355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Шефнер » Сестра печали » Текст книги (страница 18)
Сестра печали
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 18:22

Текст книги "Сестра печали"


Автор книги: Вадим Шефнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Уже совсем рассвело, когда я притопал на Васильевский остров. Было очень тихо, в тот день почти не стреляли по городу. Средний проспект уходил вдаль, в синеватый морозный туман. К туману примешивались струйки дыма от печек-времянок, трубы которых выходили через форточки на улицу. Снег на людном Среднем был утоптан. На улицах, отходящих от проспекта, он кое-где лежал целиной, только у тротуаров пролегали широкие дорожки. На Сардельской линии стояли два трамвайных вагона. Рельсы лежали под сугробами, колеса прятались в снегу. Вагоны стояли, будто два красных домика с белыми крышами, построенные посреди улицы неизвестно кем и зачем. На Многособачьей линии было пустынно, никто здесь больше никаких собак не прогуливал. Обломки фасадной стены разрушенного бомбой шестиэтажного дома лежали поперек улицы уже занесенные снегом, и их огибала тропинка. Из развалин торчали погнутые взрывом двутавровые балки.

Вот и Симпатичная линия. Лелин дом стоит на месте. В подъезде на меня дохнуло слабым, едва ощутимым запахом полыни. Я заглянул в стеклянную дверь – в аптеке стояла тьма из-за заколоченных окон, но кто-то в шубе, с серым платком на голове, стоял за прилавком возле горящей керосиновой лампы. Держась за перила, я стал подниматься по темной лестнице, где почти все рамы были забиты фанерой. Лестница промерзла насквозь, на ступеньках образовались наледи из-за пролитой в потемках воды, которую теперь приходилось носить с Невы. Давно ли я взбегал по этим ступеням так легко, будто за плечами у меня был привязан невидимый воздушный шар; теперь я отдыхал на каждой площадке, будто тащил на себе мешок-невидимку, набитый булыжником.

Я постучал в дверь, и мне сразу же открыли. Открыла Лелина тетка. На ней было надето несколько кофт, и она казалась очень толстой. Но лицо худое и темное.

– Где Леля? – спросил я. – Здравствуйте.

– Здравствуйте, Толя… Леля уже второй раз побежала вас встречать… Побежала – это, конечно, иносказательно. Мы теперь не бегаем, а ходим. Тихо-тихо ходим… Когда же снимут блокаду?

– Теперь, наверно, скоро. И потом, теперь продукты будут идти через Ладогу. У нас из автороты несколько машин с шоферами откомандировали на трассу…

– Дай бог! Дай бог!.. Толя, у меня конфиденциальный разговор с вами… Вы должны воздействовать на Лелю. Она раздает эти отруби направо и налево, Римма к нам повадилась за ними каждый день ходить… Скажите Леле, чтобы она не бросалась отрубями.

– Какими отрубями?

– Разве Леля не писала вам о них? Я ведь ей сказала: можешь Толе написать о них, чтоб он о тебе не так беспокоился, но напиши иносказательно…

– Да-да, она мне писала. Только я не так понял. Я думал, вы конину где-то достали.

– Бог мой, ну какая сейчас в Ленинграде конина! Не конина, я говорю, а отруби, отруби!

И она стала подробно рассказывать мне, что возчика Хусейнова мобилизовали в июне, и что лошадь тоже мобилизовали через военкомат, и вот недавно Хусейнов, зная, что в Ленинграде голод, прислал ей с Волховского фронта письмо и написал в нем, чтобы она взяла его дрова и полтора мешка отрубей, и что ключ от сарая лежит под дверью сарая слева… А сарай Хусейнова рядом с нашим сараем, и он в таком закоулке подвала, что никто до сих пор, к счастью, туда заглянуть не догадался. И вот они с Лелей понемножку, незаметно, перенесли все отруби домой, и из них получается отличная похлебка и лепешки. А дров оказалось совсем немного…

– Но вы скажите Леле, чтоб она не раздавала туда и сюда эти отруби. Ведь я отвечаю за Лелю, вы понимаете…

– Хорошо, я скажу ей.

Мы стояли в холодной прихожей; сквозь щели между фанерой и рамой тянуло холодом. Огонек елочной свечки, стоящей на сундуке в блюдце, колыхался.

– Леля очень устает на работе? – спросил я.

