет, я не хочу, чтобы ты мне дарил что-то. Пусть у нас все будет без подарков. Я здесь куплю себе пудру. Сама.

– Леля, один раз в своей жизни могу я подарить тебе духи?! У меня в кармане полно желтух, зеленух, синюх и краснух, ведь мне там, в Амушеве, полный расчет выдали. Хорошо быть богатым!

– Нет, все равно не надо. Я этого не хочу.

В магазине празднично пахло дорогим туалетным мылом и еще чем-то очень душистым. Пока Леля покупала свою пудру, я быстренько выбрал духи «Камелия» – не очень дешевые, но и не самые дорогие. Я их опустил в Лелину авоську. Она сердитым шагом, не глядя на меня, вышла из дверей и торопливо пошла к Четвертой линии.

– Что это с тобой? – спросил я, нагнав ее.

– Ничего со мной! – сердито ответила Леля, вытаскивая из авоськи мой подарок. Она раскрыла эту коробку, вынула флакон с духами, бросила коробку на тротуар. Потом размахнулась – и неловким движением метнула флакон вдоль по Четвертой линии. Казалось, он полетит далеко, но он упал очень близко от нас, негромко разбился, и до меня донесся запах душистого спирта. Все это произошло быстро, но несколько прохожих остановились и с удивлением стали смотреть, ожидая, что же будет дальше.

– До чего молодые дошли, духами почем зря швыряются, – сказала какая-то женщина. – А еще говорят, что денег мало!

– Не шуршите, не ваше дело, – буркнул я. – Леля, куда ты?

Она торопливо уходила от меня. В глазах у нее стояли слезы.

– Ну, что такое? – спросил я. – Ты прости меня.

– Это ты прости, – тихо сказала она. – Это моя выходка. Это у меня такие нахлывы бывают. Нахлынет – и ничего не могу с собой сделать. Ты не сердись.

– Я и не сержусь. Только не понимаю, зачем это ты…

– А я разве понимаю!.. Отец меня раньше очень ругал за такие нахлывы… Подожди меня здесь. – Она вошла в булочную, а я остался на этот раз на улице.

– Ты проводишь меня до дому? – спросила она, выходя.

– Может, прогуляемся еще немного?

– Как хочешь, – покорно ответила Леля. – Давай дойдем до Пятнадцатой, пройдемся по шашкам.

Мы дошагали до Четырнадцатой и пошли прямо по мостовой, по шестигранным деревянным торцам, – только здесь они и сохранились к тому времени на Васильевском, на этой тихой линии. Очень приятно было шагать по дереву – будто и не по улице идешь, а по полу в длинном большом зале, где вместо потолка небо.

– А эта линия у тебя как-нибудь называется? – спросила вдруг Леля.

– Я ее даже перепереименовывал, – ответил я. – Сперва назвал Счастливой, я раз тут трешку нашел, а потом пришлось переделать в Мордобойную. Здесь нам с Костей плохо пришлось, мы тут в одно дело влипли.

– Давай переперепереименуем ее, – предложила Леля. – Здесь очень приятно идти по этим шашкам. Тебе приятно сейчас?

– С тобой очень даже. Заметано, мы идем по Приятной улице! Ты довольна?

– Очень. А вот в этом роддоме я родилась… Вообще-то это никакого значения не имеет, кто где рождается, – перебила она сама себя. Очевидно, спохватилась, что я-то не знаю дома, где родился.

– А ты, между прочим, не собираешься мою расческу замотать? – торопливо спросил я, чтобы сбить ее смущение.

– Не съем я твою расческу. Сейчас ты зайдешь ко мне, и я тебе ее верну. И ты пообедаешь у нас. Тетя, наверно, уже что-нибудь приготовила.

– Теть у тебя – что собак нерезаных, – сказал я. – Там тетя, здесь тетя…

– Только две, – ответила Леля. – Я тебе ведь говорила, ты все забыл. Та, что в Амушеве, тетка по матери, а здесь – по отцу. Она не замужем, она всегда в этой квартире жила.

– Старая дева?

– Не надо так говорить, это грубо. У нее был жених. Его убили на войне, в шестнадцатом году.

– Ну прости меня. Я же не знал.

– Прощаю, – серьезно сказала она.

Мы чинно миновали аптечную площадку, потом взялись за руки, бегом пробежали два марша лестницы, замедлили бег у окна и – снова вверх. Все окна и площадки были совсем одинаковые, но с каждым этажом становились светлее. Казалось, это не мы взбегаем все выше, а сам дом плавно всплывает к небу, осторожно раздвигая соседние здания. Когда мы, запыхавшись, остановились у предпоследнего лестничного окна, город был уже под нами. Дом прорезался сквозь него, оставив его внизу. Мы сели на холодноватый подоконник из черного с белыми крапинками искусственного мрамора.

Прямо перед окном простиралось светло-серое небо, под нами лежали крыши, задние дворы с поленницами дров, брандмауэры с квадратными окошечками, забранными кирпичной решеткой. Дальше виднелся кусок улицы. По ней беззвучно и целеустремленно, как визир по логарифмической линейке, двигался трамвай.

– Странно как, – сказала Леля. – Странно. Всю жизнь живу в этом доме, а на подоконнике я здесь никогда и не сидела… Тетя Люба не хотела, чтоб я играла на этой лестнице. Здесь очень опасный пролет. Тетя Люба рассказывала, что давно, еще до революции, в этот пролет бросилась девушка. Ее соблазнил один молодой человек – и вот она бросилась и разбилась.

– В порядке мести и запугиванья, – машинально добавил я.

– Что? – удивленно переспросила Леля. – В порядке чего?

– Нет, это я так, – дядя шутит. Она просто дура.

– Совсем не дура, а несчастная. А если и дура? Дуру ведь тоже жалко, она тоже только раз живет… Ее весь дом хоронил. И она лежала в белом гробу, вся в цветах, как живая. – Эту фразу Леля произнесла нараспев, подражая кому-то.

– Она была отсталая, – сказал я. – В наш век нормальная девушка не станет из-за такого дела сигать в пролет. Ты ведь не стала бы?

– Не знаю, меня еще никто не соблазнял, – Леля тихо засмеялась. – Мне еще рано прыгать в пролеты. Вот когда меня кто-нибудь соблазнит…

Она легко соскочила с подоконника и, взбежав на один марш, позвонила в свою дверь. За дверью сразу же послышались шаги, и сердце мое тревожно забилось. Не привык я бывать в чужих квартирах.

Дверь открыла седая, но не очень старая женщина в синей кофте с большими карманами.

– Тетя Люба, это Анатолий, я тебе о нем говорила, – каким-то небрежно-выжидательным тоном сказала Леля, когда мы вошли в прихожую.

– Здравствуйте, Толя, – приветливо сказала тетка. Она протянула руку, и даже в этой слабо освещенной прихожей я сразу заметил, что кончики пальцев у нее желтые, – такие бывают у тех, кто курит самокрутки. – Толя, вы вермишель любите?

– Он любит кисель и сардельки, – заявила Леля. – Но он ест и все остальное.

Квартира у них была отдельная, но совсем маленькая, деленная. В ней царил какой-то привычный, устоявшийся неуют. В главной комнате высился громоздкий буфет, на дверцах которого виднелись резные яблоки и виноград. Под самый потолок уходили два шкафа с небрежно расставленными книгами. Книги лежали и на подоконнике, и валялись на широком диване, на обеденном столе – на клеенке, где в синих квадратиках были нарисованы гуси и ветряные мельницы. На стене, оклеенной тусклыми холодно-голубоватыми обоями, косо висели холсты, они просто были прибиты гвоздями. Там кто-то изобразил масляной краской дворы, кусты, стены, но все казалось незаконченным, чего-то не хватало, хоть я и не мог понять чего.

– Это все наброски тети Любы, – пояснила Леля. – Она когда-то занималась живописью, еще до войны и до революции. А теперь она уже давно работает в бухгалтерии, на фабрике Урицкого.

– Оттуда же можно хорошие папиросы выносить, а она самокрутки вертит, – удивился я.

– А вот она ничего с фабрики не выносит, – ответила Леля. – Разве это плохо?

– Нет, это не плохо… А почему она сейчас с нами не обедает?

– Потому что потому!.. Потому что она болезненно тактичный человек, вот почему. Она не хочет нам мешать. Она считает, что между нами серьезные отношения.

– Но они и есть серьезные. Ведь я не трепач какой-нибудь, да и ты не потрепушка.

– Конечно, серьезные, – согласилась Леля. – Но она, наверно, считает, что совсем серьезные… А у тебя со многими девушками были совсем серьезные отношения?

– Я ж тебе говорил, что были. Но с немногими.

Комната Лели была крошечная; стол с чертежной доской занимал чуть ли не всю эту комнату. Над столом в белой рамке, рядом с двумя рейсшинами, висело фото красноармейца, парня моих примерно лет. Лицо у него было доброе.

– Вот это мой брат, – сказала Леля. – Я ему о тебе писала, целый твой устный портрет дала. Он о тебе очень хорошего мнения.

– Интересно, что ты там обо мне накатала?

– Не скажу! А то ты возомнишь о себе слишком много… Он красивый, правда?

– Раз он похож на тебя – значит, наверно, красивый. Но я в мужской красоте ничего не понимаю, я понимаю только в женской.

– Ты и в женской ничего не понимаешь… – засмеялась Леля. Она положила руку мне на плечо и подтолкнула к зеркалу. – Значит, ты вот эту Лельку считаешь красивой? Вот эту рыжую Лельку!

Тут из прихожей послышался звонок. Леля торопливо вышла. Через несколько минут она вернулась с пачкой денег в руках.

– Думала, это от папы телеграмма, а это он мне денег прислал. Вот! Теперь я к зиме сошью самое модное пальто – коричневое с капюшоном. Ты рад?

– Мне все равно, – ответил я. – Наденешь ты на себя мешок или самое фасонистое что-нибудь – ты для меня одна и та же Леля… А сейчас я домой пойду, позырю, как там Костя. Сегодня я дежурный по пище.

– Но завтра ты приходи ко мне, – сказала она. – Хочешь, поедем на лодке кататься?

20. Еще один день

Когда я пришел домой, то застал Костю в довольно бодром состоянии. Он тоже только что вернулся, но откуда – не сказал. Наверно, со свидания с Л.

– Слушай, Толька, – обратился он ко мне, – ты не можешь завтра днем смыться куда-нибудь из дому?

– Могу, – ответил я. – Я могу даже на ночь куда-нибудь смотаться. Тогда у тебя будет не только день, но и ночь любви к ближнему.

– Ты – рыцарь постельной любви! – взъелся Костя. – Не говори мне пошлостей! У меня с Любой совершенно чистые отношения.

– Так тогда чем же я могу тебе помешать днем?

– Своей болтовней, – ответил Костя. – Ты можешь разболтать Любе что-нибудь из моих прошлых ошибок. Или просто брякнуть какую-нибудь глупость. Да и вообще – ты только не обижайся, – одно твое присутствие может создать у интеллигентной, порядочной девушки невыгодное впечатление обо мне.

– Черт с тобой, Синявый! Я завтра уйду из дому с утра.

– Ну спасибо, – оттаявшим голосом молвил Костя. – У тебя все-таки есть отдельные хорошие качества. Только не забудь, что сегодня ты дежурный. Кисель и сардельки в шкафу.

Я медленно пошел на кухню и принялся за готовку обеда. Кроме меня в этот час там держала свою кухонную вахту тетя Ыра; она была в отпуску, но проводила его в городе. Сидя возле своей керосинки на зеленом табурете, она, старательно шевеля губами, читала очередную антирелигиозную брошюру: «Святые и „пророки“ в свете современной материалистической науки». Потом, устав от чтения, она заложила страницу пальцем и внимательно посмотрела на меня.

Я сразу понял, что сейчас тетя Ыра сообщит что-то интересное.

– Ты тут в командировке был, а тут без тебя чудо случилось, – тихо начала она. – В газетах, понятно, об этом нет, а так уж все в городе знают. Я с вечерни от Николы шла, так мне одна дама попутная рассказала. А чудо вот какое. Одна вдова на Смоленском пошла могилку мужа навестить. Вдруг видит – навстречу ей женщина самоходом идет по воздуху. То, конечно, не женщина была, а святая Ксения Блаженная. И говорит ей Ксения Блаженная: «Не по мужу плачь, по себе плачь. Готовь себе смеретное к осени, к наводнению великому. Вода до купола на Исаакии дойдет, семь дней стоять будет!» Тут эта вдова бряк с катушек – час пролежала.

Я ничего не сказал тете Ыре в ответ на ее историю с Ксенией Блаженной. Я понимал, что ее не переубедишь. И тогда она завела разговор на более конкретную тему:

– Вот ты обед готовишь ничего себе, аккуратно, а вот Костя не так готовит. Он человек хороший, ничего не скажешь, а киселя его я бы есть не стала. Я уж давно заметила: он кисель в том кипятке разводит, что от сарделек остается. Я ему раз намек об этом сделала, а он мне: «У вас, тетя Ыра, старые понятия».

Это сообщение тети Ыры я принял к сведению. Действительно, я уже давно, до своего отъезда в Амушево, заметил, что в дни Костиных дежурств в киселе попадаются жиринки, а иногда даже и веревочки. Значит, это было из-за сарделек! Вернувшись в комнату, я спросил у Кости, правда ли это.

– Да, это правда! – нахально ответил Костя. – Этим я экономлю керосин, время и труд. Это рационально – следовательно, я за этот способ. А ты просто отсталый мещанин.

– А ты просто лодырь! – рассердился я.

– Пойми, мы живем в век техники, в век конструктивизма, – начал подводить Костя научную базу. – Пищу тоже надо готовить конструктивно. Вкус пищи – внешний, привходящий фактор. Главное – калорийность и витамины. Если в моем киселе попадаются жиринки от сарделек, то это надо только приветствовать – кисель становится более питательным. Я за конструктивизм в кулинарии!

– А ты бы жареную крысу стал есть, она тоже калорийная?!

– Не прибегай к демагогическим приемам в споре! – огрызнулся Костя и с умным видом уткнулся в учебник неорганической химии. Прозрачная жизнь продолжалась уже шестые сутки.

На следующий день Костя с утра принялся наводить в комнате порядок. Хоть в ней и так было чисто, но он заново подмел мокрой шваброй белые и голубые плитки пола, и они заблестели, как новенькие. Он даже попытался кое-где протереть той же шваброй стены, но кафельные белые квадраты не стали от этого светлее, а даже немного помутнели. Костя бросил это дело, занялся сам собой и произвел ППНЧ (Полный Процесс Наведения Чистоты). Надев чистую рубашку и повязав сиреневый галстук, он с самодовольным лицом уселся за стол и стал ждать, когда я наконец уберусь из комнаты. Но я не очень-то торопился: неудобно было идти к Леле в такую рань. Я заставил Костю накормить себя – благо дежурным был он – и, наевшись, начал задавать ему провокационные вопросы.

– Костя, а где твоя Люба учится? – спросил я. – Или она работает?

– Она не моя, не навязывай мне частнособственнических взглядов. Люба учится в институте имени Лесгафта. Точнее – она еще не учится там, а готовится учиться в будущем году. В этом году она не смогла сдать экзаменов.

– По здоровью? – коварно спросил я.

– Нет, она вполне здорова, – терпеливо ответил Костя. – Ей не повезло с русским языком и политэкономией.

– Ну, для физкультурного института это неважно – русский язык, политэкономия. Главное там – уметь прыгать, бегать и кувыркаться. Не огорчайся за нее, она еще сдаст.

– Я огорчаюсь не за нее, а за тебя, – печально произнес Костя. – У тебя идиотское представление об этом институте.

– А тебе очень нравится имя Люба?

– Какое твое дело, что мне нравится и что мне не нравится! – уже сердясь, ответил Костя. – Если уж на то пошло, то все эти так называемые христианские имена – предрассудок. В будущем людей будут называть по цветам, по растениям, по предметам заводского оборудованья, по предметам быта. Например: Фиалка Гиацинтовна, или Фреза Суппортовна, или Резец Победитович. Такие имена рациональны, и они быстро привьются.

– На всех цветов и суппортов не хватит, – возразил я. – А ты бы назвал своего сына Стулом или дочку Этажеркой? Этажерка Константиновна. А то еще хорошо такое имя-отчество: Унитаз Константинович.

– Когда ты наконец выкатишься отсюда! – возмутился Костя. – Ты вчера обещал очистить помещение на день. Будь человеком!

– Сейчас выкатываюсь, – ответил я. – Желаю вам приятно провести время в очищенном помещении.

Я зашел за Лелей. Она уже ждала меня. Вскоре мы перешли по деревянному Тучкову мосту на Петроградскую сторону и взяли лодку на прокатной станции, что против стадиона Ленина. Леля села на корму, я на весла; и вот из узкой Ждановки я быстро выгреб на широкую Малую Неву.

Опять стоял серенький, теплый, безветренный день. Лодка легко шла по течению – мимо стадиона, мимо Петровского острова с его высокими деревьями. Мы замедлили ход возле темного скопленья старых судов, стоящих на приколе в затоне около верфи. Это были отплававшие корабли, предназначенные на слом. У них не было уже имен, ничего нельзя было прочесть на бортах – все съела ржавчина. Их очертания были странные, угловато-наивные. От обшарпанных бортов пахло солью и запустением. Вместо стекол иллюминаторов зияли круглые дыры, и за ними была натянута плотная, как черное сукно, темнота. Торопливый буксир, прошедший мимо, всколыхнул воду. Волны, заходя в узкие темные промежутки между бортами, екали, глухо вздыхали. Старые корабли сонно и скрипуче покачивались. Им было уже все бара-бир. Казалось, они сами пришли сюда умирать, в этот тихий затон. Так умные старые звери, чуя смерть, забиваются в самые глухие места.

Когда мы выгребали в залив, там шла легкая волна, над отмелями Лахты вились чайки. Яхты стайками торчали у горизонта – ждали ветра. Вдали, по морскому фарватеру, медленно шел большой океанский пароход.

На черном его борту, от самой ватерлинии, белел огромный квадрат, а в квадрате был нарисован красный флаг. Леля удивилась, зачем это.

– Теперь такой порядок для нейтральных стран, – пояснил я со знающим видом. – Каждое нейтральное судно должно иметь свой флаг на борту, чтобы его немцы или англичане не потопили по ошибке. С подводных лодок этот флаг очень хорошо виден. Это по-моему, очень умно придумано.

– Ничего не умно, – сказала Леля. – Все это плохо…

– Что плохо? – не понял я.

– Да вся эта война… Я за Колю беспокоюсь.

– Чудачка ты, мы ведь не воюем.

– Все равно все это плохо… Давай повернем назад. Мне что-то холодно. Ты поверни лодку, и я сяду на весла.

Мы осторожно поменялись местами. Теперь я сидел на кормовой банке, лицом к городу. Слева виден был огромный бурый земляной кратер – чаша будущего стадиона, намытая землесосами. Впереди, как большой сложный цветок, всплывший из моря, раскрывался город. Петропавловский шпиль торчал над ним золотой тычинкой. С залива теперь тянуло ветром, он дул нам в корму. Легкая серая облачность, с утра висевшая над землей, кое-где прорвалась, и над Ленинградом плыли широкие солнечные блики. Я смотрел то на город, то на Лелю. У нее было озабоченно-грустное лицо, и мне хотелось сказать ей что-нибудь хорошее и веселое, но что сказать, я не знал. Вскоре мы вошли в устье Ждановки; от «Красной Баварии» вкусно и терпко потянуло солодом. Я снова сел на весла и, когда мы менялись местами, успел обнять Лелю.

– Не смей больше этого делать, – уже с улыбкой сказала она, – в лодке обниматься нельзя. Ты читал Кони?

– Нет, – признался я. – Слыхал про такого, но ничего не читал. А что?

– У него там описано одно судебное дело. В этой Ждановке один человек утопил свою жену.

– Ну, ты мне еще не жена, – ответил я, – так что я тебя не утоплю. Но читаешь ты очень много. Больше тебя читает только Костя.

– А как его прозрачная жизнь?

– Продолжается. Сегодня к нему должна прийти некая Л. Я боюсь, не вздумал бы он жениться. Тогда я останусь совсем один.

– Один? – спросила Леля. – А я?

– Я говорю не о том. Я говорю о другом. И сейчас-то в комнате только двое.

– Вот и причал, – сказала Леля. – Ты меня до дому проводишь, а потом я сяду работать. Мне уже дали на дом кое-что, весь вечер буду чертить.

Проводив Лелю, я пошел шляться по городу, чтобы попозже вернуться домой: ведь я же обещал Косте очистить от своего присутствия комнату до вечера. Выйдя на Неву, я постоял у сфинксов, по гранитным ступеням спустился к воде. Внизу, у подводного основания камней, колыхались тонкие темно-зеленые водоросли. Нева текла светло-серая, небо опять задернулось бездождевой сизоватой дымкой.

Не спеша пошел я мимо университета к Дворцовому мосту. На набережной было людно, кончалась пора отпусков и каникул. Немало симпатичных девушек попадалось мне навстречу. Но теперь я уже не думал, как прежде, что вот хорошо бы познакомиться с этой, и с этой, и с той, и вот еще с этой, что в берете. Девушки не стали хуже, а я не стал лучше – но теперь я шагал по городу как бы и один и не один. Где-то рядом невидимо шла Леля. Все теперь стало по-другому.

Да и сам город стал немножко другим. Пожалуй, он стал еще красивее. Я теперь видел его не только своими глазами, я теперь видел его сразу за двоих. Еще не так давно он принадлежал всем остальным – и еще отдельно мне. Теперь он принадлежал всем остальным – и еще отдельно двоим: Леле и мне.

Перейдя мост, я сел у Штаба на трамвай, поехал по Невскому, сошел у Владимирского. У меня были любимые и нелюбимые улицы. Дойдя до Загородного, я медленно, с удовольствием зашагал по нему. Это был очень уютный проспект, на таком проспекте можно жить, не заходя в квартиру. Просто поставь кровать на тротуар – и спи, и тебе будет тепло, и на душе будет спокойно, и никто тебя на этой улице не обидит. А ведь есть улицы неуютные, как больничные коридоры, их хочется проскочить, не глядя по сторонам.

В подвальном буфете, куда я зашел, было малолюдно и тоже уютно и хорошо. А пиво – холодное и свежее, а вареная колбаса – вкусная, что надо. Сидел я за крайним столиком возле открытого, но зарешеченного окна, выходящего на задний двор. За окном валялись потемневшие ящики и рассохшиеся бочки. Где-то во дворе, в чьем-то высоком окне, крутилась на патефоне пластинка: «Может, счастье где-то рядом, может быть, искать не надо?..» Я сидел, ел, пил, слушал – и думал: «Уж очень все хорошо идет в моей жизни. Не слишком ли все хорошо?»


* * *

Когда я часов в восемь вечера вернулся домой, дверь открыла мне Антонина Васильевна, одна из жиличек нашей квартиры, – инженерша, женщина серьезная.

– Костя дома? – первым делом спросил я ее.

– А разве не слышите? – задала она мне контрвопрос. – Загулял наш Константин Константинович. Неужели не слышно?

Я прислушался. Действительно, хоть на кухне гудели два примуса, издалека по коридору донеслись до меня звуки гитары и невнятное пение. Я понял, что прозрачная жизнь кончилась. Каждый раз, порывая с прошлым, Костя гитару свою прятал в шкаф, он считал ее греховным инструментом. Теперь он, значит, восстановил ее в правах.

– А кто у него там? Не девушка?

– Там у него дядя Личность, – грустно ответила Антонина Васильевна. – Хорошего не ждите.

Дядя Личность занимал большую комнату, но комната была пустынна. Ни вещей, ни людей. Мебель он давно продал и спал на голом матрасе. Жена и дочь от него ушли. Он сильно пил. Когда-то у него все шло хорошо, работал мастером на «Красном гвоздильщике», выпивал в меру. Потом его брат попал под трамвай. Тогда дядя Личность стал выпивать все чаще и чаще, и его стали понижать в должности все ниже и ниже. Теперь он работал на заводе «по двору», то есть подметалой, а в доме выполнял разные поручения. Это был тихий, добрый пьяница, он никогда не скандалил. Когда напивался, то ходил по квартире, негромко стучался в двери и тихо спрашивал жильцов: «Извиняюсь, личность я или нет?» Ему отвечали, что личность, и он вежливо кланялся и шел к следующей двери.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю