355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Белов » Лицо войны (Современная орфография) » Текст книги (страница 4)
Лицо войны (Современная орфография)
  • Текст добавлен: 6 декабря 2019, 15:30

Текст книги "Лицо войны (Современная орфография)"


Автор книги: Вадим Белов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

На воздушного врага

Мы впервые увидели один из этих пресловутых воздушных кораблей, которыми так гордились все немцы и о которых столько слышали мы еще на пути, ранним августовским утром, когда солнце еще только вставало и над полями тянулся прозрачной вуалью утренний туман.

С бивуака снялись еще до рассвета. Дрожа от утреннего холода и сырости, всю ночь проспавшие на сырой росистой траве солдаты поднимались, скатывали палатки, наскоро умывались ледяной водой у быстрой речки и, разведя в нарочно вырытых ямках, костры, кипятили чай в подвешенных на штыке чайниках. Быстро строились в ряды… Помогая друг другу приладить сложную амуницию, солдаты поеживались от холода, перекликались и закуривали свернутые из обрывков газет цыгарки.

Готовились к длинному переходу скучному, монотонному и утомительному, как и все предыдущие, а потому появление цеппелина, о котором все только слышали, но которого очень мало кто видел, произвело сильное впечатление.

Он выплыл, как желтая, ярко вырисовывающаяся на темно-голубом фоне неба, небольшая сигара из-за горизонта и медленно, но неуклонно, увеличиваясь постепенно в размерах, поплыл в небесной лазури по направлению к ползущим по земле черным змеям двигающейся пехоты и артиллерии. Его заметили не сразу: это была первая встреча с воздушным врагом и до того времени никому не приходило в голову следить за тем, что творилось под облаками…

– Никак летит что-то, ваше благородие! – закричал первый солдатик, различивший в синеве неба далекие очертания воздушного корабля. – Так и есть… шар ихний должно!..

Откликнулся другой, а вслед за его замечанием раздались со всех сторон взволнованные возгласы заметивших дирижабль солдат.

Колонна остановилась. Тысячи голов были обращены в сторону этой желтой сигары, а она так же медленно и величественно надвигалась, жужжа своими четырьмя крутящимися пропеллерами. Уже можно было различить на желтом фоне корпуса воздушного корабля какие-то черные надписи, а у окон его легких, подвесных вагончиков несколько человеческих фигур. Офицеры схватились за бинокли, в солдатах мгновенно пробудилось инстинктивное стремление открыть огонь, но он поднялся уже слишком высоко, этот громадный желтый корабль, такой важный и грозный на вид.

Но по полю уже скакала артиллерия, громыхая тяжелыми колесами и поднимая за собой столбы пыли… Они заняли позицию, где то за леском, и через минуту мы услышали шесть равномерных и твердых выстрелов, и шесть беленьких клубочков дыма от взорвавшихся шрапнелей поплыли в небе совсем близко около дирижабля.

И в ту же минуту внизу грохнули два взрыва и взметнулись столбы дыма, огня и пыли: это цеппелин сбросил две бомбы…

Они упали в стороне от наших проходивших войск и только разметали дерн, сучья деревьев и мелкие камни, посыпавшиеся дождем вокруг. В тех местах, где упали оба снаряда, остались глубокие ямы в форме воронок, а дирижабль, поднявшись значительно выше, уходил поспешно от шрапнелей наших пушек…

Но батарея не зевала. «Первая, вторая, третья»… – раздались планомерные команды; снова вздрогнул лес от гула орудий и загудела в воздухе шрапнель…

Цеппелин так же величественно плыл, только вдруг нос его начал подниматься, словно воздушный дредноут хотел забраться повыше…

Сперва все думали именно так… Однако, дирижабль все поднимал и поднимал свою носовую часть пока не «встал на дыбы» почти вертикально…

– Подбили!.. Поломалась машина!.. – радостно перекликались солдатики…

Желтая громадная сигара продолжала вертеть винтами, но уже неподвижно висела в воздухе, расстреливаемая нашей батареей.

Еще два раза взметнулось пламя с земли – это цеппелин сбросил свои две последних бомбы, раздались стоны двух-трех случайно раненых осколками и твердо ответили шесть выстрелов русских пушек.

Наконец, он начал медленно опускаться к земле, этот громадный желтый пузырь, уже переставший крутить своими бесполезными винтами…

Он также важно, так же плавно спускался относимый к опушке леса ветерком.

Артиллерия уже замолкла, а со всех сторон, задыхаясь от поспешного бега, мчались к дирижаблю солдаты в серых рубахах и плоских фуражках…

– Садится ребята… садится!.. Подстрелили… – кричали солдатики. – Вали за нами!..

И к бегущим присоединились все новые и новые группы…

Пробежав через кустарник, которым поросли края невысокого овраге, я тоже выбежал на поле куда стремилась эта серая лавина и где посредине уже почти опустился немецкий дирижабль…

Подбежал я к нему как раз в ту минуту, когда он коснулся травы, вытянулся на ней всем своим громадным измученным и истерзанным телом.

Вагончик лежал на боку, а из окна его старался выкарабкаться молодой прусский офицер в пенснэ и с револьвером в руках, но видимо он за что-то зацепился и, высвободившись, соскочил на траву, только, когда наши солдаты окружили уже упавший цеппелин.

Махая перед собою браунингом и щуря близорукие глаза, офицер бросился вперед, угрожая стрелять, но в ту же минуту четыре дюжих руки схватили его сзади за плечи, бросили его на землю, обезоружили и снова бережно поставили на ноги.

Он был в плену.

Прусский лейтенант это понимал и молодое лицо его, старавшееся принять суровое выражение, казалось комичным: он потерял пенснэ, морщил нос и щурил голубые близорукие глаза.

Остальных авиаторов «достали» из их убежища. Это были еще три офицера главного штаба и три солдата здоровенных, толстомордых и русоусых немца.

Сдались они без сопротивления и лица их сохраняли обычное самодовольное спокойствие.

– Попались черти!.. – без злобы говорили солдатики, помогая вылезать пруссакам через окна разбитого вагона, – довольно полетали… теперича на наших хлебах посидите!..

Немцы покорно отдали свои сабли, и последовали за нашим офицером в штаб дивизии.

За ними следовала большая гулящая толпа солдат, не злобная, нет, а просто любопытная, падкая на всякие «развлечения», как в праздник на улице крупного села. А позади остался труп, громадный, вздувшийся, как живот убитой лошади, труп истерзанного нашей шрапнелью, окруженный толпой любопытных солдат и сбежавшихся крестьян.

Тут же офицер с командой занимался выгрузкой всего интересного и важного из кабинок дирижабля.

В тот же вечер мне снова пришлось побывать на этом месте…

Выдвинувшись за день далеко вперед, мы теперь частично отступали под натиском очень больших сил неприятеля…

Показался уже лесок, за которым утром расположилась артиллерия, обстреливавшая цеппелин, лесок, теперь темный и шумящий, окутанный быстро спускающимися сумерками…

Отступая в порядке и прикрывая перестроение наших войск отстреливающимися цепями, мы достигли опушки и увидели громадное светлое, выделяющееся на фоне сумерек, пятно сраженного дирижабля.

Слева и справа рассыпались вереницы солдат. За каждым кустиком, за каждой кочкой, хлопали о деревья привычные воющие пули и щелкали сухо и твердо ответные наши выстрелы.

– Ваше благородие, – окрикнул кто-то из цепи, а, ваше благородие, неужто немецкий-то пузырь так и бросим… они его поди снова подберут и надуют… как же быть-то, ваше благородие?..

Действительно, оставить здесь желтый корпус дирижабля было невозможно, а унести его убрать куда-нибудь не было ни людей, ни времени…

– Так невозможно, ваше благородие! – сокрушались солдатики, косясь на светлое пятно, – нешто стоило по нем и снаряды тратить, чтоб теперь, значит, обратно отдать.

– Сжечь бы его, что-ли! – предложил кто-то…

Сжечь! Действительно, это – единственный исход, какой можно было придумать.

– Тащи, ребята, веток, сучьев… – закричали кругом; веселее защелкали выстрелы, запели пули…

– Давай, братцы, можжевельнику. Комаров, значит, выкуривать будем!..

Словно не гудела шрапнель, не щелкали пули – дружно с перекликанием и смехом работали вокруг дирижабля во мраке солдаты. Через минуту, вспыхнуло маленькое пламя и затрещал можжевельник…

Золотая змейка побежала по сухим сучьям, скрылась на минуту, снова вынырнула и вдруг в темноте взметнулся язык пламени и сразу запылало в нескольких местах, со всех концов дружно и ярко…

– Запалили… теперича пойдет чертить… – успокоились солдаты…

Цеппелин был охвачен пламенем… Из моря огня иногда появлялся на мгновение черный, поломанный, бессильный пропеллер, и снова золотые волны набегали, скрывали все от наших глаз…

Мы отступали, готовясь к грозному общему наступлению…

Впереди нас была черная ночь, поля полные вражеских легионов, и одиноко мерцающий факел догорающего цеппелина, а позади десятки тысяч русских штыков, сотни русских орудий, притаившихся во мраке и готовых внезапно обрушиться на врагов.

Солдатское сердце

Сквозь мелкую, серую сетку холодного непрерывного дождя, чернели печальные развалины сгоревшей почти дотла деревни.

Уцелел каким-то чудом только один ее край, выходивший в открытое поле, изрезанное черным лабиринтом немецких окопов.

Весь другой край превратился в груды черных обгоревших, дымящихся от дождя, бревен, над которыми торчали одинокие полуразвалившиеся печные трубы…

Справа и слева расстилались поля, частью скошенные, частью неубранные, с побитым морозом хлебом, низко примятым и притоптанным к земле. А позади высилась синяя стена зубчатого леса, опушка которого была занята нашими, и вдоль нее высились темными лентами наши окопы.

Печальный пейзаж давно успел наскучить всем, и нашим, и немцам, уже вторую неделю сидевшим в этих окопах, в 300–400 шагах друг от друга, в бездействии, чего-то выжидая, не смея действовать без толчка откуда-то издалека, той таинственной, вездесущей и всеведущей силы, которая руководила каждым движением сложного военного организма.

И в ожидании этого приказания привыкли давно и к холодному полю и к развалинам деревни и к синему бордюру леса, неустанно качающего вершинами старых сосен.

В окопах было сыро и холодно. От частых дождей вода не высыхала, стояла на дне озерами и по ночам, пробирающиеся с одного конца окопа к другому, солдаты должны были с великой осторожностью ступать, нащупывая ногами брошенные в воду кирпичи и доски.

Но люди научились давно примиряться с самыми, невыносимыми лишениями, которые им посылала судьба, давно привыкли к посменному отдыху, часто нарушаемому тревогами, коротанью времени за беседами или питьем чаю под сенью бруствера, в самых неудобных позах, на краю, скопившихся от дождевой воды, стоячих озер…

Немцев видели ясно…

Различали их фигуры в остроконечных касках одетых в чехлы, знали, когда они обедают или ужинают и как-то даже разучились видеть в них врагов. Как-то даже притупилось острое чувство ненависти к этим людям, поставленным в такие же условия и смирно сидевшим в своих окопах За водой ходили неизменно в деревню. Она была расположена в равном расстоянии от наших и от неприятельских позиций, и колодцем пользовались одинаково обе стороны…

Сперва было два колодца, один простой, а другой с высоким коромыслом, торчащим в небо, но нечаянно ли или нарочно, немцы сбросили в последний труп, и с тех пор стали пользоваться тем же источником, что и наши солдаты…

На этой почве между нашими и неприятелем установились странные, не то дружеские, не то враждебные отношения.

Семен Карташев каждый вечер ходил в деревню «по воду» и каждый раз встречал у колодца того же немца… Он был невысокий, толстый, с крутыми, рыжими усами и выпуклыми глазами, нескладно сидел на нем мундир и вовсе не шла к лицу булочника воинственная каска…

Немец, подобно Карташеву, приходил к колодцу весь обвешанный баклажками и нагруженный котелками, Карташев ясно видел каждый день его фигуру, осторожно приближающуюся вдоль стен разрушенных изб, и ежедневно выжидал в отдалении, пока немец наполнит все свои котелки и баклажки и уйдет восвояси…

И вот, в один вечер, дождливый и ненастный, когда осенний ветер разбудил старый, спокойный лес, вдруг заговоривший сотнями жутких непонятных голосов, Карташев шел к колодцу по знакомой дороге, улицей разрушенного и спаленного села, заваленной какими-то бревнами и изрытой рвавшимися здесь неделю назад гранатами…

Колодезь был уже близко, но против ожидания Карташев не заметил сегодня толстого немецкого солдата с его баклажками.

«Верно запоздал», – решил про себя Карташев, уже привыкший относится к нему, как к знакомому…

Набрав воды во все фляжки и котелки, Карташев еще раз оглянулся, надеясь еще увидеть во мраке знакомую фигуру, и повернул обратно.

«Нет моего немца сегодня! – подумал он – и, что это с ним стряслось, скажите на милость!»

Улица размякла, грязь была выше щиколоток и Карташев с трудом нашел узкую твердую тропинку, вьющуюся около канавы…

«Хорошо-бы в такую ночь соломы для ребят прихватить, – подумал солдат, – все же помягче да потеплее будет… може паны в сарае сноп, другой и оставили»…

Он остановился, поставил на землю оба ведра, и направился к большому настежь открытому сараю, уцелевшему от огня…

На широком дворе во мраке чернели две телеги с задранными вверх оглоблями, труп лошади с вспухшим животом и оскаленными челюстями, а дальше за разбитым и поваленным частью забором, опять высились избы, частью целые, частью обгоревшие без крыш с зияющими отверстиями дверей и окон.

Карташев прямо направился к сараю и почти столкнулся в его дверях с человеком, медленно выходившим оттуда с громадной охапкой соломы на спине… Он не видел Карташева, и тот, пропустил его мимо себя и только заглянув в сарай и увидев, что там не осталось ни соломинки, пустился догонять незнакомца, уже пересекавшего двор.

Догоняя его, Карташев различил серые рейтузы с красными кантами и немецкие сапоги: «да, ведь, это „мой немец“», – мелькнула у него мысль.

– Ей, Карл Иванович, – крикнул солдат, хлопая немца по плечу, ты чего же это, братец, всю солому-то упер… надо, брат ты мой, поделиться!..

Немец остановился, как вкопанный, и уронил на землю от изумления всю охапку соломы.

Он глядел на Карташева испуганными глазами, не понимая, конечно, ни слова…

Но солдата это не смущало.

– Я говорю: солому-то надо поделить, Карлуша… Не фасон это… все мы честь честью «по воду» ходили, а ты вдруг всю солому забрал и тягу… уступи землячкам!..

Немец, видимо, был рад даже вовсе отказаться от соломы, лишь бы спасти шкуру и пятился назад молча, глядя на солдата испуганно и жалобно.

– Уступаешь, значит, – понял Карташев, – ну, ладно, Карл Иванович, иди брат, за это с Богом… товарищ ты хороший, хоть и немец…

И, взвалив на плечи солому и подхватив оба ведра, Карташев продолжал свой путь по темной улице в поле, к безмолвным русским окопам, оставя немца одного посредине пустого, покинутого двора…

* * *

И вот, наконец, бездействие окончилось. Издалека пришло приказание и ранним утром в русских окопах, едва забрезжил рассвет, больной, бледный осенний рассвет, защелкали одиночные сухие выстрелы из винтовок и заговорили быстрой прерывчатой скороговоркой пулеметы…

Разрасталась быстро и последовательно страшная симфония крови и смерти, вплетались в нее все новые голоса и гулкими басовыми нотами, наконец, загудели далекие артиллерийские орудия. И нараставший вой приближающихся снарядов, грохот пушек, дробь назойливая и долбящая пулеметов, вместе с лукавым пеньем незримых пуль, все эти звуки сливались в один гул, в котором тонули отдельные голоса людей, возгласы торжества и смерти!..

Нервы уже притупились…

Руки автоматически делали свое дело, заряжали и вскидывали винтовку к плечу, глаза улавливали в серой мгле утра темные, высовывающиеся словно из-под земли силуэты врагов, а душа была уже так чужда, так далека чувству самосохранения и ужаса, что о падающих поминутно людях даже не было мысли, что они больше не встанут уже никогда…

Когда пошли в штыки, выскочив на высокий бруствер, все сразу смешались в один поток, неудержимый и всесокрушающий, Карташев оказался впереди других, он не помнил, как пробежал открытое поле, над которым жужжала стальная саранча, как ворвался вместе с товарищами в глубокие окопы немцев, как бил направо и налево и штыком, и прикладом и очнулся только, вдруг увидев перед собою знакомое лицо толстого немца, ходившего каждый вечер к колодцу.

Немец лежал на дне окопа, без винтовки и каски, раненный в ногу, в ужасе ожидая своего конца… И гнев вдруг утих в душе Карташева вместе с затихшей боевой грозой, с умолкнувшими выстрелами орудий и пулеметов…

Он наклонился над немцем:

– Здравствуй, брат Карлуша, чай, не узнал меня, помнишь, солому ты мне в деревне уступил…

И, вероятно, сам вспомнив сцену ночью у сарая в покинутой деревне, Карташев улыбнулся немцу во всю ширину своего добродушного лица.

– Пойдем, братец, до дому, здесь тебе лежать не ладно… – сказал он, склоняясь к раненому неприятелю и поднимая его…

Немец, все еще испуганный, морщился и от боли, и от страха.

Карташев донес его до самого пункта и, сдавая доктору, приложив руку к козырьку, спросил:

– Вы его, ваше б-ие, подлечите… Он человек неплохой, хоша и немец, а душа в нем товарищеская, можно сказать. Ну, прощайте, Карл Иванович, поправляйтесь, да нас не поминайте лихом!..

И пожав немцу руку, рядовой Семен Карташев пошел через серое мокрое поле к только что занятым нашими окопам.

Стасина елка

За несколько дней до праздников никто не ожидал еще того, что налетело, как гроза, как вихрь, поломавший, исковеркавший твердые устои обывательской жизни.

Жители захолустного, Богом забытого, городишки готовились к встрече Рождества Христова, на окнах магазинов пестрели и сияли елочные украшения, отцы семейств подводили итоги дебету и кредиту в виду предстоящих расходов, матери заботились о подарках, обновках и угощении, а ребята захлебывались перед выставленными игрушками, которые им предстояло сокрушить. На время отступили на второй план все заботы и интересы, не касавшиеся ближайшего времени.

И вдруг, дня за три до Рождества, по улицам замелькало что-то необычно много солдатских серых полушубков, с базара по городку расползлись тревожные, такие непохожие на действительность, слухи о встреченных в окрестностях германских разъездах, а в одно ясное, морозное утро слухи эти подтвердились самым определенным и зловещим образом.

Посреди базарной площади, перед самым костелом, с гулом и треском разорвался снаряд.

Стекла в окнах соседних домов дрогнули и зазвенели жалобным звоном, жалобно завизжала, задетая осколком в лапу, собака, из людей по счастливой случайности никто не пострадал, но смятение и ужас овладели мирным городком.

Послышались вопли и крики перепуганных, растерявшихся женщин, плач сбитых с толку детей, и в эту симфонию человеческого страха и горя врывались отдельные оглушительные ноты канонады. Кое-где уже загорелись зажженные снарядами дома. Черные клубы дыма стлались над пробитыми крышами и закрывали от глаз холодную и прозрачную голубизну неба, со стен валились, рассыпаясь мелкой пылью, глыбы штукатурки и битого кирпича.

Обезумевшие люди искали спасенья. Кто тащил домашний скарб, кто прижимал к груди плачущих, неодетых детей.

Более спокойные и благоразумные спешили укрыться в погреба и подвалы.

Панна Ванда Гржибовская никогда не терялась.

Несмотря на свою молодость, она уже имела за плечами трудную, полную испытаний, жизнь, научившую ее смотреть без страха в лицо любой опасности, даже самой смерти.

Вся бледная, со сжатыми губами и сверкающими темными глазами, она торопливо укутывала маленького пятилетнего Стася, следившего за ее движениями своими большими любопытными глазами, свернула в узел одеяло и подушку и принялась складывать в корзину, в которой, обычно кухарка Анна ходила за провизией, содержимое буфета и кладовой.

– Печеные яблоки не забудь, мама, – посоветовал мальчик, не смея расспрашивать.

– Ничего не забуду, Стася, только слушайся маму, милый, пойдем скорее.

Панна Ванда окинула комнату печальным взглядом и быстро вышла во двор, придерживая одной рукой узел и корзину, а другой – маленькие пальчики Стася.

По узкой и крутой лестнице оба спустились в подвал. Тут было сыро и почти темно; отзвуки орудийных выстрелов доносились слабее.

– Мы тут, мамочка, и солдатиков не увидим, – пожалел ребенок, – и не хорошо тут, мамочка, пойдем наверх.

– Молчи, молчи, Стасько, наверх нельзя, там немцы, убьют, понял, милый, – и перед серьезностью тона матери высохли капризные слезы на ресницах Стася.

Большая часть подвала была занята сложенными дровами, в меньшем, остававшемся свободным, пространстве, на опрокинутых ящиках и каких-то обрубках расположились беженцы.

Скоро новая обстановка заинтересовала мальчика он обошел все уголки незнакомого помещения, нашел каких-то щепочек и досочек и занялся постройкой замысловатого здания.

На обед не было надоевшего супу, и не надо было сидеть смирно на стуле от первого блюда до последнего и маневрировать вилкой и можем. Словом, было бы совсем весело, если б не одно обстоятельство, немало смущавшее Стася.

Вечером, когда стало совсем темно, и мама уложила ребенка в импровизированную постель, составленную из одеял и подушки, мальчик решился поделиться с нею мучившей его заботой:

– Мамочка, – тихонько позвал он.

– Что, Стасько? – спросила панна Ванда.

– Сегодня у нас сочельник?

– Сочельник, милый.

– Значит, завтра будет елочка и подарки? Правда, ведь, ты обещала? Ведь, да? – скажи, мама.

Острая спазма впервые с утра сжала горло Гржибовской. Она не сразу могла отвечать, а когда собралась с духом, голос ее звучал глухо и как-то необычно торжественно и грустно.

– Будет елочка, Стасько, сынок мой милый. Помолись крепко Матке Боске и Пану Езусу и попроси всем нам радостных праздников.

– Хорошо, мамочка, я помолюсь, – послышался в сумраке вдумчивый серьезный голосок.

Стало тихо, даже наверху умолкли леденящие душу взрывы.

Панна Ванда, утомленная событиями истекшего дня, опустила усталую голову на подушку, по которой рассыпались мягкие волосы спящего Стася, и понемногу забылась легкой тревожной дремотой.

Тело ее отдыхало, но беспокойный вихрь каких-то обрывков грез и видений преследовал душу.

Тихо раскрывается дверь, ведущая из подвала во двор, длинные серебряные нити лунного света падают сверху на обледенелые скользкие ступени, по которым катится что-то черное, круглое, похожее на резиновый мяч Стася.

– Бомба, – догадалась панна Ванда, – сейчас взорвется, и все будет кончено; но над бомбой при повороте блеснуло острие шишака.

Каска, германская каска, да и не одна каска, под нею круглая голова с оттопыренными ушами и лицом, которого не разглядеть в сумраке, а еще ниже – толстый, налитый пивом, живот, на коротких и скривленных ножках.

Немец подкатился к спящему ребенку над которым мать простерла в отчаянии руки и вдруг остановился неподвижно и хохочет, хохочет. Ничего не говорит, сотрясается чревом, в котором что-то булькает, выставил вперед тоненький указательный палец и заливается хохотом.

Вот, что лопнет. И смех этот даже, страшнее самого злого надругательства. Ужас шевелит приподнявшимися на голове панны Ванды волосами, сжимает горло, не дает закричать. Но вот Стасько открывает глаза. Взгляд его встречается с взглядом немца. Он поднимается на ноги и идет к врагу. Тот, не переставая смеяться, делает шаг назад, мальчик за ним, и так дальше и дальше, шаг за шагом в темную, ставшую бесконечной, глубину холодного подвала.

– Мама, – слышится его далекий голосок.

– Стасько…

Панна Ванда проснулась, дрожа от неизъяснимого страха.

Бледный свет проникает в сумерки их убежища.

Стась сидит, вытянув шею, и слушает.

– Мама, слышишь, мама, мамочка.

С улицы доносится лошадиный топот, гиканье, клики «ура», «казаки».

– Что это, мамочка, что это? – спрашивает мальчик, не зная, радоваться или пугаться крупным, горячим слезам, оросившим склоненное лицо матери.

– Стасько, милый, успокойся, ничего. Это Пан Езус и Матка Боска услышали твою молитву, и будет у мальчика елочка и подарки, а у мамы большая радость в сердце…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю