355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Урсула Кребер Ле Гуин » Рыбак из Внутриморья (сборник) » Текст книги (страница 30)
Рыбак из Внутриморья (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:54

Текст книги "Рыбак из Внутриморья (сборник)"


Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 55 страниц)

Глава 6
АНАРРЕС

После десятидневного пребывания в больнице Шевека выписали, и сосед из комнаты номер 45, математик Дезар, пришел навестить его. Он был высокий, очень худой, косоглазый, и во время разговора невозможно было сказать, смотрит он на тебя или нет. У них с Шевеком были неплохие отношения, хотя за весь год они вряд ли хоть раз обменялись друг с другом сколько-нибудь полной фразой.

Дезар вошел и молча уставился то ли на Шевека, то ли куда-то вбок.

– Что-нибудь надо? – спросил он наконец.

– Нет, я отлично обхожусь, спасибо.

– Может, обед?

– А себе? – Шевек тоже заговорил «телеграфным стилем».

– Ладно.

Дезар притащил из столовой обед на двоих, и они вместе поели в комнате у Шевека. Еще два дня Дезар приносил им обоим завтрак и обед, пока Шевек не почувствовал, что в состоянии снова ходить в столовую. Трудно было понять, почему Дезар. вдруг решил о нем заботиться. Вел он себя не слишком любезно, да и понятие «всеобщее братство» видимо, значило для него крайне мало. Одну причину своей нелюдимости он явно скрывал ото всех как позорную: то ли из-за чрезвычайной лени, то ли из-за тайной страсти к накопительству он устроил в своей комнате чудовищную свалку вещей, которые не имел ни права, ни причины держать там, – это были тарелки из столовой, книги из библиотеки, набор инструментов для резьбы по дереву, микроскоп, восемь разных одеял, жуткое количество одежды, причем по большей части явно не его размера или такой, которую он, видимо, носил в возрасте восьми или десяти лет. Похоже, Дезар имел патологическую склонность посещать распределительные центры и набирать там вещи охапками вне зависимости от того, годились они ему или нет.

– Зачем ты хранишь весь этот хлам? – спросил Шевек, когда Дезар впервые впустил его к себе в комнату. Дезар уставился ему в переносицу и пробормотал:

– Просто так.

Тема, которую выбрал Дезар, была настолько эзотерической, что никто у них в Институте или в Федерации математиков не мог как следует проверить, насколько успешно у него продвигаются дела. Именно поэтому, видимо, он ее и выбрал. И был уверен, что Шевек выбрал свою по тем же причинам.

– Черт возьми, – говорил он, – работа? Да здесь и так хорошо. Классическая физика, квантовая теория, принцип Одновременности – да какая, в сущности, тебе разница?

Иногда Шевеку Дезар бывал просто отвратителен, но, как ни странно, он даже несколько привязался к нему и сознательно поддерживал с ним отношения, поскольку это соответствовало его намерению переменить собственную жизнь «одиночки».

Благодаря болезни он понял, что если будет и дальше сторониться людей, то все равно рано или поздно сломается. К тому же с точки зрения одонийской морали его прежняя жизнь заслуживала осуждения, и Шевек безжалостно судил себя. До сих пор он все свое время тратил на себя одного, противореча тем самым основному этическому закону братства одонийцев – категорическому императиву. Шевек в двадцать один год отнюдь не был самовлюбленным эгоистом, и его моральные убеждения были искренни и стойки; однако порой он чувствовал, что некоторые основные понятия учения Одо ему пора пересматривать с позиций взрослого человека – Шевек был слишком умен и развит, чтобы не понимать, что тот «одонизм», который вдалбливают детям в учебных центрах взрослые, обладающие весьма посредственным интеллектом и существенной ограниченностью кругозора, подается в «обстриженной», «укороченной» форме, загнанной в жесткие рамки, и более похож на элементарное поклонение идолу. Да, до сих пор он жил неправильно, решил Шевек. Он должен отыскать верный путь. И постепенно полностью переменить свою жизнь.

Он запретил себе по ночам заниматься физикой – пять ночей из десяти он спал. Он добровольно вызвался работать в институтской комиссии по управлению хозяйством и бытом. Стал ходить на собрания Федерации физиков, на заседания Студенческого Синдиката и на тренировки группы биоментального развития. В столовой он заставлял себя садиться вместе с другими за большой стол, а не пристраиваться за маленький отдельный столик, раскрыв перед собой книгу.

Удивительно, но оказалось, что люди вроде бы его ждали! Они сразу приняли его в свою среду, стали приглашать к себе – просто поговорить и на шумные студенческие вечеринки. Они брали его с собой на прогулки и пикники, и через три декады он узнал об Аббенае больше, чем за весь минувший год. Он стал ходить вместе со всеми на спортплощадки, в мастерские, в купальни, на фестивали, в музеи, в театры, на концерты...

Ах эта музыка! Она стала для него откровением, радостным потрясением.

Раньше он никогда не ходил на музыкальные вечера, отчасти потому, что по-детски думал, что музыку можно только исполнять самому, но не просто слушать. Раньше он никогда не задумывался, насколько она способна воздействовать на человека. В детстве он всегда участвовал в хоре или играл на каком-нибудь инструменте в школьном ансамбле; ему это очень нравилось, однако таланта особого у него не было. И это, собственно, было все, что он знал о музыке.

В учебных центрах учили всему, что может пригодиться в практической жизни; к искусству тоже относились с этих позиций: учили петь, преподавали основы метрики, ритмики, танца, учили пользоваться кистью и резцом, ножом и гончарным кругом и так далее. Все это было весьма прагматично: дети учились видеть, говорить, слушать, двигаться, держать в руках инструменты. Никаких различий между искусствами и ремеслами как бы не было; искусство просто не считалось чем-то занимающим в жизни особое место, а воспринималось как один из основных технических способов общения, вроде речи. Так архитектура одонийцев довольно рано и вполне независимо приобрела определенный и весьма устойчивый стиль – очень простой, обладающий чистыми свободными пропорциями. Живопись и скульптура широко применялись, но исключительно как декоративные элементы архитектуры и градостроительства. Что же касается словесности и поэзии то они имели явную тенденцию к недолговечности и связаны были чаще всего с песней и танцем – в некоем синкретическом искусстве. И только театр развивался совершенно самостоятельно, только он один назывался «искусством» – считаясь достаточно сложным по своей структуре и функциям. Существовало множество стационарных и разъездных трупп актеров и танцоров; составлялись репертуарные компании, очень часто в них входили и драматурги. Существовал также театр мимики и жеста. Появлению артистов всегда радовались, как радовались дождям – особенно в изолированных друг от друга, разбросанных по каменистой пустыне городках. Выступления артистов были самым радостным событием года. Выросшая из чувства оторванности от своих древних корней и одйЪвременно из необычайной сплоченности жителей Анарреса, воплотившая в себе то и другое, драма здесь достигла необычайного развития и силы воздействия.

Шевек, однако, не был слишком восприимчив к драме. Его очаровывало порой искусство монологов, но сама идея актерства, «притворства» была ему чужда. И только на втором году своего пребывания в Аббенае он наконец нашел «свое» искусство – сотканное из Времени. Кто-то взял его с собой на концерт в Синдикат музыки. На следующий вечер он снова пошел туда. И ходил на каждый концерт – вместе со своими новыми знакомыми или без них, как получалось. Музыка оказалась куда более сильной потребностью, чем общение с приятелями, и приносила более глубокое удовлетворение.

Попытки Шевека вырваться из своего затворничества потерпели крах, и он это понимал. У него так и не появилось ни одного близкого друга. Он нравился девушкам, они охотно шли на близость с ним, но это не приносило ему должной радости. Это было обыкновенное удовлетворение потребности – так пищей утоляют голод. И после подобных сексуальных игр ему всегда бывало стыдно: ведь он включал другого человека в этот процесс чисто механически, точно неодушевленный предмет. Лучше уж заниматься мастурбацией, решил он. Он считал одиночество своей судьбой; ему казалось, что он пойман в ловушку собственной наследственности. Это ведь его мать, Рулаг, сказала тогда: «На первом месте у меня всегда была работа». Сказала спокойно, уверенно, подтверждая непреложность данного факта и свою неспособность что-либо изменить, вырваться из холодной ячейки одиночества. Точно так же было и с ним. Сердце его рвалось к людям, к тем, веселым и юным, кто называли его братом, но между ними словно стояла стена. Он родился, чтобы быть одиноким, – проклятый, холодный интеллектуал! Эгоист!

Да, на первом месте у него была работа, вот только удовлетворения она не приносила. Как и секс. Она должна была быть радостью, удовольствием, но увы! Шевек упорно продолжал грызть те же «крепкие орешки» квантовой теории, но ни на шаг не приближался к решению, например, «темпорального парадокса», не говоря уж о создании собственной теории Одновременности, которая, как ему казалось в прошлом году, была у него практически в руках. Теперь он просто диву давался своей тогдашней самоуверенности. Неужели год назад он действительно считал себя, двадцатилетнего мальчишку, способным создать теорию, которая потрясет основы релятивистской космологии? Должно быть, еще до того как свалиться в жару с воспалением легких, он заболел куда более серьезно: от излишней самуверенности у него помутился рассудок! Шевек записался на два семинара по философии математики, убеждая себя, что эти занятия ему необходимы, и отказываясь признать, что мог бы сам вести любой из этих курсов не хуже тех преподавателей, у которых пытался чему-то научиться. Сабула он старался избегать.

В стремлении переделать свою жизнь к лучшему он предпринял попытку поближе сойтись с Граваб. Она охотно шла навстречу его желаниям, но у нее уже не хватало сил; особенно тяжело ей приходилось зимой, когда она без конца болела. И все же, слабая, глухая и старая, она начала весной успешно читать курс лекций, но, к сожалению, хватило ее ненадолго. От усталости она становилась очень рассеянной и порой с трудом узнавала Шевека, но когда узнавала, то непременно тащила его к себе домой, и они целый вечер оживленно беседовали. В теории он видел уже значительно дальше Граваб, и постепенно ему стали надоедать эти чересчур долгие беседы об одном и том же. Либо нужно было продолжать часами толочь воду в ступе – ведь теоретические посылки Граваб он не только хорошо знал, но и отчасти уже опроверг, – либо следовало, причинив старухе страдание, попытаться объяснить ей, в чем она всю жизнь заблуждалась. И то, и другое было за пределами его возможностей – ему ведь было всего двадцать! И он в конце концов стал избегать и Граваб, всегда испытывая при этом жестокие угрызения совести.

Больше в Институте не было никого, с кем он мог бы поговорить о своей теме. Квантовой теорией поля никто по-настоящему не занимался, а уж физикой времени и подавно. Шевеку хотелось научить кого-то, собрать группу единомышленников, но пока что преподавать ему не разрешали и аудиторию для подобных занятий не предоставляли. Студенческий Синдикат отверг все его подобные требования – никому не хотелось ссориться с Сабулом.

За этот год он привык писать письма; он писал очень подробные письма Атро и другим физикам и математикам Урраса. Но лишь очень малая часть этих писем действительно была послана. Некоторые он, едва закончив, сразу же рвал на кусочки. Однажды он случайно обнаружил, что математик Лоай Ан, которому он написал целый трактат на шести страницах по вопросам реверсивности времени, умер двадцать лет назад – когда-то, читая «Геометрию времени» Ана, Шевек не стал тратить время на биографическую справку. Некоторые письма, которые он пытался отправить сам с грузовиками, прилетавшими с Урраса, не пропускали служащие Космопорта, который находился под непосредственным контролем со стороны Координационного Совета. Многие из служащих Космопорта обязаны были знать йотик. Эти «особые» знания и весьма ответственное положение явно сказывались на них, и менталитет их приобретал все более явную бюрократическую направленность; слово «нет» они произносили почти машинально, а письма, адресованные математикам и написанные с помощью математических символов и уравнений, воспринимали как шифровки, и совершенно невозможно было убедить их, что это вовсе не так. Письма физикам проходили легче, особенно если Сабул, постоянный консультант Совета, давал «добро». Но он никогда не пропускал те письма, которые связаны были с проблемами, выходившими за пределы его собственных познаний. «Это вне моей компетенции!» – ворчал он, отпихивая такое письмо в сторону. Шевек все равно не оставлял попыток передавать письма служителям Космопорта, и они неизменно возвращались к нему с пометкой: «К вывозу не допущено».

В конце концов он изложил эту свою проблему перед Федерацией физиков, заседания которой Сабул посещал крайне редко. Но никто из членов Федерации не считал необходимой свободную переписку с «идеологическим противником». Шевеку даже прочитали нотацию по поводу его увлеченности такими «таинственными» проблемами, что он, по его же собственному признанию, не может найти на собственной планете никого, достаточно компетентного в этих вопросах.

– Но это же совершенно новая область! – возмутился Шевек. И совершенно зря.

– Если это «совершенно новая область», так разделите знания о ней с нами, а не с собственниками-уррасти! – парировали его оппоненты.

– Да я не раз предлагал прочитать курс по этим проблемам или вести семинарские занятия, но мне всегда говорили, что для этого пока еще не пришло время и студенты ко мне ходить не будут. Неужели вы боитесь того, что для вас слишком ново?..

Друзей он себе, разумеется, подобными заявлениями не нажил. А члены Федерации были просто вне себя после его выступления.

Он продолжал писать письма на Уррас, даже когда знал, что не удастся послать ни одного. Сам факт того, что он пишет кому-то, способному его понять, давал стимул думать и двигаться вперед. Иначе он чувствовал, что заходит в тупик.

Два-три раза в год он все же бывал вознагражден: получал письмо от Атро или еще от кого-то из физиков А-Ио или Тху; то были длинные письма, написанные мелким почерком, со множеством аргументов – сплошные теоретические выкладки, начиная со слов привествия до подписи; все это было чудовищно трудным для понимания и связанным с различными проблемами метаматематической, этико-космологической и темпоральной физики. Письма были написаны на языке йотик – единственном языке, на котором Шевек мог говорить с людьми, которых не знал, но которые яростно пытались сражаться с его теориями, при этом уважая его как оппонента, и он с наслаждением спорил с ними – с врагами его родины, со своими соперниками, с «проклятыми собственниками», с братьями.

Обычно несколько дней после получения такого письма к Шевеку было лучше не подходить: он бывал чрезвычайно раздражителен и настолько возбужден, что работал день и ночь; идеи выплескивались через край, били фонтаном, но постепенно рывки вверх, в полет мысли, становились все слабее, он вновь опускался на землю, на сухую, бесплодную землю Анарреса, и сам иссыхал, поскольку иссякал источник его вдохновения.

Шевек заканчивал третий курс, когда умерла Граваб. Он попросил разрешения выступить на панихиде, устроенной, согласно обычаю, там, где покойная работала: в одной из больших аудиторий физического факультета. Он оказался единственным, кто пожелал выступить на похоронах Граваб. Не пришел ни один студент; они уже успели ее позабыть: Граваб два года практически не преподавала. В последний путь ее провожали некоторые пожилые преподаватели, а также сын Граваб, человек средних лет, агрохимик, работавший где-то на северо-востоке. Шевек поднялся на кафедру – отсюда старая Граваб читала им лекции... Хриплым голосом – теперь зимой он всегда похрипывал из-за хронического бронхита – он говорил собравшимся, что это Граваб создала фундамент науки о Времени, что она была величайшим космологом современности. «У нас в физике была своя Одо, – сказал он, – но при жизни мы не воздали ей должного». После этого выступления к Шевеку подошла какая-то старая женщина и стала благодарить его со слезами на глазах. «Мы всегда с нею вместе занимались уборкой в нашем блоке, когда дежурили, и это время проходило так хорошо, в таких интересных беседах!» – сказала она ему, щурясь на ледяном ветру, когда они вышли на улицу. Агрохимик пробормотал у гроба какие-то стандартные слова и поспешил поскорее вернуться к себе на северо-восток. С ощущением острого, непоправимого несчастья и тщетности собственных усилий Шевек до позднего вечера бесцельно шатался по городу.

Три года уже он здесь торчит, и все без толку! Чего он достиг? Опубликовал книжонку – с помощью Сабула и при его «соавторстве»? Написал пять-шесть неопубликованных статей? Да еще зря выступил перед этими равнодушными людьми на похоронах Граваб.

Ничто из того, что он успел сделать, понято и воспринято не было. А если честно, то никакой необходимости в его творчестве нет; оно вообще не имеет смысла, оно НЕФУНКЦИОНАЛЬНО – хотя в теории науки понятие «функциональность» весьма относительно. Просто он чувствовал, что в свои двадцать лет уже «сгорел» и более уж ничего не достигнет. Он зашел в тупик, уткнулся носом в очередную стену.

Шевек остановился перед залом Музыкального синдиката, чтобы прочитать программу концертов на следующую декаду. Сегодня концерта не было. Он повернулся, чтобы идти прочь, и нос к носу столкнулся с Бедапом.

Бедап, как всегда настороженный и готовый к обороне по причине сильной близорукости, явно его не узнавал. Шевек схватил его за руку.

– Шевек! Черт побери, это ты! – Они обнимались, хлопали друг друга по плечу, чуть отступали, чтобы поглядеть друг другу в глаза, и снова обнимались. Шевек был потрясен искренностью их старой привязанности и дружбы. Странно, перед тем как он уехал, Бедап даже не особенно ему нравился. Они тогда практически разошлись. И даже ни разу не написали друг другу за все три года. Да, когда-то в детстве они дружили, но детство кончилось. И все же старая привязанность оказалась жива! Точно огонек вспыхнул над угольями их былой дружбы, стоило их поворошить.

Они ходили по городу и говорили, говорили, размахивая руками и перебивая друг друга, совершенно не замечая, куда идут. Широкие улицы Аббеная этой зимней ночью были тихи. На каждом перекрестке окутанный дымкой свет фонаря разливал серебристое сияние, в котором плясали сухие снежинки, похожие на чешуйки крохотных рыбешек. Снежинки отбрасывали тени-точки. Но слабый снег вскоре прекратился, и подул резкий ледяной ветер, стало невыносимо холодно. Разговаривать становилось трудно: омертвелые губы не слушались, зубы стучали. На остановке они дождались десятичасового трамвая – последнего, что шел в институтское общежитие. Бедап жил далеко, на восточной окраине города – слишком долго добираться по такому холоду.

Он осматривал комнату номер 46 с иронической усмешкой.

– Шев, ты живешь, словно прогнивший капиталист с Урраса!

– Да ладно тебе! Это совсем не так плохо – иметь отдельную комнату. Попробуй-ка отыщи здесь что-нибудь лишнее, «экскрементальное»? – Действительно, в комнате стало не намного больше вещей с тех пор, как Шевек впервые переступил ее порог. Но Бедап тут же нашелся:

– Вон то одеяло!

– Оно тут уже было, когда я въехал. Я не знаю, кто его связал. Но оно очень мне пригодилось. Неужели, по-твоему, одеяло в такую холодину – тоже лишняя вещь?

– Пожалуй, нет. Но цвет у него, безусловно, «экскре-ментальный»! – не сдавался Бедап. – Поскольку я занимаюсь анализом свето-цветовых функций, то должен заявить, что никакой потребности в оранжевом цвете вообще не существует. Оранжевый не выполняет в социальном организме никаких жизненно важных функций – даже на уровне клетки. Не важен он и в этическом отношении. Так зачем держать при себе то, что тебе не нужно? Перекрась, брат, его лучше в темно-зеленый. А это еще что такое?

– Мои записи.

– Они что, зашифрованы? – спросил Бедап; лицо у него посуровело еще больше, взгляд стал ледяным. Шевек помнил, что для Бедапа всегда было характерно минимальное стремление к уединению и обладанию чем-то личным. У него, например, никогда не было и не могло быть любимого карандаша, который он всегда носил бы с собой, или любимой старой рубашки, с которой невозможно расстаться, даже если она настолько сносилась, что место ей только в утильсырье. Когда же ему что-нибудь дарили, он принимал подарок, щадя чувства дарителя, но всегда потом каким-то образом умудрялся его потерять. Он прекрасно знал об этом своем свойстве и утверждал, что оно лишь доказывает его меньшую, чем у других, примитивность, что он практически являет собой ранний образчик Человека Будущего, настоящего и прирожденного одо-нийца. Однако стремление к уединению было и у него, хотя пряталось где-то в самой глубине его души. Чужую потребность в одиночестве он, впрочем, уважал и никогда не совал нос в чужие дела. Вот и сейчас он тоже сказал:

– Помнишь те дурацкие зашифрованные письма? Ты тогда еще участвовал в Проекте по озеленению побережья?

– Помню. Но это не шифр. Это язык йотик.

– Ты выучил йотик? А почему ты на нем пишешь свои работы?

– Потому что никто на этой планете не в состоянии меня понять! А может, просто никто не желает разбираться. Единственный человек, который меня понимал, умер три дня назад.

– Сабул умер?

– Нет, Граваб. Сабул жив, хотя...

– Что – «хотя»?

– Видишь ли, Сабул – это наполовину зависть в чистом виде, а остальное – просто некомпетентность.

– А я считал его книгу по казуальности первоклассной работой. Ты и сам так говорил.

– Я и думал так – пока не прочитал источники. Все идеи в его книге принадлежат другим ученым – с Урраса. К тому же идеи эти далеко не новы. А у самого Сабула не возникло ни одной свежей мысли по меньшей мере за последние двадцать лет.

– А как у тебя самого со свежими мыслями? – спросил Бедап и посмотрел на Шевека исподлобья. Глаза у Бедапа были маленькие, он довольно сильно косил, но лицо в целом было неплохое, мужественное, и сам он выглядел очень надежным: крепкий, коренастый. У него была отвратительная многолетняя привычка грызть ногти, и теперь на больших пальцах остались только тоненькие полосочки, а кожа стала чрезвычайно чувствительной.

– Да никак, – ответил Шевек и плюхнулся на постель. – Куда-то меня не туда занесло.

– Вот как? – усмехнулся Бедап.

– Знаешь, я, наверное, в конце семестра попрошу перевести меня на другой факультет.

– На какой же?

– Мне все равно. На педагогический, на инженерный... Пора, видно, мне с физикой распрощаться.

Бедап сел на стул возле письменного стола, погрыз ноготь и сказал задумчиво:

– Ерунду ты какую-то затеял, по-моему.

– Да нет, просто выяснил предел своих возможностей.

– Вот уж не знал, что у твоих возможностей есть предел! В физике, разумеется. Недостатков и детской глупости в тебе хватает с избытком. А вот в физике... Я, конечно, ни квантовой физикой, ни Временем совсем не занимаюсь но ведь необязательно самому уметь плавать, чтобы понять, что такое рыба? И совершенно необязательно испускать сияние, чтобы понять, что такое звезда...

Шевек посмотрел на своего старого друга и вдруг выпалил то, что никогда не решался сказать даже самому себе:

– Я часто думаю о самоубийстве. Даже слишком часто. Особенно в этом году. По-моему, это был бы наилучший выход из создавшегося тупика.

– Но вряд ли подходящий способ оказаться по ту сторону страданий.

Шевек натянуто улыбнулся:

– Ты это помнишь?

– Еще бы! По-моему, это был очень важный разговор. Во всяком случае, для меня. И для Таквер с Тирином тоже.

– Правда? – Шевек встал. В комнате от стены до стены было всего четыре шага, но он не мог стоять спокойно. – Тогда это было и для меня очень важно. – Он остановился у окна. – Но с тех пор я сильно изменился. Здесь, в Аббенае, что-то не так. Не знаю, в чем дело.

– Зато я знаю, – сказал Бедап. – Это стена. Ты просто налетел на стену.

Шевек резко обернулся, глаза его смотрели испуганно.

– Стена?

– Ну да. В данном случае стеной для тебя являются Сабул и те, кто его поддерживает в Координационном Совете. Что касается меня, то я провел в Аббенае четыре декады. Сорок дней. Вполне хватило, чтобы понять: даже если я проведу здесь сорок лет, то не завершу никакого труда и ничего не добьюсь – по крайней мере того, чего хочу добиться, то есть улучшить преподавание естественных наук в учебных центрах. Пока все не переменится. Или же пока я сам не перейду на сторону врага.

– Врага?

– Маленьких людей. Таких, как Сабул. Тех, у кого власть!

– О чем ты говоришь, Дап? У нас ведь нет ни одной властной структуры!

– Нет? А что же делает Сабула таким могущественным?

– Но только не властная структура, не государство, не правительство – мы же не на Уррасе, в конце концов!

– Не на Уррасе. И у нас нет государства, правительства, законов – это все так. Но, насколько я понимаю, ИДЕИ никогда не поддавались контролю со стороны законов и правительства, даже на Уррасе. Если бы идеи можно было контролировать, то как бы Одо сумела разработать и опубликовать свою теорию? Как смог бы одонизм стать всемирным движением? Главы государств пытались придушить его и потерпели неудачу. Невозможно уничтожить идеи, подавляя их. Их можно сокрушить лишь одним: пренебрежением, забвением. Нежеланием думать, нежеланием обмениваться знаниями. А именно это и свойственно нашему «идеальному» обществу! Сабул старается использовать тебя на полную катушку, а когда ему это не удается, ставит тебе палки в колеса – не дает публиковать работы, не разрешает преподавать, мешает даже просто работать для себя, «в стол». Верно? Иными словами – он имеет над тобой ВЛАСТЬ. Откуда же она у него берется? Нет, это не следствие былого авторитета – научного авторитета у него больше нет никакого – и не чувство собственного интеллектуального превосходства; он ведь не дурак и понимает, кто есть кто. Нет, его власть покоится на врожденной человеческой трусости, свойственной среднему обывателю. Мнение толпы! Общественное мнение! Вот та структура власти, частью которой он является, и он прекрасно знает, как ею пользоваться. Непризнанное, непризнаваемое, недопустимое на словах правительство у одонийцев все-таки есть; и оно действительно правит нашим обществом, удушая индивидуальное мышление, подавляя любое яркое проявление личности.

Шевек оперся руками о подоконник, глядя сквозь неясную дымку отражений в оконном стекле куда-то в темноту. Наконец он промолвил:

– Безумные у тебя идеи, Дап.

– Нет, брат, я в своем уме. Хотя многих сводит с ума именно попытка жить как бы вне реальной действительности. А ведь наша реальная действительность ужасна. Она способна убить. И если ей дать время, наверняка убьет. Реальная действительность – это сплошные страдания. Между прочим, это твои слова! И в данном случае именно ложь, попытки уйти от реальной действительности – вот что сводит тебя с ума, заставляет желать себе смерти...

Шевек резко повернулся к нему.

– И все-таки нельзя всерьез утверждать, что у нас есть правительство!

В толковом словаре Томара сказано: «Правительство: законное использование своего могущества для поддержания и расширения власти». Замени «законное» на «обычное» или «привычное» и получишь Сабула и Синдикат по Образованию, а также Координационный Совет.

– Совет?

– Ну да, Координационный Совет теперь уже в основе своей – настоящая правящая верхушка бюрократии.

Воцарилась тишина. Потом Шевек как-то неестественно громко рассмеялся и сказал:

– Ну ладно, Дап, хватит! Это, конечно, забавно, но как-то немного болезненно, ты не находишь?

– Шев, а ты никогда не думал, что то, что по аналогии называется «болезненным», «нездоровым» – нездоровая замкнутость, нездоровый пессимизм, нездоровое стремление к одиночеству, болезненная асоциальность – все это, по аналогии же, может быть заменено словом «страдание»? Ведь ты именно это имел в виду, когда говорил о боли, страдании и его функции в организме?

– Нет, – яростно возразил Шевек. – Я говорил тогда о личности, о духовной жизни человека.

– Не только. И о физическом страдании тоже – об умирающем от ожогов человеке... А я говорю именно о духовных страданиях. О том, как люди видят, что бессмысленно пропадает их талант, их труд, их жизнь. О том, как умные подчиняются глупцам. О силе и мужестве задушенных завистью, жаждой власти, боязнью перемен. Перемены – это свобода, перемены – это жизнь. Разве есть что-либо более существенное в учении Одо, чем это? Но у нас ничто больше не меняется! Наше общество больно. И ты это понимаешь. И сам страдаешь от той болезни, которой поражено все общество. Которая ведет людей к самоубийству!

– Хватит, Дап! Давай прекратим этот разговор.

Бедап умолк. И принялся задумчиво грызть ноготь.

Шевек снова сел на постель, уронив голову на руки.

Оба молчали. Снег прекратился. Сухой темный ветер бился в окно. В комнате было холодно; ни один из них так и не снял теплой куртки.

– Послушай, брат, – наконец заговорил Шевек, – это не наше общество подавляет частную инициативу. Это нищета природы Анарреса. Наша планета не создана для того, чтобы взрастить настоящую цивилизацию. Если мы не будем поддерживать друг друга, если мы не откажемся от своих личных желаний во имя всеобщего блага, то ничто в этом бесплодном мире не спасет нас. Так что солидарность – наш единственный источник жизни.

– Ну разумеется, солидарность! А как же! Даже на Уррасе, где пища буквально падает с деревьев, Одо утверждала, что только в солидарности наше спасение, что это наша единственная надежда. Вот только мы предали эту надежду! Позволили сотрудничеству превратиться в послушание. На Уррасе государство меньшинства. У нас же – большинства! Но тем не менее это настоящее государство. И общественное сознание – уже не живой организм, а машина власти, которой управляют бюрократы!

– Но ведь любой, ты или я, может подать заявление и быть выдвинутым в Координационный Совет буквально в течение нескольких декад! Неужели от этого мы сразу превратимся в бюрократов? В «боссов»?

– Дело не в том, из кого состоит Координационный Совет, Шев. Большая часть его членов – такие же люди, как мы. Все они даже слишком похожи на нас: хотят творить добро, наивны... Да и вообще, дело вовсе не в КСПР. Дело в том, что творится на нашей планете. В учебных центрах, в институтах, в шахтах, на фабриках, на рыбозаводах, на консервных предприятиях, на агрофермах и на исследовательских станциях – везде, где есть специалисты, осуществляющие контроль, чья функция требует стабильности. Вот эта-то стабильность функций и создает основу для авторитарных устремлений. В первые годы поселенцы на Анарресе хорошо помнили об этом – об условиях, в которых это возникает. Тогда люди очень осторожно подходили к вопросу о распределении готовой продукции и управлении людьми. Они так хорошо отделяли одну функцию от другой, что мы совершенно забыли: желание доминировать столь же характерно для человеческой природы (оно, пожалуй, даже является в ней определяющим), как и стремление к взаимопомощи, которое еще следует развивать, культивировать в каждом индивиде, в каждом новом поколении. Но мы-то об этом забыли! Мы больше не даем образование во имя обретения свободы. Стремление к знаниям, важнейшая функция социального организма превратилось в «систему образования» – застывшую, морализаторскую, авторитарную. Детишек учат, точно попугаев, повторять слова Одо, словно это ЗАКОНЫ, статьи конституции – но ведь это ничем не отличается от клятвопреступления!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю