Текст книги "ДАЙ ОГЛЯНУСЬ, или путешествия в сапогах-тихоходах. Повести."
Автор книги: Вадим Чирков
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
– Черного бы еще хлебушка,– сказал Ваганов, разглядывая поляну сквозь стакан.
– Знал бы, привез бы,– ответил Стас, и они чокнулись.– Твое здоровье, старик!
Разговор шел беспорядочный, обо всем, чем были наполнены эти 25 лет, начиная с дня, когда они познакомились, сидя на армейских койках и пришивая букву Н (ноги) к одеялу и вышивая свои фамилии на простынях. Разговор шел о женах и детях, о службе, об общих знакомых, о «помнишь?», о... нет, о дружбе не было сказано ни слова; разговор шел об отпусках, других городах, снова об общих знакомых, о женщинах, которых стоило вспомнить,– бутылка пустела, а они не пьянели, только становилось теплее да больше и легче вспоминалось. Все чаще приходила Ваганову мысль, что ведь Стасу нужно будет уйти, и от этого становилось жутко. Стасу, видимо, тоже пришла эта же мысль, и он сказал, что, наверно, Ваганов уедет домой раньше, потому что у него контракт на два года, а хотелось бы вместе...
Потом эта мысль пришла обоим в голову одновременно, и оба замолчали. В бутылке было еще немного водки.
– Оставить тебе на завтра? – спросил Стас. Ваганов, обдумывая ответ, оказавшийся не таким простым, разлил водку по стаканам.
– Зачем она мне завтра? – наконец ответил он. Стас кивнул.
Подняли стаканы, помолчав, как и перед первым тостом.
– Придешь? – спросил Ваганов.
– Дня через три-четыре,– ответил Стас.– Много будет работы в эти дни.
– Давай,—сказал Ваганов, они чокнулись и выпили.
Уже чуть прохладнело, Ваганов оглянулся: солнце было над острыми верхушками леса.
– Тебе идти,– сказал он.
Стас тоже оглянулся. И ответил уверенно (по этой уверенности Ваганов еще раз узнал Стаса):
– Еще можно. Все равно в деревне ночевать. Ты, я вижу, не куришь?
– Давно бросил. В лесу зверья не видел?
– Мелочь всякая.– Стас закурил, жадно хватанул дымка.
– А то ведь ружье есть.
– Дойду. Принести тебе чего?
– Соков пару банок.– Еще раз оглянулся. – Пора тебе, Стас. В темноте будет «не груба».– Это раньше было словечко Стаса, по которому узнавали харьковчан.
Стас улыбнулся.
– Жему помнишь?
Жема был один из харьковчан, с которым они были в одной части.
– Худой такой? Чернявый?
– Да. Демобилизовался. Кап-три. Начальник кадров на заводе.
– Не густо.
– Что поделаешь. Стас застегнул портфель.
– Ладно. А у тебя красиво здесь. Санаторий. Ну...– протянул руку.
Ваганов руку пожал, но сказал:
– Я провожу.
Не замечая, они перешли на тот отрывистый разговор, который отличает военный люд, и особенно моряков.
У леса, согретого заходящим солнцем, остановились. Ваганов почувствовал, дрожат губы.
– Ну и сюрприз ты мне подкинул,– сказал он.
– Выздоравливай.
– Хорошо, старик. Я постараюсь. Нину Джорджевич помнишь?
– Улица Баранова, дом двадцать. Пока. Мой привет лиане.
Пожали руки. Сильно, так же отрывисто, как говорили. Стас резко повернулся, не оглядываясь, ушел в лес.
Ваганов стоял, уже не удерживая слез. Хотел что-то крикнуть шутливое вслед Стасу, но не рискнул: голос выдал бы слезы.
Долго, до самой темноты сидел у дерева, глядя, как меняются краски на Гималаях, как всемирным потопом поднимается по ним темнота и затопляет горы, а вершины все больше розовеют, становясь похожими на облака, отрываются от гор... Потом они погасли; над Вагановым во всю ширь раскинулось темно-синее небо и зажглись звезды,– на этот раз он вспомнил, как ночью их поднимали на учебном корабле, чтобы провести занятия по астрономии, как отчаянно они зевали, как было холодно, как вдвоем со Стасом устроились у теплой дымовой трубы и уснули и как их обнаружил здесь старшина... Как наказали, вспомнил – послали в машинное отделение—в самое его пекло– переливать откуда-то куда-то соляной раствор: была семидесятиградусная жара, им казалось, что страшнее кары не бывает, но они были во флотских робах, надетых совсем недавно, грохотали вокруг машины, корабль качало, в борт сильно била волна, было им по восемнадцати лет—и они, обливаясь потом, шутили, потому что даже эта адова работа была им нипочем, потому что было крещение.
Корабль шел тогда в Батуми; в Батуми все время лил дождь, и Ваганов увидел сквозь пелену дождя высокую свеже-зеленую гору, похожую на ту, что стоит возле Шайона.
Спать не хотелось; водку быстро выветрило, голова была ясной.
Ваганов разжег небольшой костер и стал вспоминать случай за случаем, о которых не успели сегодня поговорить.
У них в части была секция бокса. И занимался в секции здоровенный Парсаданян, с которым никто не хотел работать в спарринге. Чуть надев перчатки и попав в ринг, едва увидав перед собой партнера, тот терял голову и бил так, что ни о какой отработке приемов и тактике боя не могло быть и речи. Удары у Парсаданяна были тяжелые, выносливость воловья, а ярость сумасшедшая, не тренировочная и не спортивная даже. Есть, конечно, теоретический способ остановить его – встречными чувствительными ударами,—но он принимал их легко и тут же добирался до тебя и начинал дубасить с обеих рук изо всех сил, превращая тренировочный бой в мясорубку.
Были показательные выступления, и тренер выставил Парсаданяна. Поговорил с ним, тот покивал в ответ; противником Парсаданяну тренер назначил Ваганова, как самого подготовленного и «перспективного».
Ну и вот, ударил гонг, Ваганов и Парсаданян пошли друг другу навстречу. Ваганов заплясал, нанес первый – легчайший – удар левой в голову, тот удар, которым, скорее, проверяют дистанцию, чем бьют. Парсаданян, получив этот удар в лоб, обо всем сразу позабыл и ринулся месить не подготовленного к мясорубке Ваганова. Немедленно расквасил нос, Ваганов уже шатался, закрываясь вглухую, в голове гудело,– ждал голоса судьи: это же показательные! Интерес к бою сразу пропал– он ведь и не защищался как следует, этот дурной Парсаданян принял его легкий удар за настоящий.
Тренер догадался наконец – по умоляющему взгляду Ваганова – остановить бой. Вышел вместе с окровавленным Вагановым за кулисы, где ожидали очереди другие боксеры.
– Кто пойдет работать с Парсаданяном?'
Парсаданян стоял в углу ринга, что называется, поводя кровавым глазом, ждал следующей жертвы.
Все топтались, искоса поглядывая то на него, то на Ваганова, останавливающего кровь мокрым полотенцем.
– Ну?
Стас поднял руку.
Парсаданян озверел в первые же секунды. Но Стас другого и не ждал. Все боксеры смотрели этот бой. Какие уж тут показательные!
Парсаданян голоса судьи не слышал, а тот боялся броситься разнимать. Оба лупили друг друга, как американские профессионалы. Парсаданяну впервые попался равный противник. Но если с одной стороны была ярость, слепое бешенство – иначе не назовешь, с другой... Стас, знал Ваганов, все время испытывал себя – то на том, то на этом. Сейчас он пробовал себя с Парсаданяном, проверял себя – вот что было с другой стороны. Выдержал два-три десятка костоломных ударов, начал отвечать, найдя дырки,– чувствительно. Парсаданян призадумался. Стас стал бить сильнее – Парсаданян вспомнил о защите. Стас начал танцевать, время от времени доставая Парсаданяна – тот тоже стал передвигаться по рингу, уклоняться, хитрить, бить по корпусу, а не только в голову... как и требовалось по правилам игры. Бой стал похож на показательный, если не считать, что у обоих кровили носы и под глазами набухали фингалы, а у Стаса, конечно, была рассечена вдобавок бровь.
Ваганов завидовал Стасу: тот был сильнее его. Сильнее... Во всех случаях, какие сейчас приходили на ум, Стас был сильнее Ваганова. Он умел идти вперед. И не напролом, а с умом, с умом! Голова у Стаса работала хорошо.
И то, что он пришел сейчас к нему, похоже на него. Другой мог бы не прийти. Мог бы заблудиться по дороге и вернуться...
– Постой,– забеспокоился Ваганов,– а правда, что Стас в командировке? Вдруг он тоже болен? Стас?
От неожиданной этой мысли Ваганова бросило в жар. Стал вспоминать все подробности встречи. Желтоват. Пил, правда, хорошо, не пьянея. Нет, тут ничего... На лиану и не взглянул. Хотя... пару раз поднял голову. Но той растерянности в глазах, какая бывает у тяжело больного человека, у него нет. Ваганов узнал бы ее.
Да, он ведь спросил, много ли здесь таких лиан? Просто любопытство?
Стас не стал бы претендовать на его лиану, он скорее сгнил бы заживо.
А я?—немедленно возник вопрос,– а я стал бы?
Ваганов рассмеялся: нет, не стал бы. Не стал бы, если б даже у лианы хозяином сидела эта гусеница Дьячков.
И Ваганов знал – почему.
В свое время они со Стасом были порядочные гусары. Их, наверное, это и свело поначалу. Гусарить, впрочем, тогда, в юности, полагалось, и они гусарили прежде всего друг перед другом. Но чем дальше, тем сильнее проглядывала сквозь гусарство формула поведения, которая укладывалась в известную: честь дороже. Это хорошая, но трудная формула. Она позволяет сохранить свое, если оно есть и если оно дорого. Когда взвешиваешь слишком многое и слишком часто, бывшему гусару в трудную минуту остается еще возможность швырнуть на весы эту золотую, старой чеканки монету и задрать подбородок, хотя, возможно, это и будет выглядеть глупо.
«Нет, не стал бы,– думал Ваганов,– не стал бы».
Долгое время соревнуясь со Стасом, он много у него перенял. Словечки, интонацию, в какой-то мере умение следовать в одном направлении. Но формула была делом рук обоих, и они ревниво следили – верен ли ей друг. И подставляли друг друга в иную минуту перед трудностью: а как сделал бы он?..
Давно уже была над Вагановым ночь; звезды перемигивались, словно убедившись, что за ними никто уже не подглядывает, в лесу вокруг себя слышал Ваганов возню, крики, свисты и ухание; кто-то невидимый пил что-то из луны-пиалы, наклонив ее; время от времени кейфующего наверху закрывали, кружась в небыстром хороводе, прозрачные платки; спать Ваганову не хотелось и о лиане, слава богу, не думалось; Ваганов всматривался в темноту, туда, где из-за горы всходило солнце, и хотя темнота была плотной, он решил дождаться сегодня восхода.
Приближения зверя Ваганов не услышал, а почувствовал: вдруг напрягся, всматриваясь в темноту за костром, и нащупал ружье. Успел только подбросить ветку в гаснущий огонь.
Чуть покачиваясь, к нему плыли в темноте два огонька; Ваганов взвел курки. Ветка загорелась и осветила морду тигра, которая показалась Ваганову маской, одной только маской, вынырнувшей из темноты.
Тигр, сунувшись в круг огня, остановился, разглядывая хорошо освещенного костром Ваганова. Костер был маленький, его ничего не стоило перепрыгнуть.
Тигр стоял так близко, что Ваганов не целился в него, он просто выставил ствол, прижав приклад к боку и держа палец на спусковом крючке. Он не знал, почему не выстрелил сразу, что-то остановило его.
Тигр замер; замер и Ваганов, зная, что любое его движение может вызвать прыжок тигра, так же, как любое движение тигра вызовет его выстрел.
Ветка догорала, сейчас она -погаснет. Тигр прыгнет. Сейчас он выстрелит – раньше, чем прыгнет тигр.
Челюсть тигра шевелилась, верхние губы вздрагивали, топорща жесткие редкие усы; он перекатывал в горле глухое рычание, не выпуская его наружу, и не сводил с Ваганова глаз.
Ветка погасла, на земле между ними лежала маленькая горка жара.
Звуков не было ни одного, не было и движения– вся ночь замерла, ожидая развязки...
Костер погас, но опять что-то удержало Ваганова от выстрела – может быть, то звериное, что осталось в каждом из людей от прошлого, тот инстинкт, который до последнего удерживает от смертельной драки, то чутье, которое выше ума, опыта и страха.
Тигр не был виден весь, он мог изготовиться к прыжку – подогнуть задние лапы – незаметно для Ваганова, но Ваганов надеялся все прочесть на его морде и не стрелял.
В морде тигра было много человеческого—властное, хмурое лицо владыки этих мест, лицо правителя давних времен, чьих мыслей никогда не понять простому человеку, но было и от зверя – слишком долгая пристальность взгляда, ждущая, наверное, какого-то движения от застигнутого врасплох.
Ваганов не шевелился – все замерло в нем, даже кровь, кажется, остановилась, чтобы не мешать своим движением и шумом слуху.
Клекот в горле тигра усилился, хотя выражение на морде не изменилось, тигр приоткрыл пасть и негромко рявкнул. Но Ваганов понял его как то административное рявкание, какое полагается, но не идет изнутри. Так —на всякий случай – громыхают отцы на детей или покрикивают дворники на могущих что-то сломать или разбить мальчишек.
Тигр рявкнул и исчез,– так быстро, что Ваганов испугался: ему почудилось, что он проглядел, как тигр прыгнул, и вот сейчас обрушится на него сверху.
Еще несколько мгновений он сидел неподвижно – вжав голову в плечи. Потом услышал возвращающиеся звуки ночи – ужас отпустил и ее– и положил ружье на землю. Понял, что тигр ушел. Нащупал ветку и бросил ее в костер.
Ветка загорелась не сразу; Ваганов застыло смотрел на нее. Было ощущение, что он нес смертельно тяжелую поклажу и вот сбросил. Он устал весь: спина, ноги, шея; рук было не поднять. Бешено колотилось сердце.
Костер снова засветился, круг света расширился.
– Слышь, Стас,– сказал негромко Ваганов,– а водки действительно нужно было оставить – мне бы сейчас хоть глоток...– Голос его снова наполнил поляну, знаменуя возврат хозяина.
Еще хватило сил вытянуть из палатки спальник и постелить под деревом: сон сменил напряжение так быстро, что Ваганов не заметил переключения.
Лег, подтянул, как всегда, к себе ружье. Костер покрывался белым одеялом пепла. На месте восхода была темнота. Вокруг орали, свистели, ухали, квакали, пели.
– Пока, братья,– сказал Ваганов и закрыл глаза.
Но тут же на него стала надвигаться морда тигра.
– Это нечестно,– пробормотал Ваганов.– Поиграли – и хватит.
Но только позволил векам сомкнуться, как тигр появился снова.
– Ну и перетрусил же я,– сказал Ваганов и приподнялся на локте.– Чур-чур меня! Отвали, тигр!
Захотелось пить, протянул руку в темноту. Коснулся чего-то холодного и испугался, представив нависшую над ним змею. Отдернул руку и стал вглядываться в темноту, ожидая удара.
Небо уже серело, стал виден далекий силуэт горы на востоке. Там небо было еще светлее. И на фоне светлеющего неба Ваганов увидел плеть лианы, которая качалась в полуметре от его лица. Лиана спустилась к нему!
Он подставил ладонь острому зеленому клюву.
– Я здесь,—зашептал Ваганов,—я здесь, дружище Лиана,– ты слышишь меня? Я здесь!..
Восток засветился, на небе раскрылся разноцветный веер лучей.
Зажглись снежные шапки Гималаев.
Зашумело дерево вверху – это вздохнула, наверное, проснувшись, гора и родила первый утренний ветерок.
Лиана качнулась и прочертила клювом какую-то линию на ладони Ваганова.
Другой рукой он достал бутылку с водой, отпил два глотка и столько же вылил под дерево.
Солнце расплавило вершину горы и вырвалось в небо. Еще неяркое, большое, оно оранжево осветило дерево, лиану, оставившую сук, лицо Ваганова, небритое, с запавшими глазами – глазами, сумасшедшими от счастья; Ваганов стоял на коленях, подставив руки под лиану, которая лилась, падала в его ладони, как струя живой воды...
Салага Ваганов
Откуда мое воображение? – думает иногда Ваганов.
И приходит к выводу, что из армии. Да, из армии.
Это армия развила его воображение.
– Ну, поехал,– сказал бы Стас, услышь он эти слова. Но все равно сел бы поудобнее, чтобы выслушать доказательства.
* * *
На выпускном вечере каждый из них получил в подарок город. Большинство после выпускного вечера разъехались, и все, кто уехал, увезли подарок с собой.
Собственно говоря, это был не весь город. То это была улица. То площадь. То парк – и опять не весь: скамейка, дорожка, посыпанная песком, чугунная ограда, целая аллея... Улица была то дневная, солнечная, то вечерняя, полная народу, то дождливая, с блестящим булыжником мостовой и пышной пеной у водосточных труб. А кому-то достался целый вечер на Театральной площади перед экзаменом по русскому...
Город – если подарки сложить вместе – был очень красив. Он строился для влюбленных! Узкие улицы высоких и островерхих домов, улетающий в небо костел, башенки, шпили, узорные флюгера на крышах, деревянные с резьбой и матовыми стеклами и медными тяжелыми ручками двери, мраморные лестницы, парки, парки, парки и– влажные, душистые, полные зелени вечера, мягкие снежные зимы с медленными хлопьями снега, хвойные и лиственные старые леса на холмах вокруг города, окаймленного с другой стороны извилистой быстрой речкой, собирающей воды в горах...
Промышленностью город не славился: что-то пуговичное, что-то чулочно-носочное, что-то галантерейное, мелкометаллическое, ширпотребовское– все чуть ли не на уровне артели. Раньше это был город сытых, стригущих купоны (где они их брали, хотелось бы знать!) буржуа, торговцев, негоциантов, помещиков, понастроивших в нем целые улицы красивых двухэтажных вилл. Виллы часто носили имена женщин: «Вилла Вера», «Вилла Мария»...
Раньше в городе, на перекрестках, стояли распятия, каменные, деревянные, искусно сработанные, под ними всегда теплилось несколько свечек, поставленных крестьянками из окружающих город сел; однажды все распятия – за одну ночь – сняли.
Зато был в городе университет, медицинский институт и множество школ, тогда «мужских» и «женских». И вечерние улицы населяли студенты и школьники – народ, ждавший любви.
Город с его буйно-зелеными веснами и пышноснежными зимами, с его старинно-красивыми зданиями и женскими именами на фронтонах вилл, обсаженных голубыми елями; время итальянских фильмов, в которых пели сладкоголосые теноры Энрико Карузо, Беньямино Джильи, Тито Скипа– фильмов с такими же мелодраматическими, как содержание, названиями: «Ты мое счастье», «Вернись», «Где моя дочь?», «Песни на улицах». А им было пятнадцать, шестнадцать, семнадцать – все было на руку любви. И население города толпилось вечерами па одной только улице – недлинной, узкой, в зеркальных витринах магазинов и кафе, хорошо освещенной, без машин, созданной для вечернего прогуливания. Ходили, выискивая в движущемся навстречу потоке ту, единственную, чтобы, встретившись, уйти па одну из менее освещенных улиц, где над головами смыкалась зелень вековых деревьев, либо на Театральную площадь, где под неяркими фонарями стояли тяжелые скамейки, либо в парк, где неподалеку играла музыка.
Вот этот-то сентиментальный город и получили они на выпускном вечере и разъехались кто куда, увозя подарки с собой.
Одной из самых любимых песен на каменном мысу, где стояла воинская часть, была «Журавли».
Здесь, под небом чужим,
Я, как гость нежеланный...
Ее пели хором, под гитару, слушали в записи, сделанной «на ребрах», напевали вдвоем-втроем в минуты «личного времени», мурлыкали между делом.
Неба, как такового, не было. Была над ними огромная бесцветная пустота, и в этой пустоте, не терпя вокруг себя никого, крутилось маленькое, лысое и злое, сжегшее голубизну солнце. Не было деревьев на земле – только камень: камень зданий, высокой стены воинской части, камень самого мыса, чуть прикрытый землей; дороги в город, и те были пробиты в камне, ржавом и ноздреватом; камнем были забросаны все окрестности.
Края мыса были желтые откосы, с которых сверху свисали корни трав и сами травы, внизу лежала живописная полоса гальки и крупных камней, сорванных штормами с откосов, иногда огромных, скатившихся сверху в незапамятные времена.
Каменный мыс и море, отороченное дымным пояском горизонта, бегущие на мыс бесконечные волны– взгляд напрасно искал на его пустом поле хоть что-нибудь; иногда возникал низко сидящий в воде темный военный корабль или – о праздник!– показывался пассажирский теплоход – белый, праздно-красивый дом на море, с него доносилась веселая музыка, берег сотрясал низкий гудок.
Их, из острокрышего города, оказалось на мысу семеро; здесь-то они, собираясь вместе, и складывали свой город воедино, сидя где-нибудь на берегу: хлюпала волна в камнях, они бросали в воду камешки и – бродили по улицам своего города, утонувшего в зелени деревьев. Они приезжали в свой город бравыми моряками: длинные не по-уставному ленты бескозырок, ушитые, в обтяжку, суконки, клеши, до золотого блеска надраенные тяжелые бляхи.
Всемером – шеренгой – они выходили на недлинную в зеркальных витринах улицу, шли, чувствуя устремленные на них взгляды, смотрели сами вокруг, узнавая лица, каждую знакомую дверь, щербинку на стене...
Они входили в свой город победителями: они заслужили на него право, живя так долго на каменном мысу, с трех сторон окруженном морем, не видя деревьев, месяцами не встречая женских лиц, отгороженные от привычного мира каменной стеной, мира, получившего название «гражданки» и ставшего ужасно от них далеким...
Старшин, которым они были вручены и которые вышибали из них «гражданский» дух, они награждали самыми злыми прозвищами, на которые только были способны.
Старшины мыслили геометрически. Всякое аморфное тело вызывало у них немедленный протест и раздражение. Но зато каким спокойным и уверенным становился взгляд старшины, когда он видел перед собой четкий прямоугольник воинского строя.
– А-ррясь! – рявкал старшина, в чьих устах слово «равняйсь» давно уже превратилось в этот хлесткий звук.– Хирра! Астыть! (отставить). На месте ша-а-ам...– пел он, закрыв в упоении глаза, и выдыхал:—Ырш! Ротэ-э-э... Сту!—Последний звук был похож на удар приклада об пол. И снова:– А-ррясь! Хирра! Ра-ение на средину! Товарищ капитан третьего ранга! Ррота по вашему приказанию построена!
Затем следовало командирское:
– Здравствуйте, товарищи!
– Драв-таф-таф-таф-таф! – отвечали они.
Командир удовлетворенно отрывал руку от виска и, похаживая перед прямоугольником строя, начинал говорить.
Прямоугольник строя стоял на прямоугольнике стадиона. Над ними каталось по небу, как яичный желток по эмалевой сковороде, брызгавшее жаром солнце. Их робы сначала темнели от пота, а потом белели от соли. Раскалялись бескозырки. Ноги гудели от бесконечных «тяни носо-о-ок» и «атьдва», над прямоугольником строя курилась пыль... А рядом со стадионом, за оградой, взлетали вверх голубые брызги —там был городской пляж, один из лучших – «Солнечный». Оттуда доносились визг, крики, буханье мяча, плеск воды. На стене забора появлялись чьи-то круглые, как тыквы, головы, ГОЛОВЫ переглядывались, лупились на них, сердито отбивающих шаг, и их работа казалась им ужасно бессмысленной.
В перерывах они валились, кряхтя по-стариковски, на пыльную короткую траву и курили махорку, сворачивая цигарки из газеты, припасенной кем-то, знакомым с махрой и раньше. Старшины не садились, они стояли неподалеку, будто и не было сумасшедшего солнца и усталости, и беседовали, поглядывая то на них, то на часы. Потом один поправлял фуражку и, сделав к ним шаг, зычно кричал:
– Кончай перекур! Подъем!
– Подъе-о-ом! Подъе-о-ом! —орали, как петухи, в 6 ноль-ноль командиры взводов. Они, поднятые раньше, вопят оголтело, упоенно, выкатив глаза, с там наслаждением злорадства, с каким недоспавший человек будит другого. Они и не скрывают этого наслаждения.
– Подъе-о-ом! Подъе-о-ом!– Этот «подъем» звучит, как «пожар»!
А путы сна так крепки, так тянут вниз, что только дашь слабинку, как снова оказываешься в подушке. Но тут уж с тебя сдирают одеяло.
– Подъе-о-ом!
Кажется, все бы отдал, чтобы доспать этот час: движение, звуки, само просыпание мучительны...
Начиналась заправка коек. Ну и муки же они терпели, делая из матраца, набитого соломой, «кирпич» и выравнивая полоски на одеялах в одну линию, которая проверялась старшинским шнуром, натянутым во всю длину казармы.
У Ваганова с этим делом лада не было. Он возился с койкой дольше всех, и все равно «кирпича» не получалось. Выходило псе что угодно, только не кирпич. Старшина подходил и сдергивал одеяло, и Ваганов начинал сначала. Он не жалел уже сил и терпения, но матрац не поддавался. Однажды, видя напрасные старания Ваганова, старшина решил показать ему, как в конце концов это делается. Он сам взялся заправить койку Ваганова, а тот, взмокший от усердия, стоял рядом, отдувался и смотрел.
Старшина вступил в борьбу с матрацем Ваганова. Матрац внешне ничем не отличался от остальных, но, видимо, было в нем уже что-то такое, какое-то упрямство, родившееся от соприкосновения с Вагановым. Он сопротивлялся. У него сами собой вырастали горбы, он проваливался. Матрац кололся, как еж, и шипел. Старшина растерялся. Весь его опыт, железное терпение и выдержка пасовали перед Вагановским матрацем: тот не хотел становиться кирпичом. Старшина покраснел и взмок. Он расстегнул воротник.
– Да бросьте вы, товарищ старшина,– пришел на помощь Ваганов.– Оставьте его к черту!
– Как это «к черту»! – взорвался старшина.—
Что вы себе позволяете, Ваганов!
И старшина снова погрузился в матрац, который совсем взбесился в это утро и, как подумал Ваганов, мог даже удрать от них на берег моря, лишь бы не стать уставным кирпичом.
Вдруг Ваганов заметил устремленный на него растерянно-вопросительный взгляд старшины.
– Действительно, черт знает что, Ваганов! – сказал в сердцах тот, вставая.– Чем вы его набили?
Ваганов пожал плечами.
– Соломой, товарищ старшина...
Старшина был обескуражен. Уставной порядок его мыслей нарушился. Он еще раз глянул на койку Ваганова, на притихший, но все еще выжидающе, с угрозой, потрескивающий соломой матрац, потом на самого Ваганова и вдруг сообщил столь странный и, оказалось, столь верный вывод, что Ваганов вспоминал его не раз и на «гражданке»: – Ох, трудно вам, Ваганов, придется! – Этот старшина был со всеми на «вы».– Попомните мое слово: трудно будете жить, Ваганов! – Старшина покачал головой, жалеючи его.– Заправьте как можете и ступайте в строй!
Когда они возвращались в роту с занятий, когда строй рассыпался по команде «р-разойдись!», большинство спешило к своим койкам, чтобы увидеть на одеяле голубой прямоугольник письма.
Никогда больше письма не были так желанны, так жадно ожидаемы, как в то время. Письма были как свидания – как то свидание, когда тебе ответили наконец признанием, что и я тебя... или что и ты мне...
В письма уходили настолько, что исчезала казарма, становились неслышными команды командиров; влюбленные, они слушали голоса писем и видели все, о чем там писалось, шевелили губами, отвечая голосу письма, краснели, им становилось то холодно, то жарко от какой-нибудь строчки, которую, стесняясь, прошептало письмо...
Несмотря ни на что, Ваганов в то время был счастлив. Каждое новое письмо было признанием в любви – все более открытым. В письмах вспоминались минуты, которым он не придал значения, а она запомнила: ты тогда сказал мне то-то, ты сделал то-то, и я...– и перед Вагановым во всю высоту – до звезд – вставал тот вечер. Он видел, читая письмо, ее и себя ясно, как в кино,– то идущих по улице, то сидящих на скамейке, то стоящих у подъезда ее дома; они еще ни разу не поцеловались, и каждый ждал от другого хоть какого-то знака, движения, но оба были робки, и вот стояли и стояли у подъезда, все говоря и говоря и все не решаясь и не решаясь притронуться друг к другу.
Как трудно было, услышав команду уже над самым ухом, оторваться от картинки, плывущей перед тобой, и прятать письмо – не в тумбочку, не в тумбочку, а в карман, чтобы побыть с ним еще два-три дня! Чтобы достать его в свободную минуту и перечитать какую-то строчку, проверить, то ли там было сказано, то ли...
Ах, как важно было им, ничего еще не умеющим, не владеющим никакими еще должностями и рангами, не защищенным, кроме самолюбия, никакими еще талантами—как важно было им знать, что их любят! Ведь если любят, значит, есть за что,– это было главное: есть за что.
Как-то, войдя в казарму раньше времени, Ваганов увидел у своей тумбочки старшину; присев на корточки, тот читал его письма, хранимые, как У всех, в фотоальбоме. Ваганов кинулся к нему... Бог спас Ваганова от самого себя в первую минуту, во вторую же старшина, встав по стойке смирно, медным голосом протрубил Ваганову, что на все имеет право, ибо отвечает за него перед армией. Где уж тут было не раз до этого сшибленному с ног Ваганову разбираться в правах своих и старшинских, доискиваться, сбитому с толку, правды. Наверно, на самом деле есть у старшины такие права, хотя... ведь... ее... письма...
До самого построения на обед Ваганов коконом сидел на своей койке, опутанный сопливыми школьными рассуждениями о справедливости и попраний оной, сидел, оглушенный случившимся: зычный голос старшины доносился как бы издалека, все в роте шло своим чередом, только Ваганов был выбит из хода времени. Что-то похожее на отчаяние поднималось изнутри, и Ваганову хотелось моментами закричать... Мозг его то отключался совсем, и Ваганов сидел одеревенев, то зычный старшинский голос включал сознание, и Ваганов вздрагивал, пугаясь непоправимости случившегося, которое успело обрести облик приснившегося кошмара: старшина, читающий ее письма. Он не захотел идти обедать – просто знал, что кусок не полезет в глотку; старшина, отправив роту с другим, подошел к нему и не отходил, до странности тихим голосом уговаривая пойти и выполнить обряд обеда. Ваганов, не умея объяснить неожиданной мягкости старшины, упрямился, капризничал:
– Ну не хочу я есть, не могу сейчас – как вы не понимаете!..
Дошло, наконец, по настойчивости старшины, что не пойти обедать он не имеет права, в армии
это нельзя – это называется «отказом от пищи» и расценивается как серьезнейшее нарушение порядка,– Ваганов поплелся на камбуз...
А в следующий раз Ваганов собрал взвод на берегу, чтобы... объявить бойкот недавно выделенному из их же среды помкомвзвода.
Тот, став командиром, сразу от взвода отделился, со всеми стал «на вы» и разговаривал отныне резко, по-командирски и свысока, о «непослушании» докладывал старшине или командиру роты, добивался наказания... короче говоря, на полном серьезе разыгрывал роль командира... «Что ж, хочешь так?—пылко разрешил ситуацию Ваганов—Пожалуйста!» И взвод, по его предложению, перестал разговаривать с новоявленным командиром, когда тот подходил к кому-то с обыкновенным разговором... Об этом было тотчас доложено – что, мол, наверное, бойкот,– кое-кто был вызван к командиру роты и допрошен... И скоро по казарме разнесся голос дежурного:
– Ваганова – к командиру роты!
И тут-то Ваганову было разъяснено, что если до сих пор его непослушание можно было как-то объяснить – наивностью, непониманием обстановки, инфантильностью наконец, то пусть он знает: на этот раз им совершено преступление, которое оправдать уже ничем нельзя, кроме как злонамеренностью, либо... «внутренней недисциплинированностью»– так Ваганов впервые познакомился с этим емким термином армейской педагогики. Он получил «месяц без берега», зато понял, что многие старые привычки и правила жизни, усвоить которые тоже стоило труда, в армии – лишний и даже вредный груз.