– Конечно, устает. Как все… Но вы не забудьте сказать ей насчет того, о чем мы с вами говорили.

– Да, я скажу ей.

С лестницы послышались шаги, в дверь постучали. Я открыл. Леля молча обняла меня.

– Ну что ты, Лелечка, плачешь, – сказал я. – Все будет хорошо.

– Да-да-да! Незачем нам плакать! – Она сняла серую беличью шапку с длинными ушами и улыбнулась мне. – Я тебя встречала на Большом, а ты со Среднего, значит, пришел… Я очень худая? Да?

– Ты, конечно, похудела, но не так чтоб уж очень… Леля, давай сразу сходим ко мне, надо добыть эту бутылку. Ты дай мне веревок, топор, мешок.

– А зачем топор? – с удивлением спросила она.

– Устроим у меня дома лесозаготовки – вот зачем.

– Тогда мы и санки возьмем, да?

– Да-да-да!

– Не смей меня передразнивать!.. А какие у меня сейчас глаза?

– Соленые.

– Нет, ты скажи, как тогда… и как тогда…

Откуда-то из темноты появилась тетя Люба. В руках у нее было большое решето.

– Толя, вы помните наш разговор?

– Да, помню.

Мы с Лелей приготовили все, что надо, вышли на лестницу, медленно пошли вниз. Санки гремели полозьями по ступеням. На третьем этаже дверь в одну из квартир была распахнута. Я толкнул ее ногой, но она снова открылась.

– Не надо, – сказала Леля.

– Они ж там замерзнут.

– Там никого нет… Что это тебе тетя Люба говорила? Что ты должен помнить?

– Она говорит, что ты неосторожна с этими самыми отрубями. Нельзя отдавать последнее другим, если у самих… Она говорит…

– Да-да-да! Я отлично понимаю… Но мне так жаль Римку, она такая неприспособленная.

– Ты очень приспособленная.

– Мне папа деньги присылает, мы иногда прикупаем. А у Римки ничего, только карточка.

После лестницы улица показалась очень белой. Когда мы дошли до моего дома, я первым делом отправился к управдому, он был на месте. Он без всяких разговоров выдал мне ключ от комнаты.

С саночками поднялись мы на мой этаж, и я стал стучать в дверь. Но никто не открывал. Тогда я потянул за круглую ручку, и дверь открылась. Она была не заперта. В кухне на полу валялась какая-то ветошь, в холодном воздухе стоял неприятный кисловатый запах. На двери комнатки тети Ыры висел большой замок – значит, она на работе. Из коридора тянуло дымком, видно, в квартире жили. Волоча саночки по паркету, мы пошли к моей двери.

Когда я вставил ключ в скважину, он повернулся неожиданно легко. Из дверного проема на пол коридора упал широкий белый прямоугольник света, будто кто-то простыню расстелил. В комнате было очень светло. Стекла широкого окна были прозрачны, на них не наросло инея – ведь здесь давно никто не дышал. Белые изразцовые стены холодно и бесстрастно отражали свет, голубые и белые плитки пола казались такими чистыми, будто по ним никогда никто не ходил. Справа от двери, на стене, на одном изразце виднелись трещины и розоватый винный потек, а внизу валялись зеленоватые осколки. Это, конечно, от той бутылки плодоягодного, которую Костя разбил на счастье. На столе одиноко поблескивала жестяная продолговатая банка от ивасей, наша пепельница. В ней лежал только один окурок, тоненький окурок «Ракеты».

Моя койка была кое-как застелена. На Костиной одеяло свисало до полу, на подушке лежала пачка выгоревших газет, общая тетрадь, мятые конверты; из-под кровати торчал гриф гитары. Над тем местом, где когда-то стояла Гришкина постель, три верблюда все шли и шли через пустыню к неведомому оазису. Я подошел к картинке, поддел ее пальцем. Она легко отделилась от стены. Одну из четырех хлебных лепешечек, которыми открытка была приклеена к изразцу, я положил себе в рот, три другие дал Леле. Потом подошел к столу и придвинул его к печке.

– Мы сейчас здесь еще кое-что найдем, это только начало, – сказал я ей.

– Милый, здесь очень холодно. Здесь холоднее, чем на улице. Давай скорее уйдем отсюда.

– Леля, сейчас я все это проверну, – ответил я, ставя на стол стулья. – Куда ты торопишься?

– Не знаю. Мне здесь почему-то страшно…

– Мы скоро уйдем. Ты пока сядь и сиди. Она села на мою койку, зябко съежившись и глядя в одну точку. Взяв одеяло с Костиной постели, я накинул его Леле на голову и плечи.

– Закутал меня, как матрешку, – сказала она, но даже не улыбнулась.

Я пошел на кухню за табуреткой, но табуретки не нашел – ее, очевидно, сожгли. Тогда постучался в дверь рядом с нашей комнатой, туда, где жил старый бухгалтер, любящий тишину. Мне никто не ответил. Я нажал на медную дверную ручку и вошел. Ни одного стула, ничего подходящего. На полу валялся разный хлам: мятые белые воротнички, баночки из-под гуталина, ненабитые папиросные гильзы. На постели лежала невысокая продолговатая горка темного тряпья. Мне почудилось, что из-под нее свисает рука. В углу стояли два больших потертых чемодана. Я толкнул их ногой, они оказались легкими, пустыми. Я их взял.

Наконец-то этот горный пик будет побежден! Из стола, двух стульев и двух чемоданов я соорудил подмостки возле печки. Можно лезть.

– Леля, подстраховывай меня! Сейчас мы кое-что добудем.

Она, не скинув с себя одеяла, вяло подошла; молча, не снимая варежек, взялась за ножки стула. Я осторожно залез на свое хлипкое сооружение и ухватился за край печи.

– Что там? – спросила Леля снизу. Голос ее звучал глухо и надломленно.

– Тут целый райпищеторг! – ответил я. За зубчатым бордюром из зеленоватых изразцов, покрытые слоем пыли, навалом лежали хлебные огрызки и банки из-под сгущенного молока – все Володькина работа.

Сперва я взялся за банки. Стал бросать их вниз. Они звонко падали на метлахские плитки, весело подпрыгивали, раскатывались во все стороны по комнате. Перед тем как бросить, я их осматривал. В каждой на дне лежал слой высохшей сгущенки; на внутренних стенках выпукло блестели молочные подтеки. В некоторых совсем не было пыли внутри – эти выглядели очень аппетитно. Я попробовал облизать одну такую, но сразу же порезал язык о рваные края. Во рту появился солоновато-железный привкус, но кровь сочилась еле-еле, ее было во мне не так уж много. Леля молча стояла внизу. Она учащенно дышала, будто только что взбежала сюда по лестнице, – это видно было по струйкам пара, вырывающимся из-под одеяла.

– Вот видишь, не зря мы пришли сюда, —сказал я ей. – А сейчас подай мне мешкотару, хлеб на пол не годится бросать… Не бойся, я тут крепко держусь… И, знаешь что, закрой-ка дверь на ключ. Ведь тут хлеб…

– У тебя руки, наверно, совсем окоченели? – спросила Леля, подавая мешок.

– Мерзнут, но ничего… Скоро мы поедим… Дежурный, напитай меня, ибо я изнемогаю от любви к пище, как говорит Костя.

Я начал класть в мешок хлебные огрызки. Их было много. Некоторые были словно в мышиной шкурке, так покрыла их пыль; те, что лежали пониже, казались совсем чистыми. Кое-где на высохшем мякише виднелись оттиски Володькиных зубов. «А мы-то, охламоны, вечно ругали Володьку за эту привычку забрасывать корки на печку», – размышлял я, сдувая пыль с огрызков и кладя их в мешок.

Когда все было собрано, я, не доверяя глазам, обшарил рукой все неровности, все зазоры между кирпичами. Потом достал из заповедного места бутылку «Ливадии». Туго обтянутая старыми дырявыми носками, она была в полной целости и сохранности.

– Держи крепко! – наказал я Леле, подавая ей бутылку. – Как хорошо, что ты тогда удержалась и не запустила ее в мою голову.

– Нет-нет-нет! – Она тихонько рассмеялась. – Это клевета. Насчет бутылки у меня ничего такого и в мыслях не было. Но какая твоя Лелька глупая: швыряться пирожными! Целая коробка…

– А я дурак, что не подобрал их тогда и не съел, – сказал я, слезая со своей вышки. – Сейчас бы я сожрал их вместе с картонкой. Когда кончится война…

– Мне иногда кажется, что она будет идти еще долго-долго. А для тех, кто убит на войне, она уже никогда не кончится.

– Леля, лучше сейчас поменьше думать о таких вещах… Давай-ка приступим к приему пищи.

Я разобрал свое высотное сооружение, придвинул к койке стул, положил на него мешок с корками. Сев рядышком, укрыв плечи одеялом, мы стали грызть то, что припас для нас Володька. Кругом было очень тихо. За окном, за стенами, за дверью, как прозрачная, но непробиваемая броня, простиралась тишина. Сверху, из комнаты семейства парнокопытных, не доносилось ни музыки, ни танцевального топота, ни даже шагов.

– Вроде уже сыт, а все равно жрать хочется, – сказал я. – А тебе?

– То же самое. Только не «жрать», а «есть».

– Прости, Леля. Иногда я говорю грубо для того, чтобы все не казалось таким уж серьезным… Ты собирай банки в мешок, к сухарям, а я займусь дровами.

Подоткнув шинель, я принялся рубить стулья. Потом обрубил ножки и поперечные рейки у стола. Ножки были тонкие. То ли дело, если б здесь стоял настоящий письменный стол, сколько бы получилось дров! С фанерной столешницей пришлось повозиться, но одолел и ее.

– Нам и не увезти всего, – сказала Леля.

– Завтра утром сделаю вторую ездку, – ответил я, открывая дверцы стенного шкафа.

На полках лежали книги, тетради, стоял жестяной чайник, четыре тарелки, несколько простоквашных стаканов; валялось всякое наше общее барахло. Съестного здесь ничего не было. Я сложил все имущество на пол и стал выламывать полки. Доски пружинили, сопротивлялись, не хотели покидать привычного места. Они будто понимали, что их ждет огонь. Кое-как я расправился с ними и остановился, чтобы отдышаться.

Теперь предстояло ломать дверцы шкафа. Я уж замахнулся топором, чтобы выбить филенку, но взглянул на надписи, разбросанные на ней, и что-то остановило меня. Как будто кто-то невидимый тихо положил мне руку на плечо. «Перечитаю все это в последний раз», – подумал я. Взгляд уперся в запись, обведенную чертой:


…Истинно вам говорю: война – сестра печали, горька вода в колодцах ее. Враг вырастил мощных коней, колесницы его крепки, воины умеют убивать. Города падают перед ним, как шатры перед лицом бури… Но идите. Ибо кто, кроме вас, оградит землю эту.

– Милый, ты очень устал. Дай теперь мне топор. – Леля подошла ко мне, но топора я ей не дал.

– Как это хорошо! – сказала она вдруг. – А кто это сказал? – Она ткнула варежкой в правый угол дверцы.

– Сказал не знаю кто, а записал, конечно, тот же Володька. Это его почерк. – Я прочел вслух:


«Мы стремились друг к другу, когда еще не знали друг друга, мы любим друг друга, пока мы существуем, – и будем любить друг друга, когда нас не будет».

А внизу – это Костина приписка:


«Мистика. Глупо и нерационально».

– И очень даже рационально! – сказала Леля. – Тебе не жалко ломать эту дверцу? Ведь…

– Еще бы не жалко, – ответил я и, размахнувшись топором, высадил обухом филенку. – Еще как жалко!


* * *

Мы упаковали свою добычу, плотно привязали к саням, выволокли сани на улицу. По-прежнему было тихо: ни бомбежки, ни обстрела.

– Ты привез с собой хорошую погоду, – пошутила Леля.

– Иди сзади и смотри, чтоб ничего с саней не упало, – сказал я. – Рада, что выбралась из «страшной» комнаты?

– Рада, – призналась она. – Какая-то трусиха я стала.

Мы долго втаскивали сани с их ценным грузом по Лелиной лестнице. Не так-то просто это было, но мы взяли и эту высоту. Я очень устал – и потому, что все время был голоден, и потому, что отвык от всякой работы. Последние две недели тех, кто нес в БАО караульную службу, почти не посылали в другие наряды, только изредка направляли на огнесклад. Там, в длинном и узком бараке, похожем снаружи на вагон дальнего следования, мы усаживались за длинный стол и вставляли в ленты крупнокалиберные патроны для ШКАСов – самолетных пулеметов. Если патрон плохо лез в ленту, по нему постукивали деревянным молотком – вот и вся работа.

Через переднюю мы протащили санки прямо в гостиную. Она стала теперь очень просторной и пустой, вроде жилплощади дяди Личности. Громоздкого буфета, на дверцах которого красовались резные яблоки и виноград, уже не было, и обоих книжных шкафов тоже не стало: все это сожгли. Остался диван, на нем в беспорядке лежали кое-какие уцелевшие книги. Там, где прежде стояли шкафы и буфет, видны были большие прямоугольники невыгоревших обоев; оказывается, когда-то комната была оклеена синими, а вовсе не голубыми обоями. Недорисованные холсты Любови Алексеевны висели на прежних местах, ничего им не сделалось. Одно окно было забито фанерой, в другом стекла уцелели. В гостиной стоял мороз.

– Идем в нашу двухместную каюту, – сказала Леля, зажигая огарок свечи. – Мы там теперь обе живем. Это тетя Люба так мою комнату окрестила.

Дверь Лелиной комнатки была обита клеенкой, где в синих квадратах паслись гуси и вертелись ветряные мельницы; прежде эта клеенка лежала на столе. Окно было забито потертым красным ковром. Комнатка стала очень тесной из-за второй кровати и еще из-за того, что посредине на кухонном столе стояла железная печурка. Она важно покоилась на шести коротеньких ножках, опиравшихся на кирпичи. Круглая железная труба, подвешенная на проволочках, тянулась к отверстию, прорубленному в рубашке печи. С закопченного потолка свисали черные мохнатые паутинки. Они колыхались, как водоросли тихой лесной реки. В комнатке было тепло.

– Вешай шинель вот сюда, – сказала Леля. – А почему уголки не голубые? Ты писал, что голубые.

– Заставили спороть и пришить защитные… А где тетя Люба?

– Ушла на дежурство, будет завтра утром.. – Может, нарочно смылась? – спросил я. – Проявляет заботу, хочет оставить нас наедине в райской тени?.. Только сейчас даже и никаких мыслей об этом в башку не приходит.

– Милый, я давно ничего такого не хочу. Совсем об этом забыла. Да-да-да!.. Сейчас мы отогреемся в комнате, съедим по лепешке из отрубей и по корочке, а потом сходим-съездим на Неву за водой, а потом как следует протопим буржуйку, сварим обед, будем пить вино и сгущенное молоко, а потом пойдем на речку Ждановку, возьмем лодку, выедем в залив, будем загорать и смотреть на пароходы. Только надо взять деньги, профсоюзную книжку и паспорт, а то лодку не выдадут.

– А ты не погонишь лодку прямо на пароход?.. Помнишь, как тогда?

– Нет-нет-нет! Теперь у меня никаких выходок, никаких нахлывов. Теперь твоя Лелька спокойная-спокойная, тихая-тихая…

Вечером мы сидели на Лелиной кровати возле горячей печурки. Верхний лист постепенно раскалялся, патрубок начинал светиться темно-малиновым цветом, на нем вспыхивали искорки от падающих пылинок. Из кастрюли шел вкусный пар. В трех банках из-под сгущенки вода, налитая в каждую на четверть глубины, уже закипала и становилась молоком. Я все подбрасывал в топку дощечки. Обломки филенки от стенного шкафа горели хорошо. Белая масляная краска вздувалась волдырями, волдыри лопались, и из них били синие струйки огня. «…рю вам: кто пил и ел сегодня, завтра падет под стрелами…» – прочел я на уже охваченной огнем щепке. В комнате становилось все теплей. Я расстегнул гимнастерку. Леля скинула одну кофту, потом вторую. Теперь она сидела в рабочем сереньком платье, в том самом, в котором приходила к ограде казармы.

– Надень розовые бусы, – попросил я. – Они тебе очень идут.

– Хорошо, дорогой, они тут недалеко. Но прежде они лучше сидели, а сейчас у меня шея стала слишком лебединая… Только ты не подкладывай сразу так много дров, а то загорится кошкин дом. И курила с ведром не прибежит.

– Не беспокойся, я старый кочегар. Почему это у тебя зеркало занавешено?

– Это все тетя Люба. Она говорит: «Откроем, когда кончится война. Сейчас грех перед зеркалом вертеться, когда люди гибнут…» Но я иногда смотрюсь, только все реже и реже.

– Леля, давай выпьем за нашу встречу.

– И за будущее. Пусть все-все-все будет хорошо!

– Так оно и будет, – заявил я, чокаясь с ней почти полным стаканом. – Мы еще покатаемся на лодках и позагораем. Мы даже заведем свой швертбот.

Вино было вкусное, куда вкуснее и крепче плодоягодного. Но оно не пьянило. Я сказал об этом Леле.

– Я тоже совсем трезвая, даже обидно… Выпьем еще немножко, а остальное оставим тете Любе. И Римме немножко оставим. И пора нам обедать, вернее – ужинать.

– Обедоужинать – так еще вернее.

Леля достала из кухонного стола тарелки и стала разливать дымящуюся похлебку. Я заметил, что мне она налила погуще, со дна.

– Так не годится, – сказал я. – Дай-ка мне разводящего.

– Какого разводящего?

– Так у нас поварешку называют… Я сейчас произведу уравниловку.

Леля старалась есть неторопливо, будто в мирное время. В ней не было голодной жадности и униженности. А может быть, она не дошла еще до той последней черты, когда ничего, кроме еды, уже не имеет значения.

– Вот мы и пообедоужинали, – сказала она. – Ты хочешь спать? Раздеваться мы не будем, к утру комната так выстывает, что из-под одеяла страшно высунуться… Вот тебе ковшик с водой, вот тебе свечка, вот тебе полотенце, иди на кухню, ведро там в углу.

Вернувшись из кухни, я сел на постель, снял валенки, закурил. Здесь было удивительно тепло и уютно. Леля, стоя возле печурки, возилась с посудой. Свечка горела чисто и ровно, в топке мирно светились угольки.

– Ты ложись, как тебе удобнее, – сказала Леля. – Я сейчас тарелки вымою. Хотя они и так очень чистые. Мы с тобой прямо кошечки-судомоечки.

Накурившись вдоволь, я бросил окурок в печурку. Потом вытянулся на постели. Как тут мягко! Тело лежит словно на теплой воде, а голова тонет в подушке, как в небесном облаке. Сейчас я прямо бог! Как это хорошо! Когда кончится война, буду спать – будем спать – на мягких постелях, вот на таких… На потолке закачались черные водоросли. Меня качнуло, мягко, осторожно понесло куда-то тихое теченье. Потом сверху стало слоями опускаться что-то тяжелое. Я вздрогнул, меня словно подбросило.

– Не бойся, дорогой, – услышал я голос Лели. – Это я одеяло и пальто положила. А то к утру мы замерзнем, ты и представить себе не можешь, как эта комната выстывает.

Она легла рядом в своем сером платьице и даже бус не сняла. Мы обняли друг друга и сразу заснули.


* * *

Вышли из дому за полтора часа до назначенного мне срока. Опаздывать было нельзя. Если фургон уйдет без меня, придется голосовать, а если попутка не подберет – шагать до аэродрома пешком. А я мог и не дойти, плохой стал из меня ходок. И еще я боялся просрочить командировку. К стенке за это не поставят, но в Ленинград больше не пустят.

Мы тихо шли по Среднему мимо переименованных и не переименованных мною линий. С голубовато-серого, почти ясного неба сыпался мелкий и редкий снег. Было очень морозно.

– Вот наш Кошкин переулок, – сказала Леля. – Весь в снегу…

– Леленька, иди домой, а то совсем застынешь. И обстрел может опять начаться, сегодня они с утра лупят.

– Нет-нет-нет! Сейчас тихо. Я провожу до Тучкова.

– Но это уж честно, да?

– Честно-пречестно. Дальше не пойду.

Мы свернули на совсем безлюдную Первую линию, дошли до моста. Леля тронула варежкой заиндевевшие деревянные перила:

– Вот Тучков мост. Обними меня, а потом иди и не оглядывайся. Оглядываться – дурная примета.

– Леля, не плачь. Потом все будет хорошо…

– Да-да-да! Все будет хорошо. Теперь иди.

Я ступил на мост. В такт шагам под слежавшимся, смерзшимся снегом поскрипывали промерзшие доски настила. Сделав шагов сто, я все-таки оглянулся. Леля стояла возле переулочка, что у больницы Веры Слуцкой, и смотрела в мою сторону. Я помахал ей рукой и ускорил шаг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю