Текст книги "Путешествие из Нойкукова в Новосибирск (Повесть)"
Автор книги: Уве Кант
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Позади каждого дома этого микрорайона стояла уменьшенная копия жилого здания, будто люди хотели содержать здесь своих домашних карликов. Внутри сарайчика пахло сеном и поджаренной на солнце пылью. Напротив двери у выбеленной стены стоял громадный, почти черный платяной шкаф, в котором вполне мог бы поместиться рысак средних размеров. Хранились в шкафу мелко наколотые дрова. Когда Юрген был маленьким, он все просил отдать ему шкаф, хотел устроить в нем пещеру, но сколько он себя помнил, там всегда лежали дрова, и никогда их количество не убывало. Родители так и не решались трогать неприкосновенный запас, а топили свежими, к тому же сырыми дровами, – странные они все-таки люди.
Юрген отпер шкаф, сдвинул шпингалет с левой половинки и распахнул ее до предела. Зеркало на внутренней стороне дверцы никогда не было хорошим, а сейчас делало ноги такими короткими, а голову такой длинной, что тебе невольно приходило в голову: а вдруг ты и в самом деле такой урод? К тому же оно кое-где потрескалось и было покрыто толстым слоем пыли. Дверца загораживала слабый свет верхней лампочки, и в зеркале предстало существо, очень похожее на героев книг Станислава Лема. Юрген прокричал «Му-м-м-му». Хорошо получилось! Сперва низко так, а под конец все выше и с завыванием… Затем он из дома для карликов пошел в человеческий дом и очень скоро вернулся с тяжелым торшером. Мать его очень любила. Торшер – это такая лампа, вокруг которой хорошо водить хоровод, если нет поблизости соответствующей старой липы. Ножка была из искусственного, но все равно зверски тяжелого мрамора, стойка – из крученого темно-коричневого дерева, будто из рога коварного единорога. Четырнадцатиугольный абажур из промасленной бумаги Юрген предусмотрительно оставил дома. Но затем он ввернул в торшер две двухсотсвечовые лампочки. Поставив сооружение рядом с зеркалом, он при помощи удлинителя соединил его с розеткой, но свет еще не включил. Нет, нет! Самая красота под конец – и никаких! Теперь он отправился к железному гаражу и довольно ловко открыл замок отмычкой – о существовании ее родители и не подозревали. Отмычки они вообще терпеть не могли. Даже при виде обыкновенной отвертки у них возникала мысль о грабителях и взломщиках.
Закутанный в несколько одеял мопед стоял прислоненный к левой стенке. Почему-то в доме Рогге о мопеде никогда не говорили, как в иных домах не говорят о неудачных детях. Случилось это в один прекрасный день. Во двор на этом самом мопеде въехала Евочка. Да, да, сестра Юргена, керамистка из Аренскога, в вылинявших джинсах, ковбойке, штормовке и разрисованном шлеме. Вдобавок ко всему на ней были сине-голубые кроссовки. Она прикатила с дальнего побережья – шесть часов пути! Мать несколько дней не могла успокоиться. Хлопнув в ладоши, как будто скомандовала: «Ручками мы хлоп-хлоп-хлоп!», она поскорее затащила Еву в дом, пока соседка не успела высунуть голову из окошка уборной. Мама и так больше всех пострадала от Евиного визита, потому что странной каталочке с мотором от швейной машинки, хитро приспособленным бачком и смешным багажником, прикрепленным над передним колесом, предстояло навсегда остаться здесь в Нойкукове, на берегу речки Дёбель. И не как-нибудь, а в качестве подарка от вполне модерновой дочки – маме, которую она решила модернизировать.
И уже не в первый раз! Во всех шкафах, во всех углах валялись подарки Евы. То миниатюрный электрический утюг, которому надлежало вытеснить старый чугунный, то зонтик, якобы открывавшийся нажатием кнопки, то словацкая поваренная книга, согласно указаниям которой жареную картошку следовало изготовлять в духовке, а то и массажный прибор с резиновыми пупырышками или крохотный будильник – вместо привычного звонка он как-то противно жужжал. Подобные новомодные предметы становились все дороже, так как потребность населения в художественно разрисованных кафельных плитках, светильниках или керамических рыбках – им в пасть гости стряхивали пепел – все возрастала.
А теперь вот этот самый мопед!
Всякий раз, получая подарки, мать восклицала: «И зачем ты столько денег на меня, старуху, тратишь?» При виде мопеда она произнесла эти слова дважды. Но, честно говоря, самым привлекательным в подношениях и была их дороговизна. Маме ужасно нравилось, что Ева (Рудольф и так уже был доктором) имела возможность тратить столько денег. Но сами подарки она немедленно убирала, и подальше, как только дочь уезжала, приговаривая: «Нет, это не для меня!» В подобном мнении особенно укреплял ее утюг для глажки, которым человеку прямо на ходу впрессовывали складки на брюках, а также заморский рецепт по приготовлению жареной картошки… Но решение Евы, что она должна ездить верхом на мотоцикле (мопед она иначе не называла), да еще с небольшим транзистором в авоське, – это уж было чересчур! К счастью, дочь на следующий день отбыла к своим гончарным печам, а еще день спустя мать заявила отцу: «Поставь эту штуку в гараж!»
С тех пор никто уже не упоминал о «штуке».
Юрген высвободил мопед из одеял и откатил во двор. «Штука» тихо жужжала, в баке поплескивал АИ-79. Колеса тоже не нуждались в подкачке. Конечно, Юргену давно бы его выдали, но мать не соглашалась, движение на улицах Нойкукова она считала чудовищным. Юрген бы ее уговорил. Немного агитации и пропаганды, да одного замечания, что у Хеннинга Доргело есть такой мопед, хватило бы. Хеннинг Доргело был младшим сыном смотрителя шлюзов. Когда Ева была еще студенткой, отец Доргело нет-нет да заходил и спрашивал, какому такому «искусству» она обучается.
У Хеннинга Доргело действительно был мопед. В этом все дело. И первый во всем Нойкукове. Однажды он с довольно гордым видом прикатил на привокзальную площадь, где по вечерам собирались ребята на «Штарах», «Ласточках» и «СР-2», разрисованных длиннохвостыми кометами и всякой красно-желтой чертовщиной.
От удивления все замолчали. Но тут долговязый Брюзехабер, учившийся на жестянщика, каждую субботу бегавший по деревням на танцульки и уже получивший отставку у нескольких невест, задал тон. Скептически осмотрев мопед со всех сторон, он придурковато спросил:
– А это что за зверь?
– Козел, – ответил Доргело.
Брюзехабер на это возьми да скажи:
– Это я и сам вижу. А колеса-то ему зачем?
И что бы потом по этому поводу ни говорили, на мопеде в Нойкукове нельзя было показаться. Разве что ты заранее дашь согласие записаться в деды. Или тебе, правда, уже тридцать стукнуло.
Зато теперь Юрген Рогге решил взять быка за рога – он подкатил штуку к раскрытой двери шкафа, смахнул с зеркала пыль, включил двухсотсвечовые лампочки, сел в седло и принялся любоваться собой.
– Мике Агостини на своей сверхмощной «Хонде»! – крикнул он довольно громко.
Потом наклонился вперед, сделал «брум-брум», несколько раз «бжим-бжим» (очень высоко), выпрямился, тщательно осмотрел и коня и всадника в несколько мутном зеркале, слез, поставил мопед поперек, снова сел в седло и проверил «вид сбоку».
– Эй, – крикнул он своему отражению в зеркале. – Водитель и пешеход, будьте взаимно вежливы!
Где-то далеко послышался звонок. Оказалось, это почтальон на своем желтом велосипеде. Он привез телеграмму.
Юрген присел на ступеньки крыльца. Так-так. Телеграмма, значит. Гляди-ка! И что же в ней значится? «Ваше присутствие на конференции в Рёригке крайне необходимо. Ждем нетерпением». И подпись: «Августин. Спецгруппа „Папоротники и мхи“». Юрген читал это все, и его охватило странное чувство. Он даже не мог бы сказать, какое, собственно. Скорее всего, он ощутил волшебную силу печатного слова. Совсем еще недавно – какая-то глупая мысль, и вдруг черным по белому, так сказать, вполне официально, даже с подписью – «Августин».
Добрый старый Августин! Да-да. Юрген попытался представить себе, каков он из себя, этот Августин. И представил. Точно таким, как тогда на экскурсии. Они ведь чуть не совершили грубейшую ошибку – приняли лесной плющ за обыкновенный первичный папоротник.
Ну и посмеялся тогда Августин над ними – до слез. Кругленькие такие слезки, они выкатывались из-под очков в золотой оправе, нос так и дергался, а баки ходили ходуном. Он же настоящий ученый, этот Августин, но и товарищ хороший. Весь термос мятного чая с ребятами разделил. Итак, в Рёригке! Неплохое местечко они выбрали для своей конференции. Но почему это Августин обращается к нему на «вы»? Разве они тогда на брудершафт не…
«Хватит, Рогге! – сказал себе Юрген. – Передохни немного. Заварил, можно сказать, кашу. Ну что это ты? Пионеры и те во всяких конференциях участвуют. Надо ехать. Ясное дело».
Юрген встал и запел. Запел ту единственную песенку, которую отец мурлыкал себе под нос, обычно когда устраивал праздник с фруктовым вином собственного изготовления «О донна Клара! Ты танцевала…»
Весь вечер Юрген что-то делал, а под конец взял краски и кисть.
В комнате ожиданий доктора Рудольфа Рогге в Гютцове (Мекленбург), терапевта с частной практикой, царили тишина и порядок. И это, собственно, никого из тех, кто знал доктора Рогге, не удивляло. Он и сам был человеком чрезвычайно аккуратным, столь же строго следившим за чистотой гардин, как и носовых платков. К тому же он пользовался общей любовью и уважением, и потому ему ничего не стоило найти среди пациентов пенсионного возраста уборщицу для своего кабинета. Тишина там царила по нескольким причинам. Прежде всего потому, что доктор Рогге принимал строго по записи, в результате чего в комнате ожиданий никогда не скапливалось более трех – пяти пациентов. В какой-то мере тишине способствовала и надпись – стишок, висевший слева от входа в кабинет:
Коли болен – не кричи
И не тужи напрасно!
Во-первых, это ведь небезопасно,
А во-вторых, уж лучше доктору
Как на духу все расскажи.
В свое время сей назидательный стишок сочинил парикмахер, заказал рамку и преподнес предшественнику д-ра Рогге, старому д-ру Хоппе. Это, конечно, после того, как ему пришлось выслушать в комнате ожиданий историю болезни чрезвычайно общительной крестьянки и члена сельскохозяйственного производственного кооператива, между прочим, со всеми подробностями. Парикмахер Луттер был человек, твердо веривший в практическую пользу поэзии, и украсил свой салон всевозможными рифмованными советами, касавшимися преимуществ регулярной стрижки и массажа головы.
А когда доктор Рогге перенял практику и хотел выбросить рифмованную вывеску, ибо ему, как врачу с высшим образованием, эти самодельные вирши были ни к чему, то старый доктор Хоппе так старательно убеждал его– народ, мол, это лучше поймет, – что в конце концов Рудольф Рогге выбросил на помойку только плакат «Спасайте утопающих на водах». Сделал он это потому, что текст рекомендовал старый и малоэффективный способ искусственного дыхания, да и потому, что, как он довольно остроумно заметил, в его приемной вряд ли следовало ожидать большого наводнения. В остальном новый доктор посвятил себя покупке новой мебели и занавесок, женился на молодой медицинской сестре, нанял пожилую и ввел до минуты обязательную предварительную запись, которую окружной врач, так сказать его непосредственный начальник, объявил образцово-показательной.
Итак, в приемной доктора Рогге царили тишина и порядок, когда в нее вошел, вернее, приковылял стройный, светловолосый молодой человек. Он волок левую ногу так, как будто она вот-вот должна была оторваться, и, стиснув зубы, молча опустился на белоснежный стул. Кроме него, в приемной находилась только одна очень худая, немолодая женщина, которая жаловалась на ишиас и пришла по этому поводу посоветоваться с доктором. С явным сочувствием она следила за молодым человеком, как тот, мужественно, словно индеец, преодолевая боль, ковылял через приемную, даже не удостоив взгляда яркие цветные обложки, аккуратно разложенные на почкообразном журнальном столике.
Вскоре открылась дверь кабинета. Послышался голос доктора Рогге. На самом-то деле у него был бас, но время от времени он весело взвивался и даже срывался, как это бывает у людей весьма довольных тем, что они говорят и как они говорят.
– Надеюсь, вы меня не опозорите, дорогой Кожаный Чулок, – пробасил доктор за дверью. – Очень скоро вы сможете вновь расправляться с дикими кроликами, как в свое время Нимрод расправлялся со львами или какую он там еще живность уничтожал.
Затем в дверях показалась спина человека в мундире лесничего. Когда он обернулся вполоборота, на лице его можно было приметить вежливую улыбку, которая постепенно, по мере того как владелец мундира приближался к выходу, затухала. Столь уверенная в своем радикулите пожилая женщина ободряюще улыбнулась молодому человеку с переломанной ногой, как бы говоря: не вешай носа, наш доктор тебе ногу починит!
Снова открылась дверь кабинета. Выглянув в приемную, ассистентка спросила:
– Фрау Молькентин? – Но тут же прервала себя, увидев храброго юношу, бережно обхватившего колено.
– Кажется, ваш брат пришел, – сказала она, повернувшись к кабинету.
– Сестра! – послышался вибрирующий голос из глубины. – Нам ничего не должно казаться. Мы должны ставить диагноз – и точка! – В конце тирады у доктора голос все же сорвался, он вышел в приемную.
Это был крепкий мужчина со стрижкой бобриком, в очках с золотой оправой. Руки он держал в карманах сверкающего нейлонового халата. Стетоскоп на шее завершал элегантное зрелище.
– Посмотрим, посмотрим, – лукаво заявил он, прищурив глаза. – О, это, безусловно, Юрген Рогге из Нойкукова! Сдается мне, случай весьма серьезный. Сестра! Наточите большой скальпель, и побыстрее, пожалуйста! – И уже по-отечески добавил: – Заходи, заходи, дружок.
Юрген встал и, сильно хромая, проковылял в кабинет. От такой демонстрации у доктора челюсть отвисла. Сотни хромых людей видел он на своем веку, но так бережно, можно сказать, ласково ни один из них не хромал. Прошло еще несколько мгновений, прежде чем доктор, взяв себя в руки, проговорил:
– Ну, где у нас бо-бо?
При этом он даже обнял братца, и поддерживая, проводил его в кабинет. Картина эта была достойна большего числа зрителей, чем одна фрау Молькентин. Как бы то ни было, но прием строго по записи имел и свою оборотную сторону.
Как только дверь закрылась за трогательной парочкой братьев, младший высвободился из объятий старшего и легким пружинящим шагом направился к креслу, где обычно происходили самые доверительные разговоры с больными. Кресло из гнутых стальных труб еще некоторое время покачивалось, после того как Юрген с разбегу плюхнулся в него. Хотя доктор Рогге и был весьма высокого мнения о своем врачебном искусстве, но во внезапное исцеление наложением рук он все же не верил.
– Ты что же, братец, совсем спятил? – сказал он. – К чему это цирковое представление? Возможно, ты со скуки, понимаю. Но мы ведь здесь работаем. Может быть, звонкая затрещина вернет тебя к реальности? Выкладывай! К чему это все?
– Из-за тетки.
– Какой еще тетки?
– Да той, что в приемной сидит, с завитушками.
– Фрау Молькентин?
– Ну да, если уж ее так зовут.
– Да, да, именно так ее и зовут, черт бы тебя побрал! Но почему из-за нее? Что, она просила тебя особенно искусно проковылять мимо себя?
– Нет, конечно. Так просто. К тебе ж только больные ходят. А если здоровый человек придет…
– Перестань! Прекрати немедленно. Не хочу слушать этой ерунды!
«Он прав, – подумал Юрген. Ковылять по приемной, как подстреленный заяц, это, правда, ерунда какая-то». Но он же сделал это не со зла. Не для того, чтобы кого-то довести до белого каления. А получилось все равно так. Кто-нибудь да обязательно дойдет до белого каления. В этом все дело.
Почему-то – и очень даже трудно объяснить почему – Юргену было неприятно явиться в приемную брата здоровым и невредимым. Так нечего людям зря голову морочить!
– Извини, пожалуйста, – сказал Юрген. И это вполне устроило брата. Старший по опыту знал, что если уж Юрген Рогге извинился, то это кое-что значило.
– Знаете, сестра Элли, – сказал он, – попросите, пожалуйста, нашу дорогую фрау Молькентин немного обождать. – А уж Юргену: – Давай рассказывай, как там твой Нойкукук? – Он любил говорить «Нойкукук». – Еще стоит град? Не закатали его бульдозерами? А родители? Хорошо доехали?
– Нормально, – ответил Юрген.
– Заскучал, значит. Вижу, вижу. Сбегал бы искупался. Говорят, у нас новую вышку построили. В вашем Кукушкине такой нет. А вечерком я тебе покажу прошлогодние слайды. Те, что я снимал на Балатоне. Гудрун их уже. приготовила, я еще никому не показывал. Нет, это ужасно! Стоит тебе начать работать – ничего не успеваешь. Скоро ты и сам это поймешь. Или у тебя что-нибудь стряслось?
Нащупав телеграмму в кармане, Юрген сказал:
– Ты не мог бы дать мне немного денег?
Доктор положил сигарету, которую только что намеревался закурить, в золотой портсигар. Взгляд его помрачнел. Но не следует думать, что он был жадным, скрягой, жмотом. Нет, нет, он не был ни тем, ни другим, ни третьим. Еще студентом он охотно помогал тем, кто не умел растянуть стипендию на месяц, а позднее, когда уже хорошо зарабатывал, помогал и родителям, оплачивал мелкий ремонт, а сестре выдал денег на покупку и установку драгоценной для нее печи обжига, когда она открыла свою мастерскую. Все это доставляло ему даже радость, давало понять, что он чего-то стоит, но сейчас взгляд его сделался мрачным и тяжелым – он явно заподозрил какое-то нарушение порядка.
– Как же так? – воскликнул он. – Что это? Родители тебе разве не оставили денег? Или ты их все уже растранжирил? Не может быть!
– Нет, нет, ничего подобного. С этим все в порядке, – объяснил Юрген. – Но видишь ли, предстоят траты, непредвиденные траты, дополнительные расходы…
Все это были слова, которые Юрген заранее приготовил, найдя их убедительными и достаточно благозвучными. Но сейчас, на пути от мозга к языку, под тяжелым и мрачным взглядом брата, взглядом «профессора Зауербруха», они почему-то потеряли и убедительность и благозвучность, стали какими-то вялыми и хрупкими, заставляли произносящего их содрогаться, бросали в пот, делали его даже заикой. Больше всего этот заика хотел бы провалиться сквозь землю вместе со всеми навязчивыми идеями и дурацкими планами. Хотел бы удрать, и немедленно.
Да, Юрген, «этот неутомимый стайер с севера нашей республики», хотел бы улизнуть, но вместо этого он дрожащей рукой достал телеграмму от спецгруппы «Папоротники и мхи» и протянул старшему брату.
С чувством некоторого облегчения доктор взял телеграмму – хоть что-то конкретное, черное по белому! Сначала он быстро пробежал глазами текст, как какое-нибудь извещение, но затем уже медленно прочитал. Отдав ее Юргену, он безразлично сказал:
– А кто этот Августин?
– Секретарь, – ответил Юрген, – На самом-то деле он аптекарь. Лекарственными травами занимается. Секция такая есть. Раньше-то он был…
Доктор прервал:
– Лекарственными травами, говоришь? – При слове «травами» голос его звучал уже строго, но затем стал резким. – Лекарственными травами, значит. Отрадно. Может, когда-нибудь станет начальником отдела мятного чая? Очень мило с его стороны. А тебе я сразу выложу сотню марок? Может быть, лучше две? Ну? Что скажешь? Вот что, дружок, если ты здесь кого-то за дурака считаешь, то имей в виду: ты сильно ошибаешься. Кое-что я, правда, видел на своем веку, в том числе и с твоей стороны. Но это, пожалуй, чересчур! Приходит тут ко мне, врет как сивый мерин, и еще ведет себя как заправский мошенник. Требую, чтобы ты немедленно покинул мой дом и не переступал его порога до тех пор, пока я не выясню всех обстоятельств дела с родителями. Черт знает что такое! Вон, вон и еще раз вон!
Быстро вскочив, Юрген с опущенной головой промчался через приемную, разумеется, к великому удивлению фрау Молькентин. Как только она услыхала громкий голос доктора, доносившийся из кабинета, и затем увидела скачущего как ни в чем не бывало Юргена, она подумала: «Наш доктор, хоть и немного ворчлив, даже вот собственного брата не пожалел, но дело свое знает отлично». Душа ее исполнилась надеждой.
Выскочив на лестничную площадку, Юрген на минуту остановился и даже облегченно присвистнул. В ту же минуту за его спиной открылась дверь. На ней была прикреплена эмалированная дощечка с надписью «Служебный вход». Женский голос произнес:
– Подожди, заправский мошенник!
Это была тетя Гудрун, называемая просто Гудрун, общепризнанная красавица, между прочим. Как-то вечером мать Юргена, положив на колени вязанье, мечтательно заметила, что никогда в семье, включая кузин и более дальних родственников, не было подобной красавицы. Хотя никто тогда ей не возразил – отец делал это только в крайних случаях, а для Юргена красавицы старше семнадцати были так же красивы, как занавески или скатерти, и тем самым не представляли никакого интереса, – мама все же стала копаться в семейном фотоархиве в поисках доказательств своего постулата. И действительно, ни среди Аннетт, ни среди Берт и Луиз, ни среди Анна-Мари, ни среди Эрик или Гильдегард, ни среди Гриц, Бриц и Кармен не нашлось ни одной, которая красотой могла бы потягаться с Гудрун. Разве что некая Анна (снимок 1913 года), но с уверенностью этого нельзя было сказать: все ее достоинства были сильно умалены латоподобной одеждой, и к тому же она стояла так неловко прислонившись к картонной скале, как будто обязана была поддерживать ее – не дай бог обвалится! – что, разумеется, и отразилось на оценке ее красоты. С тех пор мать включила в золотой фонд своих изречений следующее: «Настоящая красавица наша Гудрун! И в домашнем хозяйстве знает толк. В доме врача ведь непочатый край работы!»
А сейчас Гудрун сказала:
– Не смотри ты так! Да, я подслушала ваш разговор и прошу тебя, покажи мне, пожалуйста, чем ты так разъярил Рудольфа. Я сгораю от любопытства.
Юрген несколько неуверенно взглянул на дверь приемной, но невестка изящно отвела его опасения.
– Ну что ты, он уже опять работает. Не бойся.
Юрген вручил ей сильно смятый телеграфный бланк.
Тетя Гудрун принялась разглаживать его прямо на стене – перламутровые ноготки так и сверкали при этом. – Какой же ты выдумщик! И от кого это у тебя? В семье у нас еще таких не было. В этом Рёригке что-нибудь важное?
– Ну да, – ответил Юрген. – То есть нет, хотел я сказать.
– Тогда мне все понятно. – Она опустила руку в карманчик своего серебристо-зеленого брючного костюма, достала новенькую двадцатимарковую бумажку и сказала: – На, возьми!
Юрген колебался ровно столько, сколько требовало приличие.
– Не беспокойся и поскорее отчаливай. А то еще дядя доктор выскочит и выпустит из тебя целый литр крови. И без глупостей, пожалуйста.
– Да нет, что вы… И спасибо вам.
На улице вокруг его мопеда толпились девяти-десятилетние мальчишки, в одной руке плавки, в другой – мороженое. Заметив, что он имеет какое-то отношение к мопеду, они, подтолкнув друг друга, вдруг разразились диким издевательским воем. А Юрген весьма степенно уселся в широком и удобном седле, ласково помахал маленьким шакалам и, несколько раз провернув педали, тронул с места. И хотя подвигался он не так уж быстро, но немного да напылил.
В настоящее время мы присутствуем при том, как фрау Прюверман и ее супруг Людвиг Прюверман, владельцы самого ярко начищенного наружного градусника во всем Нойкукове, заполняют свои лотобилеты. Каждый делает это в отдельности. Господин Прюверман играет «5 из 45», а его половина в телелото. Больше чем три правильных цифры ни тот ни другой еще ни разу не отгадывали. Но это и не так важно для них. Зато каждый понедельник они тщательно просматривают таблицы выигрышей и без конца спорят о том, кто выиграл бы больше, если бы отгадал все цифры.
– Сколько градусов у нас сегодня? – спрашивает Людвиг Прюверман.
– Тридцать, – говорит фрау Прюверман.
И господин Прюверман ставит крестик под тридцаткой.
Иоганн Фридрих Мёллендорп («Часы – оптика»), можно сказать, спаситель близоруких и дальнозорких, стоит за прилавком и который раз пересчитывает солнечные очки – осталось ведь всего четырнадцать пар. И если в ближайшие дни не поступит новая партия… Заказ отправлен уже давно! Так что жители Нойкукова будут обеспечены солнечными очками.
Один-то из этих жителей обеспечен вполне – Эрих Клифот, старший сын Клифота. Это он сидит с Дорис Шрёдер на берегу озера и показывает ей солнечные очки, купленные в Джибути. А Дорис Шрёдер в белых бикини еще красивее, чем в белом халате! Эрих что-то рассказывает ей о причудах своего капитана, то и дело называя его стариком. Впечатление создается такое, будто он и тот самый капитан плавают на двухместном паруснике и вся команда этого парусника состоит из самого Эриха и старика. Так что все идет своим чередом.
Но где же наш Джони Рабе? Очень даже далеко. Шею можно свернуть, ища его. Он сидит на пляже у самого Черного моря с рыбаком почти таким же здоровенным, как он сам, только волосы у того черные как смоль. Оба уплетают жареную рыбку, запивая ее красным вином из бутыли солидных размеров, и ведут беседу об уловах и о вине. О Нойкукове Джони начисто забыл.
Папе и маме Юргена Рогге тоже сейчас неплохо живется. Сидят они себе в знаменитом ресторане «Пальмира» в Зелёной Гуре и только диву даются, что здесь растут и пальмы, и комнатные липы, и какие здесь шустрые официантки, и какой непонятный язык, и сколько ни стараешься, а только и слышишь «пшт», «пшт». Но вот они перестали удивляться: им подали сбитые сливки, к тому же посыпанные орешками и утыканные изюмом и курагой. Необыкновенно вкусно! Отлично!
– Отлично! – громко произносит и доктор Блюменхаген, хотя никого, кроме него самого, в саду нет. Очевидно, именно поэтому он беседует с самим собой. Он достаточно стар для этого.
Справедливости ради надо сказать, что говорит он не с самим собой, а с георгинами. Хвалит их за хороший рост и яркость красок. И он прав. В этом каждый своими глазами может убедиться.
А наш Юрген Рогге едет себе и поет. Только что он пел «Иветту», а сейчас «Крэйзи хорсес», хотя и не знает ничего, кроме этих двух слов и завершающего ржания. Да это его не смущает, он поет и мотает в такт головой – «Крэйзи хорсес, ви-хи-хи»[2]2
Начало песенки из кинобоевика «Crazy horses» (англ.) – «Бешеные кони».
[Закрыть]. Как тот пастух из сказки, который успел победить двух многоголовых драконов, научил уму-разуму двух великанов, женился на принцессе и получил в приданое полцарства. Он едет по своей стране – мимо ее разноцветных полей, где трудится ее народ, проезжает через ее леса, мимо ее синеющих озер, он весело машет ее гражданам, то тем, которые обгоняют его, то тем, которых обгоняет сам.
Однако гораздо чаще он приветствует тех, кто его обгоняет. Ведь продвигается он со скоростью, необременительной даже для мотора «лилипут» и при которой ласковый ветерок успевает остудить капельки пота на лбу ездока.
Да, не самым быстрым был он на этом шоссе. Несколько километров его сопровождали два парня в настоящих гоночных шлемах, с белыми флагами у руля – то они обгоняли его, выкрикивая остроумные замечания, то плелись в хвосте, столь же остроумно подбадривая. К счастью, его освободил от них народный полицейский в ближайшей же деревне. Ему, видите ли, не понравилось, что ребята заехали на узенькую пешеходную дорожку, выложенную цементной плиткой и бегущую вдоль домов.
Но и самым медленным он не был. Например, лихо обгонял тракторы, играючи оставлял позади тяжело нагруженные телеги и всяких бабушек на старинных велосипедах. А уж о пешеходах и говорить нечего! Эти-то, по его мнению, передвигались со скоростью улитки.
– «Крэйзи хорсес, ви-хи-хи!» – пел он и катил вперед, уезжая все дальше от Нойкукова.
Он улыбался и думал о всякой всячине. Например, о том, как свободно и вольно сейчас у него на душе. Должно быть, это и есть то, что называют свободой! Тут ему и вспомнился учитель обществоведения Витками. Тот как-то сказал: «Свобода – это осознанная необходимость». Но ни в какие другие объяснения поначалу не пустился – план урока не позволил. Однако Юргена слова эти задели. Обдумывая их, он проделал несколько этапов. На первом он постучал себе пальцем по виску и деловито констатировал, что здесь имел место случай учительской зауми: не хватало еще, чтобы свободу осознавать! Такое занятие всякую охоту отобьет сто лет прожить! Вот если бы учитель Виткамп сказал: «Обедать, в особенности обедать в школе, есть осознанная необходимость», – это еще как-то можно было бы понять. На следующем этапе он рассердился сам на себя – ведь ничего разумного словам Виткампа он противопоставить не мог. Разумеется, у него хватило соображения сказать себе: «Свобода – это когда можно делать что хочешь». Но это и ему самому показалось подозрительным и звучало вроде: «Паровоз – это когда черный и из него пар валит». А потом, с таким заявлением может кто хочет прийти. И тогда уж это будет значить: каждый делай что хочешь. Ну, это уж никуда не годится! Это и дурак поймет. Даже в Нойкукове Юрген знал несколько типов, которым он ни за что не предоставил бы такой свободы. Зигфрид Хальгабель, например, весь день только и делает, что бегает со своей духовушкой и стреляет воробьев! Невероятно вредные они, оказывается. Но и на людей он смотрит тоже так, как будто и их считает чрезвычайно вредными. Или этот толстый Древский. Когда-то давным-давно, когда киношки принадлежали частникам, у этого Древского был свой кинотеатр. «Капитоль» назывался. Этот теперь всюду рассказывает, что, кабы была его воля, он бы всех за решетку посадил: и тех, у кого слишком длинные волосы, и тех, у кого слишком короткие юбки. И наоборот тоже. Даже для некоторых вполне достойных людей, как, например, для городского садовника Тюбке, тоже это не подошло бы. Дай такому свободу, он бы целую улицу вместе с домами снес, чтобы посеять травку и разбить клумбы. «Как оно и предусмотрено в чертежах и планах, дорогой мой», – обычно говорил этот последний защитник древних городских стен Нойкукова.
Чертежи эти, нечто вроде главного плана озеленения города Нойкукова, Тюбке составил еще до войны, когда его сразу после экзаменов назначили городским садовником. Согласно чертежам-планам, Нойкуков должен был быть превращен в нечто похожее на ботанический сад, в котором кое-где попадались бы жилые дома. Никто, конечно, этот план всерьез не принимал. С течением времени листы поистрепались – сколько раз Тюбке, сперва в «Нойкуковер Хоф», а затем в «Заходите к Рабе!» раскладывал их на столе и елозил по ним желтыми от табака пальцами. А однажды один из главных супротивников, владелец магазина строительных материалов Карл Иоганн Фридрих опрокинул на них кружку пива. Разумеется, это было случайностью. Ведь к Тюбке все относились одинаково хорошо, да и властью он никакой не обладал. А вот советский комендант, несомненно обладавший властью, перечеркнул в 1945 году весь план красным карандашом и написал сердитое «нет». Он бился над тем, где разместить и приютить переселенцев, прибывающих в Нойкуков кто пешком, а кто на отощавших лошадях, а тут этот Тюбке, решивший, что новое начальство особенно любит природу, пристает со своим планом озеленения.